Уже более недели приезжий господин жил в городе, разъезжая по вечеринкам и обедам и таким образом проводя, как говорится, очень приятно время. Наконец он решился перенести свои визиты за город и навестить помещиков Манилова и Собакевича, которым дал слово. Может быть, к сему побудила его другая, более существенная причина, дело более серьезное, близшее к сердцу... Но обо всем этом читатель узнает постепенно и в свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения к концу, венчающему дело. Кучеру Селифану отдано было приказание рано поутру заложить лошадей в известную бричку; Петрушке приказано было оставаться дома, смотреть за комнатой и чемоданом. Для читателя будет не лишним познакомиться с сими двумя крепостными людьми нашего героя. Хотя, конечно, они лица не так заметные, и то, что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец. Это займет, впрочем, не много времени и места, потому что не много нужно прибавить к тому, что уже читатель знает, то есть что Петрушка ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел, по обычаю людей своего звания, крупный нос и губы. Характера он был больше молчаливого, чем разговорчивого; имел даже благородное побуждение к просвещению, то есть чтению книг, содержанием которых не затруднялся: ему было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, — он всё читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался. Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит. Это чтение совершалось более в лежачем положении в передней, на кровати и на тюфяке, сделавшемся от такого обстоятельства убитым и тоненьким, как лепешка. Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять жили люди. Чичиков, будучи человек весьма щекотливый и даже в некоторых случаях привередливый, потянувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помарщивался да встряхивал головою, приговаривая: «Ты, брат, черт тебя знает, потеешь, что ли. Сходил бы ты хоть в баню». На что Петрушка ничего не отвечал и старался тут же заняться каким-нибудь делом; или подходил с щеткой к висевшему барскому фраку, или просто прибирал что-нибудь. Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош, не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление. Итак, вот что на первый раз можно сказать о Петрушке. Кучер Селифан был совершенно другой человек... Но автор весьма совестится занимать так долго читателей людьми низкого класса, зная по опыту, как неохотно они знакомятся с низкими сословиями. Таков уж русский человек: страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше, и шапочное знакомство с графем или князем для него лучше всяких тесных дружеских отношений. Автор даже опасается за своего героя, который только коллежский советник. Надворные советники, может быть, и познакомятся с ним, но те, которые подобрались уже к чинам генеральским, те, Бог весть, может быть, даже бросят один из тех презрительных взглядов, которые бросаются гордо человеком на все, что ни пресмыкается у ног его, или, что еще хуже, может быть, пройдут убийственным для автора невниманием. Но как ни прискорбно то и другое, а все, однако ж, нужно возвратиться к герою. Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, а в тот день случись воскресенье, выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку то с одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку. С громом выехала бричка из-под ворот гостиницы на улицу. Проходивший поп снял шляпу, несколько мальчишек в замаранных рубашках протянули руки, приговаривая: «Барин, подай сиротинке!» Кучер, заметивши, что один из них был большой охотник становиться на запятки, хлыснул его кнутом, и бричка пошла прыгать по камням. Не без радости был вдали узрет полосатый шлагбаум, дававший знать, что мостовой, как и всякой другой муке, будет скоро конец; и еще несколько раз ударившись довольно крепко головою в кузов, Чичиков понесся наконец по мягкой земле. Едва только ушел назад город, как уже пошли писать, по нашему обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикий вереск и тому подобный вздор. Попадались вытянутые по снурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с резными деревянными под ними украшениями в виде висячих шитых узорами утиральников. Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, виды известные. Проехавши пятнадцатую версту, он вспомнил, что здесь, по словам Манилова, должна быть его деревня, но и шестнадцатая верста пролетела мимо, а деревни все не было видно, и если бы не два мужика, попавшиеся навстречу, то вряд ли бы довелось им потрафить на лад. На вопрос, далеко ли деревня Заманиловка, мужики сняли шляпы, и один из них, бывший поумнее и носивший бороду клином, отвечал: — Маниловка, может быть, а не Заманиловка? — Ну да, Маниловка. — Маниловка! а как проедешь еще одну версту, так вот тебе, то есть, так прямо направо. — Направо? — отозвался кучер. — Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором, то есть, живет сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было. Поехали отыскивать Маниловку. Проехавши две версты, встретили поворот на проселочную дорогу, но уже и две, и три, и четыре версты, кажется, сделали, а каменного дома в два этажа все еще не было видно. Тут Чичиков вспомнил, что если приятель приглашает к себе в деревню за пятнадцать верст, то значит, что к ней есть верных тридцать. Деревня Маниловка немногих могла заманить своим местоположением. Дом господский стоял одиночкой на юру, то есть на возвышении, открытом всем ветрам, каким только вздумается подуть; покатость горы, на которой он стоял, была одета подстриженным дерном. На ней были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций; пять-шесть берез небольшими купами кое-где возносили свои мелколистные жиденькие вершины. Под двумя из них видна была беседка с плоским зеленым куполом, деревянными голубыми колоннами и надписью: «Храм уединенного размышления»; пониже пруд, покрытый зеленью, что, впрочем, не в диковинку в аглицких садах русских помещиков. У подошвы этого возвышения, и частию по самому скату, темнели вдоль и поперек серенькие бревенчатые избы, которые герой наш, неизвестно по каким причинам, в ту же минуту принялся считать и насчитал более двухсот; нигде между ними растущего деревца или какой-нибудь зелени; везде глядело только одно бревно. Вид оживляли две бабы, которые, картинно подобравши платья и подтыкавшись со всех сторон, брели по колени в пруде, влача за два деревянные кляча изорванный бредень, где видны были два запутавшиеся рака и блестела попавшаяся плотва; бабы, казалось, были между собою в ссоре и за что-то перебранивались. Поодаль в стороне темнел каким-то скучно-синеватым цветом сосновый лес. Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням. Для пополнения картины не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на то что голова продолблена была до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки. Подъезжая ко двору, Чичиков заметил на крыльце самого хозяина, который стоял в зеленом шалоновом сюртуке, приставив руку ко лбу в виде зонтика над глазами, чтобы рассмотреть получше подъезжавший экипаж. По мере того как бричка близилась к крыльцу, глаза его делались веселее и улыбка раздвигалась более и более. — Павел Иванович! — вскричал он наконец, когда Чичиков вылезал из брички. — Насилу вы таки нас вспомнили! Оба приятеля очень крепко поцеловались, и Манилов увел своего гостя в комнату. Хотя время, в продолжение которого они будут проходить сени, переднюю и столовую, несколько коротковато, но попробуем, не успеем ли как-нибудь им воспользоваться и сказать кое-что о хозяине дома. Но тут автор должен признаться, что подобное предприятие очень трудно. Гораздо легче изображать характеры большого размера; там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов. Тут придется сильно напрягать внимание, пока заставишь перед собою выступить все тонкие, почти невидимые черты, и вообще далеко придется углублять уже изощренный в науке выпытывания взгляд. Один Бог разве мог сказать, какой был характер Манилова. Есть род людей, известных под именем: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, по словам пословицы. Может быть, к ним следует примкнуть и Манилова. На взгляд он был человек видный; черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару; в приемах и оборотах его было что-то заискивающее расположения и знакомства. Он улыбался заманчиво, был белокур, с голубыми глазами. В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: «Какой приятный и добрый человек!» В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: «Черт знает что такое!» — и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную. От него не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета. У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было. Дома он говорил очень мало и большею частию размышлял и думал, но о чем он думал, тоже разве Богу было известно. Хозяйством нельзя сказать чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою. Когда приказчик говорил: «Хорошо бы, барин, то и то сделать», — «Да, недурно», — отвечал он обыкновенно, куря трубку, которую курить сделал привычку, когда еще служил в армии, где считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером. «Да, именно недурно», — повторял он. Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться на работу, по́дать заработать», — «Ступай», — говорил он, куря трубку, и ему даже в голову не приходило, что мужик шел пьянствовать. Иногда, глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян. При этом глаза его делались чрезвычайно сладкими и лицо принимало самое довольное выражение, впрочем, все эти прожекты так и оканчивались только одними словами. В его кабинете всегда лежала какая-то книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, которую он постоянно читал уже два года. В доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла стояли обтянуты просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжение нескольких лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы». В иной комнате и вовсе не было мебели, хотя и было говорено в первые дни после женитьбы: «Душенька, нужно будет завтра похлопотать, чтобы в эту комнату хоть на время поставить мебель». Ввечеру подавался на стол очень щегольской подсвечник из темной бронзы с тремя античными грациями, с перламутным щегольским щитом, и рядом с ним ставился какой-то просто медный инвалид, хромой, свернувшийся на сторону и весь в сале, хотя этого не замечал ни хозяин, ни хозяйка, ни слуги. Жена его... впрочем, они были совершенно довольны друг другом. Несмотря на то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек». Само собою разумеется, что ротик раскрывался при этом случае очень грациозно. Ко дню рождения приготовляемы были сюрпризы: какой-нибудь бисерный чехольчик на зубочистку. И весьма часто, сидя на диване, вдруг, совершенно неизвестно из каких причин, один, оставивши свою трубку, а другая работу, если только она держалась на ту пору в руках, они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в продолжение его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку. Словом, они были, то что говорится, счастливы. Конечно, можно бы заметить, что в доме есть много других занятий, кроме продолжительных поцелуев и сюрпризов, и много бы можно сделать разных запросов. Зачем, например, глупо и без толку готовится на кухне? зачем довольно пусто в кладовой? зачем воровка ключница? зачем нечистоплотны и пьяницы слуги? зачем вся дворня спит немилосердным образом и повесничает все остальное время? Но все это предметы низкие, а Манилова воспитана хорошо. А хорошее воспитание, как известно, получается в пансионах. А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов. Впрочем, бывают разные усовершенствования и изменения в методах, особенно в нынешнее время; все это более зависит от благоразумия и способностей самих содержательниц пансиона. В других пансионах бывает таким образом, что прежде фортепьяно, потом французский язык, а там уже хозяйственная часть. А иногда бывает и так, что прежде хозяйственная часть, то есть вязание сюрпризов, потом французский язык, а там уже фортепьяно. Разные бывают мето́ды. Не мешает сделать еще замечание, что Манилова... но, признаюсь, о дамах я очень боюсь говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям, которые стояли уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед. — Сделайте милость, не беспокойтесь так для меня, я пройду после, — говорил Чичиков. — Нет, Павел Иванович, нет, вы гость, — говорил Манилов, показывая ему рукою на дверь. — Не затрудняйтесь, пожалуйста, не затрудняйтесь. Пожалуйста, проходите, — говорил Чичиков. — Нет уж извините, не допущу пройти позади такому приятному, образованному гостю. — Почему ж образованному?.. Пожалуйста, проходите. — Ну да уж извольте проходить вы. — Да отчего ж? — Ну да уж оттого! — сказал с приятною улыбкою Манилов. Наконец оба приятеля вошли в дверь боком и несколько притиснули друг друга. — Позвольте мне вам представить жену мою, — сказал Манилов. — Душенька! Павел Иванович! Чичиков, точно, увидел даму, которую он совершенно было не приметил, раскланиваясь в дверях с Маниловым. Она была недурна, одета к лицу. На ней хорошо сидел матерчатый шелковый капот бледного цвета; тонкая небольшая кисть руки ее что-то бросила поспешно на стол и сжала батистовый платок с вышитыми уголками. Она поднялась с дивана, на котором сидела; Чичиков не без удовольствия подошел к ее ручке. Манилова проговорила, несколько даже картавя, что он очень обрадовал их своим приездом и что муж ее не проходило дня, чтобы не вспоминал о нем. — Да, — примолвил Манилов, — уж она, бывало, все спрашивает меня: «Да что же твой приятель не едет?» — «Погоди, душенька, приедет». А вот вы наконец и удостоили нас своим посещением. Уж такое, право, доставили наслаждение... майский день... именины сердца... Чичиков, услышавши, что дело уже дошло до именин сердца, несколько даже смутился и отвечал скромно, что ни громкого имени не имеет, ни даже ранга заметного. — Вы всё имеете, — прервал Манилов с такою же приятною улыбкою, — всё имеете, даже еще более. — Как вам показался наш город? — примолвила Манилова. — Приятно ли провели там время? — Очень хороший город, прекрасный город, — отвечал Чичиков, — и время провел очень приятно: общество самое обходительное. — А как вы нашли нашего губернатора? — сказала Манилова. — Не правда ли, что препочтеннейший и прелюбезнейший человек? — прибавил Манилов. — Совершенная правда, — сказал Чичиков, — препочтеннейший человек. И как он вошел в свою должность, как понимает ее! Нужно желать побольше таких людей. — Как он может этак, знаете, принять всякого, наблюсти деликатность в своих поступках, — присовокупил Манилов с улыбкою и от удовольствия почти совсем зажмурил глаза, как кот, у которого слегка пощекотали за ушами пальцем. — Очень обходительный и приятный человек, — продолжал Чичиков, — и какой искусник! я даже никак не мог предполагать этого. Как хорошо вышивает разные домашние узоры! Он мне показывал своей работы кошелек: редкая дама может так искусно вышить. — А вице-губернатор, не правда ли, какой милый человек? — сказал Манилов, опять несколько прищурив глаза. — Очень, очень достойный человек, — отвечал Чичиков. — Ну, позвольте, а как вам показался полицеймейстер? Не правда ли, что очень приятный человек? — Чрезвычайно приятный, и какой умный, какой начитанный человек! Мы у него проиграли в вист вместе с прокурором и председателем палаты до самых поздних петухов; очень, очень достойный человек. — Ну, а какого вы мнения о жене полицеймейстера? — прибавила Манилова. — Не правда ли, прелюбезная женщина? — О, это одна из достойнейших женщин, каких только я знаю, — отвечал Чичиков. Засим не пропустили председателя палаты, почтмейстера и таким образом перебрали почти всех чиновников города, которые все оказались самыми достойными людьми. — Вы всегда в деревне проводите время? — сделал наконец, в свою очередь, вопрос Чичиков. — Больше в деревне, — отвечал Манилов. — Иногда, впрочем, приезжаем в город для того только, чтобы увидеться с образованными людьми. Одичаешь, знаете, если будешь все время жить взаперти. — Правда, правда, — сказал Чичиков. — Конечно, — продолжал Манилов, — другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например, такой человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое... — Здесь он еще что-то хотел выразить, но, заметивши, что несколько зарапортовался, ковырнул только рукою в воздухе и продолжал: — Тогда, конечно, деревня и уединение имели бы очень много приятностей. Но решительно нет никого... Вот только иногда почитаешь «Сын Отечества». Чичиков согласился с этим совершенно, прибавивши, что ничего не может быть приятнее, как жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь книгу... — Но знаете ли, — прибавил Манилов, — все если нет друга, с которым бы можно поделиться... — О, это справедливо, это совершенно справедливо! — прервал Чичиков. — Что все сокровища тогда в мире! «Не имей денег, имей хороших людей для обращения», сказал один мудрец! — И знаете, Павел Иванович! — сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже притворное, подобное той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. — Тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде, духовное наслаждение... Вот как, например, теперь, когда случай мне доставил счастие, можно сказать образцовое, говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором... — Помилуйте, что ж за приятный разговор?.. Ничтожный человек, и больше ничего, — отвечал Чичиков. — О! Павел Иванович, позвольте мне быть откровенным: я бы с радостию отдал половину всего моего состояния, чтобы иметь часть тех достоинств, которые имеете вы!.. — Напротив, я бы почел с своей стороны за величайшее... Неизвестно, до чего бы дошло взаимное излияние чувств обоих приятелей, если бы вошедший слуга не доложил, что кушанье готово. — Прошу покорнейше, — сказал Манилов. — Вы извините, если у нас нет такого обеда, какой на паркетах и в столицах, у нас просто, по русскому обычаю, щи, но от чистого сердца. Покорнейше прошу. Тут они еще несколько времени поспорили о том, кому первому войти, и наконец Чичиков вошел боком в столовую. В столовой уже стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были в тех летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял учитель, поклонившийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяином и хозяйкою, слуга завязал детям на шею салфетки. — Какие миленькие дети, — сказал Чичиков, посмотрев на них, — а который год? — Старшему осьмой, а меньшему вчера только минуло шесть, — сказала Манилова. — Фемистоклюс! — сказал Манилов, обратившись к старшему, который старался освободить свой подбородок, завязанный лакеем в салфетку. Чичиков поднял несколько бровь, услышав такое отчасти греческое имя, которому, неизвестно почему, Манилов дал окончание на «юс», но постарался тот же час привесть лицо в обыкновенное положение. — Фемистоклюс, скажи мне, какой лучший город во Франции? Здесь учитель обратил все внимание на Фемистоклюса, и казалось, хотел ему вскочить в глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж». — А у нас какой лучший город? — спросил опять Манилов. Учитель опять настроил внимание. — Петербург, — отвечал Фемистоклюс. — А еще какой? — Москва, — отвечал Фемистоклюс. — Умница, душенька! — сказал на это Чичиков. — Скажите, однако ж... — продолжал он, обратившись тут же с некоторым видом изумления к Маниловым, — в такие лета и уже такие сведения! Я должен вам сказать, что в этом ребенке будут большие способности. — О, вы еще не знаете его, — отвечал Манилов, — у него чрезвычайно много остроумия. Вот меньшой, Алкид, тот не так быстр, а этот сейчас, если что-нибудь встретит, букашку, козявку, так уж у него вдруг глазенки и забегают; побежит за ней следом и тотчас обратит внимание. Я его прочу по дипломатической части. Фемистоклюс, — продолжал он, снова обратясь к нему, — хочешь быть посланником? — Хочу, — отвечал Фемистоклюс, жуя хлеб и болтая головой направо и налево. В это время стоявший позади лакей утер посланнику нос, и очень хорошо сделал, иначе бы канула в суп препорядочная посторонняя капля. Разговор начался за столом об удовольствии спокойной жизни, прерываемый замечаниями хозяйки о городском театре и об актерах. Учитель очень внимательно глядел на разговаривающих и, как только замечал, что они были готовы усмехнуться, в ту же минуту открывал рот и смеялся с усердием. Вероятно, он был человек признательный и хотел заплатить этим хозяину за хорошее обращение. Один раз, впрочем, лицо его приняло суровый вид, и он строго застучал по столу, устремив глаза на сидевших насупротив его детей. Это было у места, потому что Фемистоклюс укусил за ухо Алкида, и Алкид, зажмурив глаза и открыв рот, готов был зарыдать самым жалким образом, но почувствовав, что за это легко можно было лишиться блюда, привел рот в прежнее положение и начал со слезами грызть баранью кость, от которой у него обе щеки лоснились жиром. Хозяйка очень часто обращалась к Чичикову с словами: «Вы ничего не кушаете, вы очень мало взяли», — на что Чичиков отвечал всякий раз: «Покорнейше благодарю, я сыт, приятный разговор лучше всякого блюда». Уже встали из-за стола. Манилов был доволен чрезвычайно и, поддерживая рукою спину своего гостя, готовился таким образом препроводить его в гостиную, как вдруг гость объявил с весьма значительным видом, что он намерен с ним поговорить об одном очень нужном деле. — В таком случае позвольте мне вас попросить в мой кабинет, — сказал Манилов и повел в небольшую комнату, обращенную окном на синевший лес. — Вот мой уголок, — сказал Манилов. — Приятная комнатка, — сказал Чичиков, окинувши ее глазами. Комната была, точно, не без приятности: стены были выкрашены какой-то голубенькой краской вроде серенькой, четыре стула, одно кресло, стол, на котором лежала книжка с заложенною закладкою, о которой мы уже имели случай упомянуть, несколько исписанных бумаг, но больше всего было табаку. Он был в разных видах: в картузах и в табачнице, и, наконец, насыпан был просто кучею на столе. На обоих окнах тоже помещены были горки выбитой из трубки золы, расставленные не без старания очень красивыми рядками. Заметно было, что это иногда доставляло хозяину препровождение времени. — Позвольте вас попросить расположиться в этих креслах, — сказал Манилов. — Здесь вам будет попокойнее. — Позвольте, я сяду на стуле. — Позвольте вам этого не позволить, — сказал Манилов с улыбкою. — Это кресло у меня уж ассигновано для гостя: ради или не ради, но должны сесть. Чичиков сел. — Позвольте мне вас попотчевать трубочкою. — Нет, не курю, — отвечал Чичиков ласково и как бы с видом сожаления. — Отчего? — сказал Манилов тоже ласково и с видом сожаления. — Не сделал привычки, боюсь; говорят, трубка сушит. — Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя лучше. Чичиков заметил, что это, точно, случается и что в натуре находится много вещей, неизъяснимых даже для обширного ума. — Но позвольте прежде одну просьбу... — проговорил он голосом, в котором отдалось какое-то странное или почти странное выражение, и вслед за тем неизвестно отчего оглянулся назад. Манилов тоже неизвестно отчего оглянулся назад. — Как давно вы изволили подавать ревизскую сказку? — Да уж давно; а лучше сказать, не припомню. — Как с того времени много у вас умерло крестьян? — А не могу знать; об этом, я полагаю, нужно спросить приказчика. Эй, человек, позови приказчика, он должен быть сегодня здесь. Приказчик явился. Это был человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины. Можно было видеть тотчас, что он совершил свое поприще, как совершают его все господские приказчики: был прежде просто грамотным мальчишкой в доме, потом женился на какой-нибудь Агашке-ключнице, барыниной фаворитке, сделался сам ключником, а там и приказчиком. А сделавшись приказчиком, поступал, разумеется, как все приказчики: водился и кумился с теми, которые на деревне были побогаче, подбавлял на тягла победнее, проснувшись в девятом часу утра, поджидал самовара и пил чай. — Послушай, любезный! сколько у нас умерло крестьян с тех пор, как подавали ревизию? — Да как сколько? Многие умирали с тех пор, — сказал приказчик и при этом икнул, заслонив рот слегка рукою, наподобие щитка. — Да, признаюсь, я сам так думал, — подхватил Манилов, — именно, очень многие умирали! — Тут он оборотился к Чичикову и прибавил еще: — Точно, очень многие. — А как, например, числом? — спросил Чичиков. — Да, сколько числом? — подхватил Манилов. — Да как сказать числом? Ведь неизвестно, сколько умирало, их никто не считал. — Да, именно, — сказал Манилов, обратясь к Чичикову, — я тоже предполагал, большая смертность; совсем неизвестно, сколько умерло. — Ты, пожалуйста, их перечти, — сказал Чичиков, — и сделай подробный реестрик всех поименно. — Да, всех поименно, — сказал Манилов. Приказчик сказал: «Слушаю!» — и ушел. — А для каких причин вам это нужно? — спросил по уходе приказчика Манилов. Этот вопрос, казалось, затруднил гостя, в лице его показалось какое-то напряженное выражение, от которого он даже покраснел, — напряжение что-то выразить, не совсем покорное словам. И в самом деле, Манилов наконец услышал такие странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда не слыхали человеческие уши. — Вы спрашиваете, для каких причин? причины вот какие: я хотел бы купить крестьян... — сказал Чичиков, заикнулся и не кончил речи. — Но позвольте спросить вас, — сказал Манилов, — как желаете вы купить крестьян: с землею или просто на вывод, то есть без земли? — Нет, я не то чтобы совершенно крестьян, — сказал Чичиков, — я желаю иметь мертвых... — Как-с? извините... я несколько туг на ухо, мне послышалось престранное слово... — Я полагаю приобресть мертвых, которые, впрочем, значились бы по ревизии как живые, — сказал Чичиков. Манилов выронил тут же чубук с трубкою на пол и как разинул рот, так и остался с разинутым ртом в продолжение нескольких минут. Оба приятеля, рассуждавшие о приятностях дружеской жизни, остались недвижимы, вперя друг в друга глаза, как те портреты, которые вешались в старину один против другого по обеим сторонам зеркала. Наконец Манилов поднял трубку с чубуком и поглядел снизу ему в лицо, стараясь высмотреть, не видно ли какой усмешки на губах его, не пошутил ли он; но ничего не было видно такого, напротив, лицо даже казалось степеннее обыкновенного; потом подумал, не спятил ли гость как-нибудь невзначай с ума, и со страхом посмотрел на него пристально; но глаза гостя были совершенно ясны, не было в них дикого, беспокойного огня, какой бегает в глазах сумасшедшего человека, все было прилично и в порядке. Как ни придумывал Манилов, как ему быть и что ему сделать, но ничего другого не мог придумать, как только выпустить изо рта оставшийся дым очень тонкою струею. — Итак, я бы желал знать, можете ли вы мне таковых, не живых в действительности, но живых относительно законной формы, передать, уступить или как вам заблагорассудится лучше? Но Манилов так сконфузился и смешался, что только смотрел на него. — Мне кажется, вы затрудняетесь?.. — заметил Чичиков. — Я?.. нет, я не то, — сказал Манилов, — но я не могу постичь... извините... я, конечно, не мог получить такого блестящего образования, какое, так сказать, видно во всяком вашем движении; не имею высокого искусства выражаться... Может быть, здесь... в этом, вами сейчас выраженном изъяснении... скрыто другое... Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога? — Нет, — подхватил Чичиков, — нет, я разумею предмет таков как есть, то есть те души, которые, точно, уже умерли. Манилов совершенно растерялся. Он чувствовал, что ему нужно что-то сделать, предложить вопрос, а какой вопрос — черт его знает. Кончил он наконец тем, что выпустил опять дым, но только уже не ртом, а чрез носовые ноздри. — Итак, если нет препятствий, то с Богом можно бы приступить к совершению купчей крепости, — сказал Чичиков. — Как, на мертвые души купчую? — А, нет! — сказал Чичиков. — Мы напишем, что они живы, так, как стоит действительно в ревизской сказке. Я привык ни в чем не отступать от гражданских законов, хотя за это и потерпел на службе, но уж извините: обязанность для меня дело священное, закон — я немею пред законом. Последние слова понравились Манилову, но в толк самого дела он все-таки никак не вник и вместо ответа принялся насасывать свой чубук так сильно, что тот начал наконец хрипеть, как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть из него мнение относительно такого неслыханного обстоятельства; но чубук хрипел и больше ничего. — Может быть, вы имеете какие-нибудь сомнения? — О! помилуйте, ничуть. Я не насчет того говорю, чтобы имел какое-нибудь, то есть, критическое предосуждение о вас. Но позвольте доложить, не будет ли это предприятие, или, чтоб еще более, так сказать, выразиться, негоция, — так не будет ли эта негоция несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России? Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела. Но Чичиков сказал просто, что подобное предприятие, или негоция, никак не будет несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России, а чрез минуту потом прибавил, что казна получит даже выгоды, ибо получит законные пошлины. — Так вы полагаете?.. — Я полагаю, что это будет хорошо. — А, если хорошо, это другое дело: я против этого ничего, — сказал Манилов и совершенно успокоился. — Теперь остается условиться в цене. — Как в цене? — сказал опять Манилов и остановился. — Неужели вы полагаете, что я стану брать деньги за души, которые в некотором роде окончили свое существование? Если уж вам пришло этакое, так сказать, фантастическое желание, то с своей стороны я передаю их вам безынтересно и купчую беру на себя. Великий упрек был бы историку предлагаемых событий, если бы он упустил сказать, что удовольствие одолело гостя после таких слов, произнесенных Маниловым. Как он ни был степенен и рассудителен, но тут чуть не произвел даже скачок по образцу козла, что, как известно, производится только в самых сильных порывах радости. Он поворотился так сильно в креслах, что лопнула шерстяная материя, обтягивавшая подушку; сам Манилов посмотрел на него в некотором недоумении. Побужденный признательностию, он наговорил тут же столько благодарностей, что тот смешался, весь покраснел, производил головою отрицательный жест и наконец уже выразился, что это сущее ничего, что он, точно, хотел бы доказать чем-нибудь сердечное влечение, магнетизм души, а умершие души в некотором роде совершенная дрянь. — Очень не дрянь, — сказал Чичиков, пожав ему руку. Здесь был испущен очень глубокий вздох. Казалось, он был настроен к сердечным излияниям; не без чувства и выражения произнес он наконец следующие слова: — Если б вы знали, какую услугу оказали сей, по-видимому, дрянью человеку без племени и роду! Да и действительно, чего не потерпел я? как барка какая-нибудь среди свирепых волн... Каких гонений, каких преследований не испытал, какого горя не вкусил, а за что? за то, что соблюдал правду, что был чист на своей совести, что подавал руку и вдовице беспомощной, и сироте-горемыке!.. — Тут даже он отер платком выкатившуюся слезу. Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться. — Как? вы уж хотите ехать? — сказал Манилов, вдруг очнувшись и почти испугавшись. В это время вошла в кабинет Манилова. — Лизанъка, — сказал Манилов с несколько жалостливым видом, — Павел Иванович оставляет нас! — Потому что мы надоели Павлу Ивановичу, — отвечала Манилова. — Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме, то по крайней мере в самом ближайшем соседстве. — А знаете, Павел Иванович, — сказал Манилов, которому очень понравилась такая мысль, — как было бы в самом деле хорошо, если бы жить этак вместе, под одною кровлею, или под тенью какого-нибудь вяза пофилософствовать о чем-нибудь, углубиться!.. — О! это была бы райская жизнь! — сказал Чичиков, вздохнувши. — Прощайте, сударыня! — продолжал он, подходя к ручке Маниловой. — Прощайте, почтеннейший друг! Не позабудьте просьбы! — О, будьте уверены! — отвечал Манилов. — Я с вами расстаюсь не долее как на два дни. Все вышли в столовую. — Прощайте, миленькие малютки! — сказал Чичиков, увидевши Алкида и Фемистоклюса, которые занимались каким-то деревянным гусаром, у которого уже не было ни руки, ни носа. — Прощайте, мои крошки. Вы извините меня, что я не привез вам гостинца, потому что, признаюсь, не знал даже, живете ли вы на свете; но теперь, как приеду, непременно привезу. Тебе привезу саблю; хочешь саблю? — Хочу, — отвечал Фемистоклюс. — А тебе барабан; не правда ли, тебе барабан? — продолжал он, наклонившись к Алкиду. — Парапан, — отвечал шепотом и потупив голову Алкид. — Хорошо, я тебе привезу барабан. Такой славный барабан, этак все будет: туррр... ру... тра-та-та, та-та-та... Прощай, душенька! прощай! — Тут поцеловал он его в голову и обратился к Манилову и его супруге с небольшим смехом, с каким обыкновенно обращаются к родителям, давая им знать о невинности желаний их детей. — Право, останьтесь, Павел Иванович! — сказал Манилов, когда уже все вышли на крыльцо. — Посмотрите, какие тучи. — Это маленькие тучки, — отвечал Чичиков. — Да знаете ли вы дорогу к Собакевичу? — Об этом хочу спросить вас. — Позвольте, я сейчас расскажу вашему кучеру. — Тут Манилов с такою же любезностью рассказал дело кучеру и сказал ему даже один раз «вы». Кучер, услышав, что нужно пропустить два поворота и поворотить на третий, сказал: «Потрафим, ваше благородие», — и Чичиков уехал, сопровождаемый долго поклонами и маханьями платка приподымавшихся на цыпочках хозяев. Манилов долго стоял на крыльце, провожая глазами удалявшуюся бричку, и когда она уже совершенно стала невидна, он все еще стоял, куря трубку. Наконец вошел он в комнату, сел на стуле и предался размышлению, душевно радуясь, что доставил гостю своему небольшое удовольствие. Потом мысли его перенеслись незаметно к другим предметам и наконец занеслись Бог знает куда. Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах. Потом, что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах, где обворожают всех приятностию обращения, и что будто бы государь, узнавши о такой их дружбе, пожаловал их генералами, и далее, наконец, Бог знает что такое, чего уже он и сам никак не мог разобрать. Странная просьба Чичикова прервала вдруг все его мечтания. Мысль о ней как-то особенно не варилась в его голове: как ни переворачивал он ее, но никак не мог изъяснить себе, и все время сидел он и курил трубку, что тянулось до самого ужина.

СЕМЬ ХОЛМОВ МОСКВЫ

Существует предание, будто Москва построена на семи холмах. Скорее всего, это утверждение следует понимать в переносном смысле, поскольку холмов на территории Москвы значительно больше. А в оккультной традиции «холмом», так же, как и «горой» принято называть те высоты, которых удается достичь человеческому духу в своем земном развитии (те модели Вселенной, которые он в состоянии создать и удержать своим разумом). Именно эти вершины становятся реальными опорами для всех высших сущностей, которые связывают мир человеческий и мир Божественный.

Семь холмов… Что это за холмы? Ведическая традиция выделяет: Боровицкую гору (с Московским Кремлём), затем Ушвиную гору – рядом за Яузой, слившуюся и с Красной горой на Таганке, затем Воробьёвскую и Поклонные горы, и Трёхгорку – три горы на Пресне.
На этих горах в ведические времена стояли святилища семи прародительниц Плеянок, иначе – Святогорок, рождённых Святогором и Плеяной, дочерью Солнца. По преданию, семь Плеянок вышли замуж за семь драконов-планетников (в астрологии известно семь главных планет), а затем стали семью звёздами Стожар (в созвездии Плеяд семь звёзд). И те же семь дочерей – суть медведицы, духи семи холмов Москвы, и всё это отражение мистерии семи холмов Ирия (славянского Рая).
Семь гор (или планет) из семи драгоценных камней сотворил Святогор своим дочерям Плеянкам. Семи Плеянкам посвящены семь преданий в «Песнях Алконоста».

ОСТОЖЕНКА

Остоженка – овраг, с которым ведическая традиция связывает зарождение Москвы Беловодья. Это место имеет и сейчас несколько языческих топонимов: Остоженка, Волхонка. В старину же это место именовалось Власьевой слободой, там есть два Власьевых переулка, а также улочка Сивцев Вражек. С языческой древности дошли и такие имена этого места: Чертолье, улицы Чертольские, ручей Черторый. Стоит напомнить, что простонародный св. Власий – скотий бог, заменил бога Велеса, а Чертольями именовались места, где в старину располагались капища языческих богов.

Храм Христа Спасителя

И именно здесь, на берегу Москвы-реки, теперь стоят резиденция патриарха и храм Христа Спасителя. А до этого храма здесь возвышалась Семиверхая башня Белого города. Эта башня имела традиционный ведический облик, отражающий структуру мироздания: шесть башен на шестиграннике и седьмая башня в центре.


Семиверхая угловая башня Белого города

Вновь мы сталкиваемся с семиричной символикой, столь обычной для Москвы. Ведь, кроме того, что «Москва на семи холмах», следует вспомнить и то, что в боярской думе при царе издревле правили семь бояр. Отсюда историческое название «Семибоярщина», как периода правления думы при малолетнем царе. Скорее всего от семи легендарных правительниц Плеянок идёт эта традиция.
Плеянки также – Волхонка, это улица, на которой и стоит храм Христа Спасителя. Другое название этого места: Остоженка. Но Остожня, также Стожары – это старорусское название семи звёзд Плеяд.


Плеяды. Элих Веддер 1885.

Плеяды – в греческих легендах дочери Атланта (русского Святогора), то есть их называли также Атлантидами, а по-русски – Святогорками. И следует заметить, что и в самом деле, «мистерия Атлантиды» закреплена за этим местом. Храмы, башни, которые строились на этом месте, погибали и даже «уходили в воду». Так, на месте первого, разрушенного храма Христа Спасителя был в ХХ веке бассейн «Москва».
А согласно ведической мистерии, именно сюда во время Потопа была перенесена Семиверхая Башня, где Плеянки-Святогорки и спали заколдованным сном, покуда их не разбудил герой Аргаст, сын Велеса.
Эта история вошла в мировой фольклор как сказка о Спящей красавице, уколовшейся веретеном. Русская же традиция поясняет, что это веретено принадлежало , которая прядёт на нём нити судеб. Вспомним и знаменитую картину В.М.Васнецова «Спящая царевна», на которой он изобразил эту прародительницу как символ самой Руси, спящей в зачарованном сне, но ждущей пробуждения, как ждёт пробуждения сама ведическая традиция. И ныне эта картина занимает этаж в построенном по проекту художника сказочном тереме, чуть ли не последнем из деревянных строений в черте Садового кольца – на Сухаревской.


Спящая царевна. Васнецов.

Спит там Святогорка… А совсем рядом, в пяти минутах ходьбы: на месте бывшей Сухаревой башни московского «волшебника» Якова Брюса, разрушенной в советское время, стоит дом, где ныне дом главы нижегородских язычников, а ещё ближе – в Олимпийском комплексе, у лотков с языческой литературой, ежедневно собираются родолюбы-язычники. В двух шагах от них, зажат среди небоскрёбов – терем… Спит Русь Ведическая…


Сухарева башня


Даниил Андреев в книге «Роза мира» писал, «Главный город опоясан кольцевой цитаделью, состоящей из концентрических кругов. В одном из них томится . При третьем Жругре положение ухудшилось: над нею воздвигнут плотный свод...– Кто она, Навна? То, что объединяет русских в единую нацию; то, что зовёт и тянет отдельные русские души ввысь и ввысь; то, что овевает искусство России неповторимым благоуханием; то, что надстоит над чистейшими и высочайшими женскими образами русских сказаний, литературы и музыки; то, что рождает в русских сердцах тоску о высоком, особенном, лишь России предназначенном долженствовании, – всё это Навна. Соборность же её заключается в том, что нечто от каждой русской души поднимается к Навне, входит в неё, оберегается в ней и сливается с её собственным Я. Можно сказать и так: некоторого рода духо-энергия, имеющаяся у каждого человека, входящего в организм нации, пребывает в Навне. Навна – невеста демиурга России и пленница Жругров (государственность)».

От героя Аргаста и той одной из Святогорок – Эвелины Алатырки («Спящей красавицы») родились дети: Мось и Святибор. И именно с ними связана мистерия главной из семи гор – Боровицкой.

БОРОВИЦКИЙ ХОЛМ

Возвышенность, на которой стоит Московский Кремль, издревле была местом мистерий. Об этом, например, говорит основание здесь в XI веке первого московского христианского храма – деревянной поначалу, а с XV века – каменной церкви Иоанна Предтечи, «что на Бору».


Церковь Рождества Иоанна Предтечи на Бору. 1508 год Архитектор Алевиз Новый.

Эта церковь и оставалась древнейшей в Москве, пока её не снесли в 1847 году. У основания её с незапамятных времён и до этого самого года лежал огромный каменный валун, валун сына Велеса – Аргаста . Затем он стал именоваться валуном святого мученика Уара , придел которого и построили к церкви Иоанна Предтечи. Так же он именовался «камнем Василия Тёмного», под которым скрывался, конечно, не столько царь Василий, сколько бог Велес. Этот валун чтился москвичами за великую целебную силу. Известно, что от него получал помощь и страдающий эпилепсией царевич Дмитрий Углицкий, затем причисленный к лику святых.
А в честь детей сына Велеса Аргаста и Эвелины – первых московских князей Святибора (Бора) и Мося – назвали сам Боровицкий холм, а также Москву-реку, и Москов-град. Согласно «Ярилиной книге», они являлись во главе Сварожьих ратей и при битве с гуннами 15 мая 316 года, в день Бора и Мося (вытесненный впоследствии днём Бориса и Глеба). И это день в ведославной традиции – суть также день основания Москвы.
Остатки ведических мистерий Боровицкого холма пережили века и дошли чуть не до наших дней.
Так, известно, что с древнейших времён раннею весной на Красной площади под Боровицким холмом устраивались и «вербные гулянья», в которых участвовали и народ, и духовенство и царская фамилия, чему есть много свидетельств, картин маститых художников, старых фотографий.
Генерал- губернатор Москвы Г.Чернышев так писал о них Екатерине II в марте 1782 года: «…в Вербную субботу было здесь так называемое первое гулянье, которое состояло в том, что великое множество обоего пола дворян и купечества в каретах по Красной площади к Спасскому мосту, а оттуда через Кремль во всяком порядке проезд имели, что и продолжалось после обеда часа четыре, при несказанном числе зрителей стоявших по улицам и на площади. Сие гулянье по древности своей памятно в народе от бывших патриарших процессий, и теперь ещё столько занимает его, сколько и другие лучшего вкуса».
Что же это за обычай: Вербное воскресенье? По христианскому толкованию, верба заменяет пальмовые ветви, которыми встречали Иисуса Христа при въезде в Иерусалим. После Вербного Воскресенья начиналась последняя Страстная седьмица Великого поста перед Пасхой.
См. .

Заметим также, что у этого христианского праздника был так до конца и не изжитый языческий привкус. Из определений (времена монгольского завоевания) узнаём, что тогда даже священники упивались без меры «в святых пречистые дни постенья, от светлыя недели вербныя до всех святых». Простой же народ также вместо строгого поста праздновал в Страстную неделю, на Пасху, а также и накануне дня Иоанна Предтечи – старые языческие русалии. По определению того же собора, в ночь «святого воскресения» мужчины и женщины, собравшись вместе, «играют и пляшут бесстыдно, скверну всякую творят и, яко кони скачут и ржуть, подобно нечистивым елинам, празднующим Дионусов праздник». Разумеется, такие проходили тогда и у церкви Иоанна Предтечи на Боровицком холме.
Но это – упадок язычества, а ведическое, изначальное толкование этого праздника тоже хорошо известно. Ведь Пасха и теперь носит народное название: Велик день (на Украине также Рахманский Велик-день). Это праздник свадьбы Солнца и Волыни, мистерия которого дана в клубках Святогора и Плеяны в «Песнях Алконоста».
Согласно той мистерии, у Солнца и Волыни рождается дочь Плеяна, которая становится супругой Святогора. А семь дней перед Велик-днём почитают семь Плеянок-прародительниц.
И все семь дней верующие в шествиях перетекают по с холма на холм последовательно, побывав на каждом один день. И так за неделю совершают мистериальный круг, возвращаясь потом на Боровицкий холм и Остоженку.

СВЯТОЕ СЕМИХОЛМЬЕ

Итак, последуем за той древней мистериальной процессией.
В понедельник Святой седьмицы празднества переходили за Яузу, на соседнюю с Боровицким холмом – Ушвивую гору .
Понедельник в языческую старину почитался лунным днём. Греки его посвящали богине Луны – Селене, а персы – богу огня Мангу. Славяне же соответственно Деване и Семарглу , а также их сыну Вану и его супруге Мере Святогорке , первой из Плеянок.
Сама гора носит название в честь травы уши-купальницы, или лютика – одного из составляющих священного медового напитка сурицы. По преданию, именно Ван (он же Ной), муж Мери Святогорки, первым добавил в сурицу эту траву. Он же изобрёл виноделие подобно античному Дионису-Бахусу либо библейскому Ною. Само вино названо в честь этого прародителя Вана. А пить вино для радости в меру учила его супруга Меря Святогорка. И если Ван находил упоение в войне, то его супруга, наоборот, была хранительницей мира.
Ван, сын бога огня Семаргла, обращавшегося крылатым волком, и сам был оборотнем-волкодлаком. Между прочим, в 1997 году на этой самой Ушвивой горке в раскопе, заложенной близ храма Никиты-бесогонителя (Храм Никиты Мученика), московские археологи нашли статуэтку обнажённого мужчины с волчьей головой и бубном в руках (очевидно, прародителя Вана). Также они нашли статуэтку женщины с ребёнком у ног.
Ребёнок у ног женщины – это известный по «Песням Алконоста» сын Вана и Мери герой русских былин Садко, переживший как его родители Всемирный Потоп. И так же как Ван стал потом библейским Ноем, так и Садко – шумерским Зиу-Судрой, спасшимся от Потопа.


Садко


Языческие Болваны

Во вторник мистерии продолжались уже на Красной горе , или Таганке . Ещё одно имя – Болвановка, названная так по болванам, то есть языческим идолам, некогда здесь стоявшим.
Известно, что вторник греки посвятили богу войны Аресу, персы – Нарзу. Соответственно, славяне – богу Яриле и всему роду Яров. А значит, также Ярине Тайе , одной из Плеянок-Святогорок и супруге Ярилы.
В честь их и устраивали празднества на Красной горе. Одной из главных мистерий, разыгрываемых на этой горе, была битва Ярилы и дракона Суровой Ламии бога Сивы-Шивы, то есть богини Уши-Змеи, приползшей с соседней Ушвивой горы.
Та Змея, выходя из вод, преследовала Ярину. Она не всегда была Змеёй. Вначале она была прекрасной богиней, но Дива её обратила в чудовище-полупса с тремя головами, взревновав её к своему супругу Перуну. Ламия днём была красавицей, а ночью обращалась в чудовище, такое же, как и её отец, Трёхглавого дракона.

И тогда прародители Бор и Мось держали её взаперти в подвалах замка на Боровицком холме. Но её выпустил оттуда колдунья, и она натворила неописуемых бед.
Даниил Андреев в «Розе Мира» говорил о велгах, «…я знаю еще могучих демонов женственной природы, которых условно привык называть велгами. Это – гиганты. В истории человечества они проявляются иногда как умножательницы жертв и вдохновительницы анархий. О каком бы то ни было их подобии не только людям, но даже чудовищам нашего мира здесь надо забыть совсем: это скорее огромные, свивающиеся и развивающиеся покрывала, черные и лиловые. У каждого народа Велга, кажется, только одна; во всяком случае, в России – одна, очень древняя. Сроки их инкарнаций в Гашшарве – если это считать инкарнациями – исчисляются, по-видимому, многими веками».
По одному из преданий, она убила Бора и Мося. А затем она напала и на святилища Мери и Ярины на Красном холме. И тогда с той Ламией сразился бог Ярила и победил.
Ярила отрубил три головы у Ламии, и они стали тремя камнями, которые до 2006 года лежали на вершине этой горы (на пересечении Марксистской улицы и Товарищеского переулка), а теперь один из тех камней был перенесён к находящемуся рядом Андроникову монастырю, а два других – находятся по соседству на Марксисткой улице. Наступила среда, и шествие перешло на Воробьёвскую гору (иначе – Ворожейскую).


Гермес

Среду греки посвящали Гермесу, персы – Кою. А славяне Велесу-Дону и его супруге Асе Святогорке . Гермес и Велес – боги мудрости и торговли, и они как нельзя более подходят горам Воробьёвым . И на одной из них, у Торгово-финансового центра ныне даже поставили статую Гермеса, как покровителя торговли. А на самой высокой горе расположен Московский университет. И, кстати, воробей – суть священная птица именно Велеса.


Воробьёвы горы. Московский университет

В «Песнях Алконоста» есть такие строки: «Есть и горушка Ворожейская, нет другой такой в целом мире! Родила она – камень Мудрости, и поёт над ним птица Сирин!» Разумеется, на сей горе и в древности «грызли камень знания», как это и теперь делают студенты университета при посвящении. А в древности здесь также пели гимны из «Песен Сирина», посвящённых всем семи ликам бога Велеса. И прежде всего Велесу-Дону, сразившемуся с Денницей и ставшему Поддонным царём, т.е. Посейдоном.
Прошёл дождь, вызванный богом Доном, и после дождика в четверг настал день Ильма Громовержца и его супруги Алины Златовласки .


Перун

Четверг греки посвящали Зевсу, персы Тирэенджу. Славяне же посвящали этот день богу Грома: Перуну , а также его ипостаси – Ильму Тульскому . Супругою Ильма Тульского была Алина. Очевидно, именно Алину Святогорку вместе с её воинственным супругом почитали на Поклонной горе , известной ныне своим мемориалом воинской славы. «Есть Поклонный холм надо мною, что родил Камень Войн и Гроз. Там, взлетая над сей горою, о победах поёт алконост!» («Песни Алконоста»)


Поклонная гора

В древности здесь шла дорога, связывавшая Москву с древним Смоленском, а через последний – с западными русскими и заграничными городами. По этой дороге шли на Москву вражеские полчища и проходили русские войска для защиты западных границ. С Поклонной горы Наполеон впервые увидел Москву и напрасно ожидал здесь депутацию с ключами от города.
Здесь же, за рекой Хвылей и на берегу Москвы-реки, стояло село Фили, в котором в 1812 году фельдмаршал М.И. Кутузов созвал военный совет, который решил отойти от Москвы, чтобы сохранить армию и тем спасти Россию. Восстановленная изба, в которой происходил тот военный совет, в настоящее время является музеем Отечественной войны 1812 года.

Настала пятница , а затем суббота и воскресенье.
Мистерия последних трёх дней святой седьмицы связана не только с именами брата-близнеца Ильма Тульского – Ильма Купальня и его супруги Лины Златогласки, но также, в субботу – Эвелины, супруги Аргаста, а в воскресенье – Майи Златогорки.
Пятницу греки посвящали Афродите, субботу – Кроносу, а воскресенье – Гелиосу. А христиане в пятницу чтили Святую Пятницу, а затем и Марию Богородицу.
В ведические времена первой Богородицей почиталась Златая Майя , родившая Крышня. Затем Майя Златогорка , родившая Коляду. Также – Милида , супруга Даженя, родившая Буса Белояра. Лину Златогласку и Ильма Купаленя, прародителей русалок, почитали уже при переправе через Москву-реку, и затем и на Трёх горах, на Трёхгорке , где празднования продолжались и последующие три дня.
С Трёхгорки раньше текла речка Пресня, в память о ней этот район назван Краснопресненским. Но именно так – Бусом Пресней именуют в традиции грядущее воплощение Всевышнего, который должен явиться в мир после Буса Белояра. До устройства в Москве Мытищинского водопровода эта местность славилась тем, что в колодцах Трёхгорки была лучшая питьевая вода, за которой юогатые люди присылали водовоз даже за несколько километров. И гулянья здесь, особенно на Пасху и на Ивана Купалу, ежегодно сопровождались почитанием водных источников-студенцов. Остался здесь и старый топоним: «улица Студенец».
См. .

В субботу основные мистерии, связанные с именем Эвелины Святогорки , протекали вновь на Волхонке . Толпы верующих спускались по Пресне и Студенцу к Остожне и Семиверхой башне.
Но теперь к имени Эвелины, супруги Аргаста, чаще добавлялось и имя её нового воплощения в современную эпоху – княгиня Эвелисии Ярославны, супруги Буса Белояра, князя антов IV века. Пелись песни, в которых Эвелисия сравнивалась с Эвелиной, а Бус Белояр – с князем Аргастом, пробудившим её. Также говорилось о том, что и Эвелина и Эвелисия – воплощения Элии, Рожаницы Начальных Времён.
В воскресенье , в Велик-день, мистерия завершалась уже на Боровицком холме . Также были большие праздники и на Бусиновой горке, в современном районе Москвы Бусиново, и на Будайке, в Сокольниках.
Везде праздновалась Свадьба Солнца, а также воскресение Буса Белояра, после восхождения его на Солнечный Крест и вознесения в Ирий на крыльях Матери Солнца – Славы.
Тогда поминался Бус Белояр – князь из рода Яров, живший в IV веке н.э. Столицей того царства был град Кияр у подножия Алатырь-горы (Эльбрус). Вспоминалось Бусово время – Золотой век Руси. И пелись тризны его сына Бояна. В русской традиции Бус Белояр – Спаситель и Утешитель. Он же христианский Христос. Поэтому этот день совпал и с православной Пасхой. Бус Белояр повторил деяния пращуров Яров – и первого, бога Ярилы, и отца Ария, Аргаста и иных.
Бус оставил учение о Прави, Яви и Нави. Бус был распят 21 марта 368 года н.э. И, по преданию, взошёл на небо к Всевышнему. Память о этом событии и была содержанием последнего дня мистерии на семи холмах Древней Москвы.