Мотив тьмы распространен в различных мифологиях, и в мировой литературе он весьма значим. В архетипических представлениях многих народов устойчивым является мотив темноты, соотносимый со страшным, враждебным человеку началом, с понятием о грехе, наказании, опасности, тайне. Так и в античной, и в славянской мифологиях темнота связывается с представлениями о смерти, о страшном и необъяснимом. В представлениях древних славян многие враждебные человеку существа связаны с тьмой, появляются именно ночью и тогда же обретают силу: навы, ночницы, Морена, Мара (божество зла, вражды, смерти); у северных славян Мара — грубый дух, мрачное привидение, которое днем невидимо, а ночью творит злые дела; Див — божество, которое ночью спускается вниз с деревьев и пугает путников своим страшным видом и резкими криками.


Представление о темноте связано с бинарным делением мира на верх и низ, Добро и Зло, Свет и Тьму. Именно внизу, в бездне, располагается царство мертвых (Аид, Тартар, ад). Согласно христианским верованиям, низ — бездна, средоточие греховного; верх — светлое, положительное, доброе начало.

Стоит отметить одну интересную особенность восприятия темноты в античной и библейской мифологиях: именно Тьма, средоточие хаоса, неупорядоченной материи, рождает в конечном итоге жизнь, свет, мир (из хаоса ночи, по представлениям древних греков, возникает любовь — источник жизни; по воле Бога-отца отделяется Свет от Тьмы, причем в Библии отмечается, что свет прекрасен, так как он создан актом божественной воли): “И увидел Бог свет, что он хорош; и отделил Бог свет от тьмы” (Бытие, гл. I, ст. 4). Отделение тьмы от света совершается Творцом после осознания того, что свет хорош, сам акт отделения создает ту самую бинарность мира, которая столь важна в христианских представлениях и присутствует в любой мифологии. В Новом завете мотив тьмы приобретает метафорическое звучание, усиливается переносный смысл этого слова, важное значение приобретает именно оппозиция — тьма — свет (тьма неверия, тьма язычества; свет истинной веры, свет нравственной чистоты). Важно, что в библейской мифологии тьма приобретает негативное значение лишь после выделения света, до этого она хаос, неупорядоченное явление. После акта космогонии возникает та бинарность мира, которая является в большинстве мифов основой гармонии и единства.

Мотив тьмы является одним из ведущих символических мотивов в художественной системе Леонида Андреева и возникает на страницах его произведений неоднократно: в рассказах “В подвале”, “В тумане”, “Что видела галка”, “На реке”, “В темную даль”, “Бездна”, в пьесах “Самсон в оковах”, “Черные маски”, в повести “Жизнь Василия Фивейского” и др. Функциональная значимость этого мотива подчеркивается и рядом заглавий: “В темную даль”, “Черные маски”, “Тьма”; имплицированно он присутствует в названиях следующих произведений: “В тумане”, “Самсон в оковах”, “В подвале”, “Бездна”.

В творчестве Леонида Андреева мотив тьмы сохраняет устойчивое символическое значение, порой приобретая персонифицированный характер, рождая своеобразных фантомов (в повести “Он. Рассказ неизвестного” с темнотой ночи связан таинственный образ, преследующий героя-рассказчика). В ранних произведениях писателя 1900-1902 годов “В темную даль”, “На реке”, “Бездна” этот мотив получает различную интерпретацию, но при этом везде вносит оттенок тревожности, неизвестности, таинственности.

В небольшом рассказе “Бездна” (1902) слова “тьма”, “темный”, употребляются 18 раз и создают особое настроение трагизма и роковой неотвратимости случившегося с героями. Публикация этого произведения в начале века вызвала бурную полемику и резкие выпады в адрес писателя, которого обвиняли в безнравственности, в клевете на человека. Автор “Литературных очерков”, выступавший в печати под псевдонимом Старый, высказал замечание о схожести “Бездны” Андреева с “Властью тьмы” Л. Н. Толстого (См. “Русское слово”, 1904, № 186, 6 июля). Нам это сравнение представляется знаменательным, так как лейтмотивное слово из рассказа Андреева входит в состав заглавия произведения Толстого и является емким символом. В. И. Беззубов, сопоставляя творчество этих двух писателей, замечает: “У Андреева “тьма” становится многозначным образом-символом. В обобщенном значении “тьма” предстает и в ряде произведений Толстого” (1, 62). Показательно высказывание, Андреева в письме к А. А. Измайлову: “Читали, конечно, как обругал меня Толстой за “Бездну”? Напрасно это он — “Бездна” — родная дочь его “Крейцеровой сонаты”, хоть и побочная...” (2, 198)

В произведении рассказывается о том, как молодой студент Немовецкий, сопровождающий семнадцатилетнюю гимназистку Зиночку по пути в город, в темном лесу став невольным свидетелем надругательства над ней, испытывает острое желание насилия и не останавливает себя. Здесь поэтика темного начала главенствует.

Частота употребления однокоренных слов постоянно напоминает читателю о несчастье: “темнела небольшая роща” (3, 355), “впереди стало темно” (3, 355), “тьма сгущалась” (3, 360), “тьма вкрадчиво густела” (3, 360), “три пары глаз темнели” (3, 361) (подчеркнуто мною. — Е. И.). Тьма, окружающая Немовецкого, является символом дьявольского начала, которое проникает в душу человека, и которое герой не смог побороть в себе, так как не предпринял подобных попыток. Е. А. Михеичева подчеркивает: “Лес и тьма — природные явления, помогающие проснуться в Немовецком темным инстинктам, о существовании которых он и не подозревал” (4, 187).

Самым поразительным и одновременно страшным в этом рассказе является резкий поворот сюжета, обусловленный состоянием героя: из нежного, заботливого и благопристойного он превращается в существо жестокое, аморальное, не способное контролировать свои желания и поступки. Резко контрастирует описание разговора Зиночки и Немовецкого в I главе и его поведение в финале:

“ — Вы могли бы умереть за того, кого любите? — спросила Зиночка, смотря на свою полудетскую руку.

— Да, мог бы, — решительно ответил Немовецкий, открыто и искренно глядя на нее. — А вы?

— Да, и я, — она задумалась. — Ведь это такое счастье: умереть за любимого человека. Мне очень хотелось бы.

Их глаза встретились, ясные, спокойные, и что-то хорошее послали друг другу, и губы улыбнулись” (3, 357).

В этом рассказе тьма — часть натуры Немовецкого. Попадая в свою привычную стихию, темное начало, таящееся в человеке, выплескивается наружу, увлекая героя в бездну низости и преступления. Здесь мотив тьмы реализует архетипические представления о низе как страшной части мира, где главенствует мрак, греховное и грязное. Неслучайно на пути герои встречают грязных (и в прямом, и в переносном смысле) женщин, сидящих на краю ямы (символ входа в бездну), а потом мужчин, чье поведение способствует пробуждению в студенте Немовецком грязных (темных) желаний. Тьма настолько характерна для этого героя, что он не предпринимает попыток противостоять ей, сопротивляться искушению. Андреев изображает действительную бездну падения человека, который позволил тьме проникнуть в собственную душу.

Преступление грязных мужчин-незнакомцев — это своеобразный вариант желаний самого Немовецкого, только доведенный до крайней степени проявления. Сознание героя раздвоено: в глубинах разума остался сигнал запретности подобных действий, но слабость воли (светлого начала) и нежелание сопротивляться толкают героя к падению. Мужчины бросают Немовецкого в овраг (вниз, к месту средоточия Тьмы, Зла), выбираясь, он продолжает преступление.

Тьма в душе героя и тьма, окружающая его, способствуют его превращению в зверя, выделению квинтэссенции зла: “Немовецкий остался где-то позади, а тот, что был теперь, с страстной жестокостью мял горячее и податливое тело...” (подчеркнуто мною. — Е. И.) (3, 366 — 367). “Тот, что был теперь”, — это уже иное существо, порождение тьмы, поддавшийся дьявольскому искусу человек. Закономерно, что рассказ заканчивается фразой: “И черная бездна поглотила его” (3, 367). Эта метафора объединяет в себе архетипические и христианские представления о тьме, бездне и греховности. Здесь возникают библейские аллюзии, читатель сразу же вспоминает ветхозаветную фразу: “И тьма над бездною...” (Бытие, гл. I, ст. 2). Значения ведущих слов фразы соединяются, создавая особый уровень трагизма. Автор ввергает своих героев в состояние дотварное, в ту самую Тьму безнравственности, безверия, которая характеризуется отсутствием света. В рассказе Андреева нет новой космогонии, его герой пребывает в хаосе.

Студент Немовецкий словно оказывается в той тьме, от которой еще не отделен свет, и которая не преобразована актом божественного творения. А. В. Татаринов справедливо замечает: ”Нечем, совсем нечем защититься, — в этом обезбоженном пространстве возможны самые чудовищные превращения; студент Немовецкий, например, превращается в похотливого зверя” (5, 88). Герой Андреева, действительно, в метафорическом смысле умирает, но не за любимого человека, он погибает как личность, демонстрируя полную неспособность бороться с властью тьмы: “Он крепче прижал к себе мягкое, безвольное тело, своей безжизненной податливостью будившее дикую страсть, ломал руки и беззвучно шептал, сохранив от человека одну способность лгать...” (3, 367).

Литература:

1. Беззубов В. И. Леонид Андреев и традиции русского реализма. Таллин: Ээсти раамат, 1984.

2. Андреев Л. Н. Письма к А. А. Измайлову (Публикация В. Гречнева) //Рус. лит. 1962. № 3. С. 193-201.

3. Андреев, Л. Н. В тумане [Текст] / Л. Н. Андреев // Собр. соч.: В 6 т. М.: Художественная литература, 1990. Т. 1.

4. Михеичева Е. А. О психологизме Леонида Андреева. М.: МПУ, 1994.

5. Татаринов А. В. Художественная демонология в прозе Леонида Андреева 1900-1903 годов //Эстетика диссонансов. О творчестве Л. Н. Андреева: Межвуз. сб. научн. трудов к 125-летию со дня рождения писателя. Орел, 1996. С. 87-89.
© Елена Исаева

В нашумевшем рассказе «Тьма» (1907) проповедуется знакомая уже нам идея: либо полное торжество добра, либо топчите добро в грязь, иными словами - отказ от всякой попытки одолеть глухую стену жизни. Герой рассказа террорист Алексей скрывается от полиции в публичном доме. В ответ на рассказ о себе он слышит гневную отповедь одной из девиц: «Какое ты имеешь право быть хорошим, когда я - плохая?», и Алексей вдруг соглашается с ней.

Отношение Андреева к своему герою довольно сложно. Он, по выражению Луначарского, бьет своего «революционера» за его этическое самодовольство, подвергает сомнению его моральную чистоту, и, наверное, не было для писателя большего удовольствия, как унизить его перед проституткой (прием, знакомый нам по «Христианам»), осудить его её устами. Герой рассказа кичится своей «чистотой» перед обитательницами публичного дома, и потому вполне понятна и оправдана злоба девицы. Но Андреев идет еще дальше, вкладывая в уста Алексея тост, который изобличает его как ренегата: «За нашу братию! За подлецов, за мерзавцев, за трусов, за разбавленных жизнью… За всех слепых от рождения. Зрячие! Выколем себе глаза, ибо стыдно… зрячим смотреть на слепых от рождения. Если нашими фонариками не можем осветить всю тьму, то погасим же огни и все полезем во тьму… Пей, темнота!»

Рассказ вызвал поистине бурную полемику. Луначарский, указав, что писатель имел право изобличить «болвана и фарисея», незаконно называвшего себя революционером, упрекает

* «Обиделся я на тебя за нее. Дело происходило в действительности не так, как ты рассказал, а - лучше, человечнее и значительнее. Девица оказалась выше человека, который перестал быть революционером и боится сказать об этом себе и людям. Был праздник, была победа человека над скотом, а ты сыграл в анархизм и заставил скотское, темное торжествовать над человеческим».

«Тьма» послужила основным поводом для разрыва между Горьким и Андреевым. Об этом свидетельствует сам Горький: «после «Тьмы» решил прекратить с ним личные отношения». Горький поставил Андреева рядом с Сологубом и другими писателями, стремившимися «запачкать» революционера. Прототипом героя «Тьмы» был эсер П. Рутенберг, организатор убийства Гапона. Он, по словам Горького, заслуживает такого изображения, как заслуживали его и нечаевцы, прототипы героев романа Достоевского «Бесы». Однако объективное звучание этих произведений оказалось таким, что вызвало протест передовой общественности. Образ лжереволюционера в рассказе Андреева перерос в клеветническое изображение революционера вообще. Перед нами наиболее разительный пример утраты Андреевым общественного критерия.

Исследователями отмечено некоторое сходство между героями «Тьмы» и рассказа М. Коцюбинского «Интерро». Основание для такой аналогии есть, однако общий тон одного и другого произведений различен. Андреев ведет своего героя к безусловному развенчиванию, Коцюбинский - к возрождению. Оба персонажа входят в рассказы пошляками. Герой Коцюбинского охвачен страхом перед жизнью, проклинает город, напоминая этим героя андреевского «Проклятия зверя». Он цинично равнодушен к жертвам террора. Однако к концу рассказа его цинизм воспринимается как поза, как жест отчаяния. Стоило ему встретиться с живым страдальцем - мужиком, как он возрождается к борьбе. Как прямой ответ призыву андреевского героя погасить все огни звучат слова героя. Развенчав своего героя, Андреев сам утратил всякую положительную идею. Вот почему некоторые критики отождествляли позицию героя рассказа и точку зрения автора, что давало основание считать «Тьму» едва ли не самым реакционным произведением Л. Андреева.

Сам писатель под воздействием критики осудил рассказ, признав его «вещью жестоко неудачной, конфузной». Глубоко был ранен он суровым приговором Луначарского, назвавшего Андреева «идеологом мещанства». «В особенности ударил по больному месту,- вспоминает Скиталец,- девиз темноты: «стыдно быть хорошим», который приписывали самому автору». Андреев не разделял ни этого девиза, ни призыва лезть во тьму, но что тьма - неизбежность русской жизни, что она навсегда заволокла небо,- это для него было истиной. В этом и проявился пессимизм писателя, его страх перед жизнью.

В нашумевшем рассказе «Тьма» (1907) проповедуется знакомая уже нам идея: либо полное торжество добра, либо топчите добро в грязь, иными словами - отказ от всякой попытки одолеть глухую стену жизни. Герой рассказа террорист Алексей скрывается от полиции в публичном доме. В ответ на рассказ о себе он слышит гневную отповедь одной из девиц: «Какое ты имеешь право быть хорошим, когда я - плохая?», и Алексей вдруг соглашается с ней.

Отношение Андреева к своему герою довольно сложно . Он, по выражению Луначарского, бьет своего «революционера» за его этическое самодовольство, подвергает сомнению его моральную чистоту, и, наверное, не было для писателя большего удовольствия, как унизить его перед проституткой (прием, знакомый нам по «Христианам»), осудить его её устами. Герой рассказа кичится своей «чистотой» перед обитательницами публичного дома, и потому вполне понятна и оправдана злоба девицы. Но Андреев идет еще дальше, вкладывая в уста Алексея тост, который изобличает его как ренегата: «За нашу братию! За подлецов, за мерзавцев, за трусов, за разбавленных жизнью... За всех слепых от рождения. Зрячие! Выколем себе глаза, ибо стыдно... зрячим смотреть на слепых от рождения. Если нашими фонариками не можем осветить всю тьму, то погасим же огни и все полезем во тьму... Пей, темнота!»

Рассказ вызвал поистине бурную полемику . Луначарский, указав, что писатель имел право изобличить «болвана и фарисея», незаконно называвшего себя революционером, упрекает

  • «Обиделся я на тебя за нее. Дело происходило в действительности не так, как ты рассказал, а - лучше, человечнее и значительнее. Девица оказалась выше человека, который перестал быть революционером и боится сказать об этом себе и людям. Был праздник, была победа человека над скотом, а ты сыграл в анархизм и заставил скотское, темное торжествовать над человеческим».

«Тьма» послужила основным поводом для разрыва между Горьким и Андреевым. Об этом свидетельствует сам Горький: «после «Тьмы» решил прекратить с ним личные отношения». Горький поставил Андреева рядом с Сологубом и другими писателями, стремившимися «запачкать» революционера. Прототипом героя «Тьмы» был эсер П. Рутенберг, организатор убийства Гапона. Он, по словам Горького, заслуживает такого изображения, как заслуживали его и нечаевцы, прототипы героев романа Достоевского «Бесы». Однако объективное звучание этих произведений оказалось таким, что вызвало протест передовой общественности. Образ лжереволюционера в рассказе Андреева перерос в клеветническое изображение революционера вообще. Перед нами наиболее разительный пример утраты Андреевым общественного критерия.

Исследователями отмечено некоторое сходство между героями «Тьмы» и рассказа М. Коцюбинского «Интерро». Основание для такой аналогии есть, однако общий тон одного и другого произведений различен. Андреев ведет своего героя к безусловному развенчиванию, Коцюбинский - к возрождению. Оба персонажа входят в рассказы пошляками. Герой Коцюбинского охвачен страхом перед жизнью, проклинает город, напоминая этим героя андреевского «Проклятия зверя». Он цинично равнодушен к жертвам террора. Однако к концу рассказа его цинизм воспринимается как поза, как жест отчаяния. Стоило ему встретиться с живым страдальцем - мужиком, как он возрождается к борьбе. Как прямой ответ призыву андреевского героя погасить все огни звучат слова героя. Развенчав своего героя, Андреев сам утратил всякую положительную идею. Вот почему некоторые критики отождествляли позицию героя рассказа и точку зрения автора, что давало основание считать «Тьму» едва ли не самым реакционным произведением Л. Андреева.

Сам писатель под воздействием критики осудил рассказ, признав его «вещью жестоко неудачной, конфузной». Глубоко был ранен он суровым приговором Луначарского, назвавшего Андреева «идеологом мещанства». «В особенности ударил по больному месту,- вспоминает Скиталец,- девиз темноты: «стыдно быть хорошим», который приписывали самому автору». Андреев не разделял ни этого девиза, ни призыва лезть во тьму, но что тьма - неизбежность русской жизни, что она навсегда заволокла небо,- это для него было истиной. В этом и проявился пессимизм писателя, его страх перед жизнью.

Наконец я одолел почти месячную антипатию и прочел давно рекомендованную мне новую «вещь» Леонида Андреева - «Тьма», помещенную в кн. III альманаха «Шиповник». Кажется, ее прочла уже вся Россия и вся печать о ней высказалась.

«Вещь» написана гораздо лучше, чем «Иуда Искариот и другие». Автор стоял здесь гораздо ближе к быту, к нашим дням, и фантазия его не имела перед собою того простора «далекого и неведомого», в котором она нагородила в «Иуде» ряд несбыточных и смешных уродливостей. Затем, все письмо здесь гораздо менее самоуверенно, оно очень осторожно: и, напр., почти не встречается прежних его «пужаний» читателя - самой забавной и жалкой черты в его писательской манере. Вычурностей в польско-немецком стиле меньше, и они лежат не страницами, а только попадаются строчками. Напр.:

«Таким же быстрым и решительным движением он выхватил револьвер,- точно улыбнулся чей-то черный, беззубый провалившийся рот»...

«Закрыв ладонями глаза, точно вдавливая их в самую глубину черепа, она прошла быстрыми крупными шагами и бросилась в постель, лицом вниз».

Все эти напряженные, преувеличенные сравнения напоминают собою живопись польско-русского художника Катарбинского. И вообще в литературе, я думаю, Л. Андреев есть русский Катарбинский. Та же аффектированность. Отсутствие простоты. Отсутствие глубины. Краски яркие, кричащие, «взывающие и поющие» - не от существа предмета и темы, а от души автора, хотящей не рассуждать и говорить, а удивлять, кричать и поражать. «Катарбинский! Катарбинский»,- это шепталось невольно, когда я смотрел «Жизнь человека» в театре г-жи Коммиссаржевской.

«Тьма» подражательная вещь: темы ее, тоны ее - взяты у Достоевского и отчасти у Короленки. Встреча террориста и проститутки в доме терпимости и философски-моральные разговоры, которые они ведут там, и все «сотрясение» террориста при этом,- повторяет только вечную, незабываемую, но прекрасную только в одиночестве своем, без повторений - историю.встречи Раскольникова и Сони Мармеладовой в «Преступлении и наказании». Но какая разница в концепции, в очерке, в глубине! У Достоевского это вовсе не «один разговор, решивший все», как это вычурно и неестественно сделано у Андреева: там дана - случайная встреча, но поведшая к основательному ознакомлению двух замечательных лиц друг с другом, к сплетению в одну нить двух поразительных судеб человека. Не явись Соня Мармеладова на фоне своей разрушающейся семьи, не выслушай Раскольников предварительного рассказа-исповеди ее отца в трактире, не ознакомься с ее младшими сестренками и с чахоточной мачехой - ничего бы и не произошло: Раскольников и Соня прошли бы мимо друг друга, не заметив один другого. Наконец, встреча эта потому так вовлекла в себя душу Раскольникова, что весь кусочек социальной жизни, увиденной им так близко в горячем жизненном трепете,- как бы налил соком и кровью его теории, дотоле бледные и отвлеченные. У Достоевского все это вышло великолепно, многозначительно... И вполне было отчего потрястись от этого романа и России, и европейской критике, и читателям. Но Л. Андреев со своим «Лодыжниковым», который из Берлина ожидает запросов о переводе его новой «вещи» на все языки мира, где есть какие-нибудь законы,- о чем хвастливое уведомление он помещает в «Шиповнике», как помещал его в сборниках «Знания»,- взял из художественной картины Достоевского только олеографический очерк, встречу проститутки и идейного человека, и написал рассказ, в котором поистине нет ни значительности, ни интереса, ни правдоподобия. Сы* щики, гоняясь за террористом «Петей», загоняют его в дом терпимости. * Там есть проститутка Люба, красавица, одетая в черное, которая пять | лет дожидается прихода «настоящего хорошего человека», чтобы возвестить ему одну истину. Прежде всего террорист, желая только укрыться и выспаться, никак не пошел бы в самый шикарный в столице такой дом: он пошел бы непременно в «демократическое учреждение», каких было в этом переулке много (см. о взяточничестве «с этих домов» участкового пристава, который арестовал Петю). Но в «демократии» не встречается проституток, одевающихся в черные платья на шелку,- и тогда что же вышло бы у Андреева-Катарбинского? Это Достоевский одушевлялся бедностью, нищетой, рубищем; а Андрееву, у которого в Берлине сидит «Lodyschnikoff», темы эти не понятны, не чувствительны, и для занимательного разговора ему нужна проститутка, одетая как монахиня. Взявшись под руку, они остановились перед громадным зеркалом в золоченой раме:

«Как жених и невеста!» - подумал он.

Но в следующую минуту, взглянув на черную, траурную пару, он подумал:

«Как на похоронах!»

Все эти-то копеечные эффекты: «свадьба - похороны», «жених с не-i «сотой -- террорист с проституткою» и волнуют неглубокую водицу.шдреевского воображения...

«- Ну, как моя цыпочка? Пойдем к тебе, а? Где тут твое гне-

Таким противным, лакейским языком завсегдатая домов терпимости мрачный террорист «Петр» приглашает Любу «к исполнению обязанностей», т. е. отправиться к ней в комнату из общей чалы.

Здесь происходит ряд неестественностей. Несмотря на то, что Люба пять лет ждала «настоящего хорошего человека», чтобы поведать ему ту нравственную «Америку», какую она открыла, она предварительно бьет террориста по физиономии и плюет ему в физиономию, что тот скромно переносит. Может быть, и здесь не обошлось без подражания знаменитой пощечине, которую Николай Ставрогин переносит тоже непоколебимо от Шатова (в «Бесах» Д-го). Заметьте, что Люба уже в общем зале, нзглянув на террориста, сказала себе: «он самый,- мой суженый». Так она признается ему в конце беседы: за что же и как же она бьет его и плюет на него? Это какие-то египетские фантазии Катарбинск"ого, совершенно невозможные в русской действительности.

Весь жаргон беседы - сладенький, змеистый, лукавый, насмешливый, сантиментальный - воспроизводит до мелочей колорит бесед Гру-i пеньки с Алешей Карамазовым; а история с поцелуем ручки у террориста и потом у себя ручки, которая ударила террориста по физиономии, воспроизводит эпизод из «Бр. Карамазовых», где Грушенька тоже хочет поцеловать ручку у Катерины Ивановны, невесты Ивана Карама-чова,:- вела ее к губам, не довела и сказала:

А ведь я ручку-то у вас не поцелую.

Весь этот эпизод достаточно неестественен, изломан и истеричен

и у Достоевского: и решительно не допускает повторений! Но у Досто

евского все искупала его сила таланта и свежесть первого рисунка,

первоначального изобретения! «Первому» всегда все позволено: ибо

«первый» творит и обогащает историю. А подражания только загромо

ждают историю: и когда они берутся повторять то, что было рискованно

и при первом появлении,- они производят режущее, несносное впечат

«- Надо было хорошенько ударить, миленький, настоящего хорошего. А тех слюнтяев и бить не стоит, руки только марать. Ну, вот и ударила, можно теперь и ручку себе поцеловать. Милая ручка, хорошего ударила.

Она засмеялась и действительно погладила и трижды прцеловала свою правую руку. Он дико смотрел на нее»...

Это совершенно кусочек из Достоевского; и Люба Андреева списана с Грушеньки,- но как бездарно, бессочно и без всякого значения списана! Мертвая, нецелесообразная копия, с живой картины!

Но переходим к «Америке» Любы...

У Короленки есть рассказ «Убивец»... Простоватого, недалекого, прямого ямщика разбойник-мистик-сектант соблазняет одним софизмом, который даже и для богослова кажется почти неразрешимым. Он затевает с ним разговор и в разговоре навевает ту мысль, что ведь самый центр, самая сущность христианства заключается в скорбном сердце, в покаянном сердце... Покаяние - центральное моральное таинство в христианстве: таинство нисхождения души куда-то в пропасть, вниз, в ад, как евхаристия есть таинство восхождения, поднятия из ада, воскресения души. Призывом к покаянию Иоанна Крестителя открылась эра христианства, и даже сам Христос воскрес, только побывав в аду. Словом- тут сердце, тут основное. Ямщик все слушает. Как же не согласиться? «Нельзя стать христианином, не испытав сладости покаяния. Без покаяния люди -^ христиане только по внешности, по имени, а не в глубине, не настоящие». Нельзя мужику не согласиться с этим, когда вся церковь о том же учит, когда в этом весь дух церкви, только подчеркнутый и выпукло указанный сектантом. Вот везет ямщик по сибирской тайге одинокую барыню. Везет ее не без денег. Соблазнитель, вынув из сена топор, подает его в руки ямщику и говорит: «Заруби ее. А потом спокаешься. А как спокаешься, сладко тебе будет, и станешь ты через слезное очищение доподлинным чадом Христовым, как и покаявшийся разбойник. И возьмет Христос твою душеньку, и понесет в рай, как и того разбойника». Пораженный дьявольской казуистикой, ямщик взял топор в руки... взглянул на беззащитно спящую барыню, кажется с ребенком, и... зарубил соблазнителя. Прямой был мужик и не поддался богословию. «Натурка» вынесла: хотя богословие таково, что я, напр., и по сей день не сумею с ним справиться. По психологии и по букве все «верно с Писанием»...

У Короленки это представлено гениально, ярко, незабываемо. По- ц смотрите же, что намазал в этом стиле Л. Андреев.

Обменявшись плюхами, террорист и проститутка сидят друг перед другом. Он только что оскорбил ее словом и похвалил себя.

«- Да, я хороший. Честный всю жизнь! Честный! А ты? А кто ты. дрянь, зверюка несчастная?

Хороший? Да, хороший? - упивалась она восторгом.

Да. Послезавтра я пойду на смерть, для людей, а ты, а ты? Ты

с палачами моими спать будешь. Зови сюда твоих офицеров. Я брошу

им тебя под ноги, берите вашу падаль.

Люба медленно встала. И когда он взглянул на нее, то встретил такой же гордый взгляд. Даже жалость как будто светилась в ее надменных глазах проститутки, вдруг чудом поднявшейся на ступень невидимого престола и оттуда с холодным и строгим вниманием разглядывавшей у ног своих что-то маленькое," крикливое и жалкое.

И строго, с зловещей убедительностью, за которой чувствовались миллионы раздавленных жизней, и моря горьких слез, и огненный непрерывный бунт возмущенной совести, она спросила:

Какое же ты имеешь право быть хорошим, когда я плохая?

Что? - не понял он сразу, вдруг ужаснувшись пропасти, которая

«Друг У самых ног его раскрыла свой черный зев.

Я давно тебя ждала.

Что ты сказала? Что сказала?

Я сказала: стыдно быть хорошим. А ты этого не знал?

Не знал.

Ну, вот, узнай».

Понимаете ли вы метафизику: «быть плохим» - несчастье. Пожа-нуй, высшее несчастье, чем прямое несчастье: голод, нужда, болезнь. <1>|>|"1"ь плохим» - потеря души или несчастье души. А он человеколю-»к!ц, этот террорист, и готовится принести свою жизнь за людей. Но за которых людей, за голодных, за рабочих? Есть несчастнее их, вот эти проститутки в шелковых платьях, «дурные». Ну, так вот во имя абсолютной справедливости и, так сказать, всемирного уравнения между собою несчастных, мучающихся на земле, он должен пойти не кинуть Иомбу в Четверг (в «Четверг» Петя должен совершить террористический.ист, и этот Четверг везде пишется у Андреева с большой буквы), а стать ее «миленьким, суженым», начать посещать ее.и сделаться тем, что и этом промысле зовется «котом» или «сутенером». Но мне кажется, г. II. Андреев не догадался, что есть еще ступень ниже: он мог бы стать также сыщиком и предать своих товарищей по партии. Вот уж поистине несчастная профессия, достойная слез: никто-то, никто никогда не склонил сюда внимания, тогда как проститутками, начиная с Достоевского, чмнималось сколько писателей, беллетристов, драматургов. Их даже, и собственном смысле, не осуждает и духовенство. Да наконец, чего тут: само Евангелие «призрило» на них, и Христос «ел и пил с блудницами п мытарями». А сыщики бедные? А жандармы, полиция? К чему же было террористу идти в сутенеры, когда он мог пойти в квартальные? Логика Андреева не доведена до конца, и Люба его открыла «Америку», но не совсем.

Пораженный открытием, террорист Петр поплелся было к двери, как мышь, задавленная котом; но кошка-Люба остановила его:

«- Ступай! Ступай к своим хорошим!

Тот остановился.

Почему же ты не уходишь?

И спокойно, с выражением камня, на котором жизнь тяжелой

рукой своею высекла новую страшную последнюю заповедь, он

Я не хочу быть хорошим»

Судьба была решена. Террорист умер, и на месте его появился сутенер.

Люба рада, почти как Архимед, открывший в ванне закон удельного веса, катается в восторге:

Миленький мой! Пить с тобою будем. Плакать с тобою будем - ох, как сладко плакать будем, миленький ты мой! За всю жизнь наплачу-ся. Остался со мной, не ушел. Как увидела тебя сегодня в зеркале, так сразу и метнулося: «Вот он, мой суженый, вот он, мой миленький». И не знаю я, кто ты, брат ты мой, или жених, а весь родной, весь близкий, весь желанненький...»

Кто помнит, в ее подробностях, Грушеньку из «Карамазовых», помнит ее речи, ее ухватки, тот увидит, до чего у Андреева,- копия и только копия, без единого оригинального штриха. Все тоны речей взяты оттуда, как морально-метафизическое открытие, т. е. в типе своем, взято - с Короленки. Но там это умно и поразительно, а здесь... Дело в том, что для подобных тем нужно иметь огромный ум и пройти хорошую школу религиозно-морального воспитания. Андреев же, ничего за душою не имея, кроме общего демократического направления и знания нескольких сантиментальных сентенций из Евангелия, шлепнулся в лужу шаблонно-плоского суждения, которое могло поразить приблизительно только того «писательчика» из друзей Любы, о котором она вспоминает, что уж очень он самолюбив, и все ожидает, не будут ли на него молиться, «как на икону»... Может быть, Люба запамятовала, что у этого «писательчика» есть друг в Берлине и живет он на Uhland-Strasse...

Печален этот рассказ потому, что своей грязною ретушью он что-то малюет на том месте, где пока ничего не начерчено, но когда-нибудь могло бы быть нарисовано «с подлинным верное» изображение... В Рас-кольникове, в Ник. Ставрогине, в Шатове, Кириллове Достоевский накидал нам штрихи предшественников «террористов»... Почти половина живописи Достоевского занята этим «пророчеством о будущей русской революции», которую он чувствовал, как что-то надвигающееся, и предуказал ее будущие раскаты, ее безумие и сумасшествие, великодушие и жестокость, величие и пошлость. Он показал и Лямшиных, и Ник. Ставрогина, «длинноухого» Шигалева, и негодяя Петрушу Верховенс-кого, и почти святого Кириллова. Всего есть, всякое есть... Но это были именно только «предтечи», разговаривавшие, а не действовавшие. Для действия не было простора, не было обстоятельств. Вот года два, как «простор» явился: и мы наблюдаем, до чего живопись Достоевского угадывала будущее. Не знаете ли вы, кто в литературе был первым «анархистом, разошедшимся с действительностью»? Уленька из «Мертвых душ»,- помните эту девушку, такую прозрачную, не действительную, исполненную воображения, которая готова была расплакатьсямри исяком рассказе о несчастных людях? Вот она и повела за собою ряд героинь Тургенева,- и потом ряд женственно-сложенных натур V Достоевского, которые, подняв бомбы, пошли «за все страдание чи.новеческое»... Это как Раскольников говорит Соне:

« Я не тебе поклонился. Я всему страданию человеческому покло

В революции русская баба пошла на мужика. Мужик - трезвен, ж и нет в работе, мужик - практик. Баба сидит у него за спиной и все иоображает, живет истомами сердца и «мечтами, которые слаще дейст-иительности»... Вся революция русская- женственная, женоподобна; и ней есть очень много «хлыстовщины», и хлыстовщина-то и сообщает ей какой-то упорный, не поддающийся лечению и искоренению, характер, пошиб. Баба-революция пошла на мужика-государство: Уленька посетила, с истерикой и слезами, на «Мертвые души», на своего папашу-геперала, на Чичикова, на всех... Бабы - не государственники; и оттого русская революция не выдвинула ни одного государственного ума, государственной прозорливости, государственной умелости. Она вся - только сила, только порыв: без головы. Вся стать бабья. Но нельзя отрицать, что тут в одной куче с пошлостью кроется и много прекрасного, трогательного, есть мучительно-острые звуки, есть мучительно-прекрасные краски. Есть Петруша Верховенский, есть и Кириллов. В ос-нопе всего лежит христианский сантиментализм, тот сантиментализм, который не переносит самого вида жесткой государственности, этого наследия Рима. Революция все хочет вернуть к какой-то анархии «до-Проты» и бесформенности старого Востока; по крайней мере наша русская, «хлыстовская» революция - тянет к этой восточности, несмотря на ссылки - для приличия - на Маркса. Она очень мало созидательна. Она более всего разрушительна. Она не хочет жестких углов, твердых граней,-крепких линий. Ничего мужичьего. Она хотела бы оставить один «Г)ыт» без всякого «государства»; оставить то, что не задело бы шерохо-иатостью своею, своей щетинкой, ни Уленьку, ни Соню Мармеладову, пи пьяненького папашу этой Сони... Иногда думается, что революция наша тянет не к усовершенствованному заводско-фабричному строю?апада: это - только соус, предлог и оправдание «бомб». «Хлеб насущный» не в этом. Заветная цель всех «бомб» - великий Китай, с отвлеченно-невидимым «богдыханом», с анархией провинций, где «всякий сам барин», с безобразной и в сущности ненужною администрацией),- и где люди только плодятся и пашут. Вот когда Уленька сядет в такую теплую кашицу - революция прекратится. Нужно сказать полнее: когда Уленька начнет плодить детей, и революция прекратится. А пока жестко - она остается девственна: она будет чувствовать себя как у хлыстов их «богородицы»; и пока она будет такова - она не перестанет подымать бомбы.

Тьма
Леонид Николаевич Андреев

Леонид Андреев. Тьма

Леонид Андреев

Обычно происходило так, что во всех его делах ему сопутствовала удача; но в эти три последние дня обстоятельства складывались крайне неблагоприятно, даже враждебно. Как человек, вся недолгая жизнь которого была похожа на огромную, опасную, страшно азартную игру, он знал эти внезапные перемены счастья и умел считаться с ними - ставкою в игре была сама жизнь, своя и чужая, и уже одно это приучило его к вниманию, быстрой сообразительности и холодному, твердому расчету.

Приходилось изворачиваться и теперь. Какая-то случайность, одна из тех маленьких случайностей, которых нельзя предусмотреть, навела на его следы полицию, и вот теперь, уже двое суток, за ним, известным террористом, бомбометателем, непрерывно охотились сыщики, настойчиво загоняя его в тесный замкнутый круг. Одна за другою были отрезаны от него конспиративные квартиры, где он мог бы укрыться; оставались еще свободными некоторые улицы, бульвары и рестораны, но страшная усталость от двухсуточной бессонницы и крайней напряженности внимания представляла новую опасность: он мог заснуть где-нибудь на бульварной скамейке, или даже на извозчике, и самым нелепым образом, как пьяный, попасть в участок. Это было во вторник. В четверг же, через один только день, предстояло совершение очень крупного террористического акта. Подготовкою к убийству в течение продолжительного времени была занята вся их небольшая организация, и «честь» бросить последнюю решительную бомбу была предоставлена именно ему. Необходимо было продержаться во что бы то ни стало.

И вот тогда, октябрьским вечером, стоя на перекрестке двух людных улиц, он решил поехать в этот дом терпимости в - ом переулке. Он уже и раньше прибег бы к этому не совсем, впрочем, надежному средству, если бы не некоторое осложняющее обстоятельство: в свои двадцать шесть лет он был девственником, совсем не знал женщин как таковых, и никогда не бывал в публичных домах. Когда-то в свое время ему пришлось выдержать тяжелую и трудную борьбу с бунтующей плотью, но постепенно воздержание перешло в привычку, и выработалось спокойное, совершенно безразличное отношение к женщине. И теперь, поставленный в необходимость так близко столкнуться с женщиной, которая занимается любовью как ремеслом, быть может, увидеть ее голою - он предчувствовал целый ряд своеобразных и чрезвычайно неприятных неловкостей. В крайнем случае, если это окажется необходимым, он решил сойтись с проституткой, так как теперь, когда плоть уже давно не бунтовала и предстоял такой важный и огромный шаг, - девственность и борьба за нее теряли свою цену. Но во всяком случае это было неприятно, как бывает иногда неприятна какая-нибудь противная мелочь, через которую необходимо перейти. Однажды, при совершении важного террористического акта, при котором он находился в качестве запасного метальщика, он видел убитую лошадь с изорванным задом и выпавшими внутренностями; и эта грязная, отвратительная, ненужно-необходимая мелочь дала тогда ощущение в своем роде даже более неприятное, чем смерть товарища от брошенной бомбы. И насколько спокойно, бестрепетно и даже радостно представлял он себе четверг, когда и ему придется, вероятно, умереть, - настолько предстоявшая ночь с проституткой, с женщиной, которая занимается любовью как ремеслом, казалась ему нелепой, полной чего-то бестолкового, воплощением маленького, сумбурного, грязноватого хаоса.

Но другого выбора не было. И он уже шатался от усталости.

Было еще совсем рано, когда он приехал, около десяти часов, но большая белая зала с золочеными стульями и зеркалами была готова к принятию гостей, и все огни горели. Возле фортепиано с поднятой крышкой сидел тапер, молодой, очень приличный человек в черном сюртуке, - дом был из дорогих, - курил, осторожно сбрасывая пепел с папиросы, чтобы не запачкать платье, и перебирал ноты; и в углу, ближнем к полутемной гостиной, на трех стульях подряд, сидели три девушки и о чем-то тихо разговаривали.

Когда он вошел с хозяйкой, две девушки встали, а третья осталась сидеть; и те, которые встали, были сильно декольтированы, а на сидевшей было глухое черное платье. И те две смотрели на него прямо, с равнодушным и усталым вызовом, а эта отвернулась, и профиль у нее был простой и спокойный, как у всякой порядочной девушки, которая задумалась. Это она, по-видимому, что-то рассказывала подругам, а те ее слушали, и теперь она продолжала думать о рассказанном, молча рассказывала дальше. И потому, что она молчала и думала, и потому, что она не смотрела на него, и потому, что у нее только одной был вид порядочной женщины, - он выбрал ее. Он никогда раньше не бывал в домах терпимости и не знал, что в каждом хорошо поставленном доме есть одна, даже две такие женщины: одеты они бывают в черное, как монахини или молодые вдовы, лица у них бледные, без румян и даже строгие; и задача их - давать иллюзию порядочности тем, кто ее ищет. Но, когда они уходят в спальню с мужчинами и там напиваются, они становятся как и все, иногда даже хуже: часто скандалят и колотят посуду, иногда пляшут, раздевшись голыми, и так голыми выскакивают в зал, а иногда даже бьют слишком назойливых мужчин. Это как раз те женщины, в которых влюбляются пьяные студенты и уговаривают начать новую, честную жизнь.

Но он этого не знал. И когда она поднялась нехотя и хмуро, с неудовольствием взглянула на него подведенными глазами и как-то особенно резко мелькнула бледным, матово-бледным лицом, - он еще раз подумал: «какая она порядочная, однако!» - и почувствовал облегчение. Но, продолжая то вечное и необходимое притворство, которое двоило его жизнь и делало ее похожею на сцену, он качнулся как-то очень фатовски на ногах, с носков на каблуки, щелкнул пальцами и сказал девушке развязным голосом опытного развратника:

Ну как, моя цыпочка? Пойдем к тебе? а? Где тут твое гнездышко?

Сейчас? - удивилась девушка и подняла брови.

Он засмеялся игриво, открыв ровные, сплошные, крепкие зубы, густо покраснел и ответил:

Конечно. Чего же нам терять драгоценное время?

Тут музыка будет. Танцевать будем.

Но что такое танцы, моя прелесть? Пустое верчение, ловля самого себя за хвост. А музыку, я думаю, и оттуда слышно?

Она посмотрела на него и улыбнулась:

Немного слышно.

Он начинал ей нравиться. У него было широкое, скуластое лицо, сплошь выбритое; щеки и узкая полоска над твердыми, четко обрисованными губами слегка синели, как это бывает у очень черноволосых бреющихся людей. Были красивы и темные глаза, хотя во взгляде их было что-то слишком неподвижное, и ворочались они в своих орбитах медленно и тяжело, точно каждый раз проходили очень большое расстояние. Но, хотя и бритый и очень развязный, на актера он не был похож, а скорее на обрусевшего иностранца, на англичанина.

Ты не немец? - спросила девушка.

Немножко. Скорее англичанин. Ты любишь англичан?

А как хорошо говоришь по-русски. Совсем незаметно.

Он вспомнил свой английский паспорт, тот коверканный язык, которым говорил все последнее время, и то, что теперь забыл притвориться как следует, и снова покраснел. И, уже нахмурившись несколько, с сухой деловитостью, в которой чувствовалось утомление, взял девушку под локоть и быстро повел.

Я русский, русский. Ну, куда идти? Показывай. Сюда?

В большом, до полу, зеркале резко и четко отразилась их пара: она, в черном, бледная и на расстоянии очень красивая, и он, высокий, широкоплечий, также в черном и также бледный. Особенно бледен казался под верхним светом электрической люстры его упрямый лоб и твердые выпуклости щек; а вместо глаз и у него и у девушки были черные, несколько таинственные, но красивые провалы. И так необычна была их черная, строгая пара среди белых стен, в широкой, золоченой раме зеркала, что он в изумлении остановился и подумал: как жених и невеста. Впрочем, от бессонницы, вероятно, и от усталости соображал он плохо, и мысли были неожиданные, нелепые; потому что в следующую минуту, взглянув на черную, строгую, траурную пару, подумал: как на похоронах. Но и то и другое было одинаково неприятно.

По-видимому, и девушке передалось его чувство: также молча, с удивлением она разглядывала его и себя, себя и его; попробовала прищурить глаза, но зеркало не ответило на это легкое движение и все также тяжело и упорно продолжало вычерчивать черную застывшую пару. И показалось ли это девушке красивым, или напомнило что-нибудь свое, немного грустное, - она улыбнулась тихо и слегка пожала его твердо согнутую руку.

Какая парочка! - сказала она задумчиво, и почему-то сразу стали заметнее ее большие черно-лучистые ресницы с тонко изогнутыми концами.

Но он не ответил и решительно пошел дальше, увлекая девушку, четко постукивавшую по паркету высокими французскими каблуками. Был коридор, как всегда, темные, неглубокие комнатки с открытыми дверями, и в одну комнатку, на двери которой было написано неровным почерком: «Люба», - они вошли.

Ну, вот что, Люба, - сказал он, оглядываясь и привычным жестом потирая руки одна о другую, как будто старательно мыл их в холодной воде, - надобно вина и еще чего там? Фруктов, что ли.

Фрукты у нас дороги.

Это ничего. А вино вы пьете?

Он забылся и сказал ей «вы», и хотя заметил это, но поправляться не стал: было что-то в недавнем ее пожатии, после чего не хотелось говорить «ты», любезничать и притворяться. И это чувство также как будто передалось ей: она пристально взглянула на него и, помедлив, ответила с нерешительностью в голосе, но не в смысле произносимых слов:

Да, пью. Погодите, я сейчас. Фруктов я велю принести только две груши и два яблока. Вам хватит?

И она говорила теперь «вы», и в тоне, каким произносила это слово, звучала все та же нерешительность, легкое колебание, вопрос. Но он не обратил на это внимания и, оставшись один, принялся за быстрый и всесторонний осмотр комнаты. Попробовал, как запирается дверь, - она запиралась хорошо, крючком и на ключ; подошел к окну, раскрыл обе рамы - высоко, на третьем этаже, и выходит во двор. Сморщил нос и покачал головою. Потом сделал опыт над светом: две лампочки, и когда гаснет вверху одна, зажигается другая у кровати с красным колпачком - как в приличных отелях.

Но кровать!..

Поднял высоко плечи - и оскалился, делая вид, что смеется, но не смеясь, с той потребностью двигать и играть лицом, какая бывает у людей скрытных и почему-либо таящихся, когда они остаются наконец одни.

Но кровать!

Обошел ее, потрогал ватное стеганое, откинутое одеяло и с внезапным желанием созорничать, радуясь предстоящему сну, по-мальчишески скривил голову, выпятил вперед губы и вытаращил глаза, выражая этим высшую степень изумления. Но тотчас же сделался серьезен, сел и утомленно стал поджидать Любу. Хотел думать о четверге, о том, что он сейчас в доме терпимости, уже в доме терпимости, но мысли не слушались, щетинились, кололи друг друга. Это начинал раздражаться обиженный сон: такой мягкий там, на улице, теперь он не гладил ласково по лицу волосатой шерстистой ладонью, а крутил ноги, руки, растягивал тело, точно хотел разорвать его. Вдруг начал зевать, истово, до слез. Вынул браунинг, три запасные обоймы с патронами, и со злостью подул в ствол, как в ключ - все было в порядке, и нестерпимо хотелось спать.

Когда принесли вино и фрукты и пришла запоздавшая почему-то Люба, он запер дверь - сперва только на один крючок, и сказал:

Ну вот что… вы пейте, Люба. Пожалуйста.

А вы? - удивилась девушка и искоса, быстро взглянула на него.

Я потом. Я, видите ли, я две ночи кутил и не спал совсем, и теперь… - Он страшно зевнул, выворачивая челюсти.

Я скоро. Я один только часок… Я скоро. Вы пейте, пожалуйста, не стесняйтесь. И фрукты кушайте. Отчего вы так мало взяли?

А в зал мне можно пойти? Там скоро музыка будет.

Это было неудобно. О нем, о странном посетителе, который улегся спать, начнут говорить, догадываться, - это было неудобно. И, легко сдержав зевоту, которая уже сводила челюсти, попросил сдержанно и серьезно:

Нет, Люба, я попрошу вас остаться здесь. Я, видите ли, очень не люблю спать в комнате один. Конечно, это прихоть, но вы извините меня…

Нет, отчего же. Раз вы деньги заплатили…

Да, да, - покраснел он в третий раз. - Конечно. Но не в этом дело. И… Если вы хотите… Вы тоже можете лечь. Я оставлю вам место. Только, пожалуйста, вы уже лягте к стене. Вам это ничего?

Нет, я спать не хочу… Я так посижу.

Почитайте что-нибудь.

Здесь книг нету.

Хотите сегодняшнюю газету? У меня есть, вот. Тут есть кое-что интересное.

Нет, не хочу.

Ну, как хотите, вам виднее. А я, если позволите…

И он запер дверь двойным поворотом ключа и ключ положил в карман. И не заметил странного взгляда, каким девушка провожала его. И вообще весь этот вежливый, пристойный разговор, такой дикий в несчастном месте, где самый воздух мутно густел от винных испарений и ругательств, - казался ему совершенно естественным, и простым, и вполне убедительным. Все с тою же вежливостью, точно где-нибудь на лодке, при катанье с барышнями, он слегка раздвинул борты сюртука и спросил:

Вы мне позволите снять сюртук?

Девушка слегка нахмурилась.

Пожалуйста. Ведь вы… - Но не договорила - что.

И жилетку? Очень узкая.

Девушка не ответила и незаметно пожала плечами.

Вот здесь бумажник, деньги. Будьте добры, спрячьте их у себя.

Вы лучше бы отдали в контору. У нас все отдают в контору.

Зачем это? - Но взглянул на девушку и смущенно отвел глаза. - Ах, да, да. Ну, пустяки какие.

А вы знаете, сколько здесь у вас денег? А то некоторые не знают, а потом…

Знаю, знаю. И охота вам…

И лег, вежливо оставив одно место у стены. И восхищенный сон, широко улыбнувшись, приложился шерстистой щекою своею к его щеке - одной, другою - обнял мягко, пощекотал колени и блаженно затих, положив мягкую, пушистую голову на его грудь. Он засмеялся.

Чего вы смеетесь? - неохотно улыбнулась девушка.

Так. Хорошо очень. Какие у вас мягкие подушки! Теперь можно и поговорить немного. Отчего вы не пьете?