В холодный ноябрьский вечер 1851 г. Хаджи-Мурат, знаменитый наиб имама Шамиля, въезжает в немирный чеченский аул Махкет. Чеченец Садо принимает гостя в своей сакле, несмотря на недавний приказ Шамиля задержать или убить мятежного наиба,

В эту же ночь из русской крепости Воздвиженской, в пятнадцати верстах от аула Махкет, выходят в передовой караул три солдата с унтер-офицером Пановым. Один из них, весельчак Авдеев, вспоминает, как от тоски по дому пропил однажды ротные деньги, и в который раз рассказывает, что пошёл в солдаты по просьбе матери, вместо семейного брата.

На этот караул выходят посланники Хаджи-Мурата. Провожая чеченцев в крепость, к князю Воронцову, весёлый Авдеев расспрашивает об их жёнах, о детях и заключает: «А какие эти, братец ты мой, гололобые ребята хорошие».

Полковой командир Куринского полка, сын главнокомандующего, флигель-адъютант князь Воронцов живёт в одном из лучших домов крепости с женой Марьей Васильевной, знаменитой петербургской красавицей, и её маленьким сыном от первого брака. Несмотря на то что жизнь князя поражает обитателей маленькой кавказской крепости своей роскошью, супругам Воронцовым кажется, что они терпят здесь большие лишения. Известие о выходе Хаджи-Мурата застаёт их за игрой в карты с полковыми офицерами.

Этой же ночью жители аула Махкет, для очистки себя перед Шамилем, пытаются задержать Хаджи-Мурата. Отстреливаясь, тот прорывается со своим мюридом Элдаром в лес, где ждут его остальные мюриды - аварец Ханефи и чеченец Гамзало. Здесь Хаджи-Мурат ожидает, что ответит князь Воронцов на его предложение выйти к русским и начать на их стороне борьбу против Шамиля. Он, как всегда, верит в своё счастье и в то, что на этот раз все удаётся ему, как это всегда бывало прежде. Вернувшийся посланник Хан-Магома сообщает, что князь обещал принять Хаджи-Мурата как дорогого гостя.

Рано утром две роты Куринского полка выходят на рубку леса. Ротные офицеры за выпивкой обсуждают недавнюю смерть в бою генерала Слепцова. При этом разговоре никто из них не видит важнейшего - окончания человеческой жизни и возвращения её к тому источнику, из которого она вышла, - а видят только воинскую лихость молодого генерала. Во время выхода Хаджи-Мурата преследующие его чеченцы мимоходом смертельно ранят весёлого солдата Авдеева; тот умирает в госпитале, не успев получить письмо матери о том, что жена его ушла из дому.

Всех русских, впервые видящих «страшного горца», поражает его добрая, почти детская улыбка, чувство собственного достоинства и то внимание, проницательность и спокойствие, с которыми он смотрит на окружающих. Приём князя Воронцова в крепости Воздвиженской оказывается лучше, чем ожидал Хаджи-Мурат; но тем меньше он доверяет князю. Он требует, чтобы его отправили к самому главнокомандующему, старому князю Воронцову, в Тифлис.

Во время встречи в Тифлисе Воронцов-отец прекрасно понимает, что не должен верить ни одному слову Хаджи-Мурата, потому что тот всегда останется врагом всему русскому, а теперь всего лишь покоряется обстоятельствам. Хаджи-Мурат в свою очередь понимает, что хитрый князь видит его насквозь. При этом оба говорят друг другу совсем противоположное своему пониманию - то, что необходимо для успеха переговоров. Хаджи-Мурат уверяет, что будет верно служить русскому царю, чтобы отомстить Шамилю, и ручается, что сможет поднять против имама весь Дагестан. Но для этого надо, чтобы русские выкупили из плена семью Хаджи-Мурата. Главнокомандующий обещает подумать об этом.

Хаджи-Мурат живёт в Тифлисе, посещает театр и бал, все более отвергая в душе образ жизни русских. Он рассказывает приставленному к нему адъютанту Воронцова Лорис-Меликову историю своей жизни и вражды с Шамилем. Перед слушателем проходит череда жестоких убийств, совершаемых по закону кровной мести и по праву сильного. Лорис-Меликов наблюдает и за мюридами Хаджи-Мурата. Один из них, Гамзало, продолжает считать Шамиля святым и ненавидит всех русских. Другой, Хан-Магома, вышел к русским только из-за того, что легко играет своею и чужими жизнями; так же легко он может в любой момент вернуться к Шамилю. Элдар и Ханефи без рассуждения повинуются Хаджи-Мурату.

Пока Хаджи-Мурат находится в Тифлисе, по распоряжению императора Николая I в январе 1852 г. предпринимается набег в Чечню. В нем принимает участие и недавно перешедший из гвардии молодой офицер Бутлер. Он ушёл из гвардии из-за карточного проигрыша и радуется теперь хорошей, молодецкой жизни на Кавказе, стараясь сохранить своё поэтическое представление о войне. Во время набега разорён аул Махкет, штыком в спину убит подросток, бессмысленно загажены мечеть и фонтан. Видя все это, чеченцы испытывают к русским даже не ненависть, а только гадливость, недоумение и желание истребить их, как крыс или ядовитых пауков. Жители аула просят Шамиля о помощи,

Хаджи-Мурат переезжает в крепость Грозную. Здесь ему позволяют иметь сношения с горцами через лазутчиков, но он не может выезжать из крепости иначе как с конвоем казаков. Его семья содержится в это время под стражей в ауле Ведено, ожидая решения Шамиля о своей участи. Шамиль требует, чтобы Хаджи-Мурат вышел к нему назад до праздника байрама, в противном случае угрожает отдать мать его, старуху Патимат, по аулам и ослепить любимого сына Юсуфа.

Неделю Хаджи-Мурат живёт в крепости, в доме майора Петрова. Сожительница майора, Марья Дмитриевна, проникается уважением к Хаджи-Мурату, чьё обхождение заметно отличается от грубости и пьянства, принятых среди полковых офицеров. Между офицером Бутлером и Хаджи-Муратом завязывается дружба. Бутлера охватывает «поэзия особенной, энергической горской жизни», ощутимая в горских песнях, которые поёт Ханефи. Особенно поражает русского офицера любимая песня Хаджи-Мурата - о неотвратимости кровной мести. Вскоре Бутлер становится свидетелем того, как спокойно Хаджи-Мурат воспринимает попытку кровной мести ему самому со стороны кумыцкого князя Арслан-Хана,

Переговоры о выкупе семьи, которые Хаджи-Мурат ведёт в Чечне, не имеют успеха. Он возвращается в Тифлис, затем переезжает в небольшой городок Нуху, надеясь хитростью или силой все же вырвать семью у Шамиля. Он числится на службе у русского царя и получает пять золотых в день. Но теперь, когда он видит, что русские не торопятся освобождать его семью, Хаджи-Мурат воспринимает свой выход как страшный поворот в жизни. Он все чаще вспоминает детство, мать, деда и своего сына. Наконец он решает бежать в горы, ворваться с верными людьми в Ведено, чтобы умереть или освободить семью.

Во время верховой прогулки Хаджи-Мурат вместе со своими мюридами безжалостно убивает конвойных казаков. Он рассчитывает перейти реку Алазань и таким образом уйти от погони, но ему не удаётся верхом пересечь залитое весенней водой рисовое поле. Погоня настигает его, в неравном бою Хаджи-Мурат смертельно ранен.

Последние воспоминания о семье пробегают в его воображении, не вызывая более никакого чувства; но сражается он до последнего дыхания.

Отсечённую от изуродованного тела голову Хаджи-Мурата возят по крепостям. В Грозной её показывают Бутлеру и Марье Дмитриевне, и они видят, что посиневшие губы мёртвой головы сохраняют детское доброе выражение. Марья Дмитриевна особенно потрясена жестокостью «живорезов», убивших её недавнего постояльца и не предавших его тело земле.

История Хаджи-Мурата, присущие ему сила жизни и несгибаемость вспоминаются при взгляде на цветок репейника, в полном цвету раздавленный людьми посреди вспаханного поля.

ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ

ХАДЖИ-МУРАТ

Я возвращался домой полями. Была самая середина лета. Луга убрали и только что собирались косить рожь.

Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые, розовые, душистые, пушистые кашки; наглые маргаритки; молочно-белые с ярко-желтой серединой «любишь-не-любишь» с своей прелой пряной вонью; желтая сурепка с своим медовым запахом; высоко стоящие лиловые и белые тюльпановидные колокольчики; ползучие горошки; желтые, красные, розовые, лиловые, аккуратные скабиозы; с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным запахом подорожник; васильки, ярко-синие на солнце и в молодости и голубые и краснеющие вечером и под старость; и нежные, с миндальным запахом, тотчас же вянущие, цветы повилики.

Я набрал большой букет разных цветов и шел домой, когда заметил в канаве чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который у нас называется «татарином» и который старательно окашивают, а когда он нечаянно скошен, выкидывают из сена покосники, чтобы не колоть на него рук. Мне вздумалось сорвать этот репей и положить его в середину букета. Я слез в канаву и, согнав впившегося в середину цветка и сладко и вяло заснувшего там мохнатого шмеля, принялся срывать цветок. Но это было очень трудно: мало того что стебель кололся со всех сторон, даже через платок, которым я завернул руку, - он был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по одному разрывая волокна. Когда я, наконец, оторвал цветок, стебель уже был весь в лохмотьях, да и цветок уже не казался так свеж и красив. Кроме того, он по своей грубости и аляповатости не подходил к нежным цветам букета. Я пожалел, что напрасно погубил цветок, который был хорош в своем месте, и бросил его. «Какая, однако, энергия и сила жизни, - подумал я, вспоминая те усилия, с которыми я отрывал цветок. - Как он усиленно защищал и дорого продал свою жизнь».

Дорога к дому шла паровым, только что вспаханным черноземным полем. Я шел наизволок по пыльной черноземной дороге. Вспаханное поле было помещичье, очень большое, так что с обеих сторон дороги и вперед в гору ничего не было видно, кроме черного, ровно взборожденного, еще не скороженного пара. Пахота была хорошая, и нигде по полю не виднелось ни одного растения, ни одной травки, - все было черно. «Экое разрушительное, жестокое существо человек, сколько уничтожил разнообразных живых существ, растений для поддержания своей жизни», - думал я, невольно отыскивая чего-нибудь живого среди этого мертвого черного поля. Впереди меня, вправо от дороги, виднелся какой-то кустик. Когда я подошел ближе, я узнал в кустике такого же «татарина», которого цветок я напрасно сорвал и бросил.

Куст «татарина» состоял из трех отростков. Один был оторван, и, как отрубленная рука, торчал остаток ветки. На других двух было на каждом по цветку. Цветки эти когда-то были красные, теперь же были черные. Один стебель был сломан, и половина его, с грязным цветком на конце, висела книзу; другой, хотя и вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братий кругом его.

«Экая энергия! - подумал я. - Все победил человек, миллионы трав уничтожил, а этот все не сдается».

И мне вспомнилась одна давнишняя кавказская история, часть которой я видел, часть слышал от очевидцев, а часть вообразил себе. История эта, так, как она сложилась в моем воспоминании и воображении, вот какая.

Это было в конце 1851-го года.

В холодный ноябрьский вечер Хаджи-Мурат въезжал в курившийся душистым кизячным дымом чеченский немирно й аул Махкет.

Только что затихло напряженное пение муэдзина, и в чистом горном воздухе, пропитанном запахом кизячного дыма, отчетливо слышны были из-за мычания коров и блеяния овец, разбиравшихся по тесно, как соты, слепленным друг с другом саклям аула, гортанные звуки спорящих мужских голосов и женские и детские голоса снизу от фонтана.

Хаджи-Мурат этот был знаменитый своими подвигами наиб Шамиля, не выезжавший иначе, как с своим значком в сопровождении десятков мюридов, джигитовавших вокруг него. Теперь, закутанный в башлык и бурку, из-под которой торчала винтовка, он ехал с одним мюридом, стараясь быть как можно меньше замеченным, осторожно вглядываясь своими быстрыми черными глазами в лица попадавшихся ему по дороге жителей.

Въехав в середину аула, Хаджи-Мурат поехал не по улице, ведшей к площади, а повернул влево, в узенький проулочек. Подъехав ко второй в проулочке, врытой в полугоре сакле, он остановился, оглядываясь. Под навесом перед саклей никого не было, на крыше же за свежесмазанной глиняной трубой лежал человек, укрытый тулупом. Хаджи-Мурат тронул лежавшего на крыше человека слегка рукояткой плетки и цокнул языком. Из-под тулупа поднялся старик в ночной шапке и лоснящемся, рваном бешмете. Глаза старика, без ресниц, были красны и влажны, и он, чтобы разлепить их, мигал ими. Хаджи-Мурат проговорил обычное: «Селям алейкум», - и открыл лицо.

Алейкум селям, - улыбаясь беззубым ртом, проговорил старик, узнав Хаджи-Мурата, и, поднявшись на слои худые ноги, стал попадать ими в стоявшие подле трубы туфли с деревянными каблуками. Обувшись, он не торопясь надел в рукава нагольный сморщенный тулуп и полез задом вниз по лестнице, приставленной к крыше. И одеваясь и слезая, старик покачивал головой на тонкой сморщенной, загорелой шее и не переставая шамкал беззубым ртом. Сойдя на землю, он гостеприимно взялся за повод лошади Хаджи-Мурата и правое стремя. Но быстро слезший с своей лошади ловкий, сильный мюрид Хаджи-Мурата, отстранив старика, заменил его.

Хаджи-Мурат слез с лошади и, слегка прихрамывая, вошел под навес. Навстречу ему из двери быстро вышел лет пятнадцати мальчик и удивленно уставился черными, как спелая смородина, блестящими глазами на приехавших.

Беги в мечеть, зови отца, - приказал ему старик и, опередив Хаджи-Мурата, отворил ему легкую скрипнувшую дверь в саклю. В то время как Хаджи-Мурат входил, из внутренней двери вышла немолодая, тонкая, худая женщина, в красном бешмете на желтой рубахе и синих шароварах, неся подушки.

Приход твой к счастью, - сказала она и, перегнувшись вдвое, стала раскладывать подушки у передней стены для сидения гостя.

Сыновья твои да чтобы живы были, - ответил Хаджи-Мурат, сняв с себя бурку, винтовку и шашку, и отдал их старику.


«Общий Текст»
«Л.Н. Толстой. Собрание сочинений, т.14»: Художественная литература; Москва; 1964
Аннотация
Книга посвящена событиям Кавказской войны середины XIX века.
Лев Николаевич Толстой
ХАДЖИ-МУРАТ
I
Я возвращался домой полями. Была самая середина лета. Луга убрали и только что собирались косить рожь.
Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые, розовые, душистые, пушистые кашки; наглые маргаритки; молочно-белые с ярко-желтой серединой «любишь-не-любишь» с своей прелой пряной вонью; желтая сурепка с своим медовым запахом; высоко стоящие лиловые и белые тюльпановидные колокольчики; ползучие горошки; желтые, красные, розовые, лиловые, аккуратные скабиозы; с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным запахом подорожник; васильки, ярко-синие на солнце и в молодости и голубые и краснеющие вечером и под старость; и нежные, с миндальным запахом, тотчас же вянущие, цветы повилики.
Я набрал большой букет разных цветов и шел домой, когда заметил в канаве чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который у нас называется «татарином» и который старательно окашивают, а когда он нечаянно скошен, выкидывают из сена покосники, чтобы не колоть на него рук. Мне вздумалось сорвать этот репей и положить его в середину букета. Я слез в канаву и, согнав впившегося в середину цветка и сладко и вяло заснувшего там мохнатого шмеля, принялся срывать цветок. Но это было очень трудно: мало того что стебель кололся со всех сторон, даже через платок, которым я завернул руку, – он был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по одному разрывая волокна. Когда я, наконец, оторвал цветок, стебель уже был весь в лохмотьях, да и цветок уже не казался так свеж и красив. Кроме того, он по своей грубости и аляповатости не подходил к нежным цветам букета. Я пожалел, что напрасно погубил цветок, который был хорош в своем месте, и бросил его, «Какая, однако, энергия и сила жизни, – подумал я, вспоминая те усилия, с которыми я отрывал цветок. – Как он усиленно защищал и дорого продал свою жизнь».
Дорога к дому шла паровым, только что вспаханным черноземным полем. Я шел наизволок по пыльной черноземной дороге. Вспаханное поле было помещичье, очень большое, так что с обеих сторон дороги и вперед в гору ничего не было видно, кроме черного, ровно взборожденного, еще не скороженного пара. Пахота была хорошая, и нигде по полю не виднелось ни одного растения, ни одной травки, – все было черно. «Экое разрушительное, жестокое существо человек, сколько уничтожил разнообразных живых существ, растений для поддержания своей жизни», – думал я, невольно отыскивая чего-нибудь живого среди этого мертвого черного поля. Впереди меня, вправо от дороги, виднелся какой-то кустик. Когда я подошел ближе, я узнал в кустике такого же «татарина», которого цветок я напрасно сорвал и бросил.
Куст «татарина» состоял из трех отростков. Один был оторван, и, как отрубленная рука, торчал остаток ветки. На других двух было на каждом по цветку. Цветки эти когда-то были красные, теперь же были черные. Один стебель был сломан, и половина его, с грязным цветком на конце, висела книзу; другой, хотя и вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братии кругом его.
«Экая энергия! – подумал я. – Все победил человек, миллионы трав уничтожил, а этот все не сдается».
И мне вспомнилась одна давнишняя кавказская история часть которой я видел, часть слышал от очевидцев, а часть вообразил себе. История эта, так, как она сложилась в моем воспоминании и воображении, вот какая.
Это было в конце 1851-го года.
В холодный ноябрьский вечер Хаджи-Мурат въезжал в курившийся душистым кизячным дымом чеченский немирной аул Махкет.
Только что затихло напряженное пение муэдзина, и в чистом горном воздухе, пропитанном запахом кизячного дыма, отчетливо слышны были из-за мычания коров и блеяния овец, разбиравшихся по тесно, как соты, слепленным друг с другом саклям аула, гортанные звуки спорящих мужских голосов и женские и детские голоса снизу от фонтана.
Хаджи-Мурат этот был знаменитый своими подвигами наиб Шамиля, не выезжавший иначе, как с своим значком в сопровождении десятков мюридов, джигитовавших вокруг него. Теперь, закутанный в башлык и бурку, из-под которой торчала винтовка, он ехал с одним мюридом, стараясь быть как можно меньше замеченным, осторожно вглядываясь своими быстрыми черными глазами в лица попадавшихся ему по дороге жителей.
Въехав в середину аула, Хаджи-Мурат поехал не по улице, ведшей к площади, а повернул влево, в узенький проулочек. Подъехав ко второй в проулочке, врытой в полугоре сакле, он остановился, оглядываясь. Под навесом перед саклей никого не было, на крыше же за свежесмазанной глиняной трубой лежал человек, укрытый тулупом. Хаджи-Мурат тронул лежавшего на крыше человека слегка рукояткой плетки и цокнул языком. Из-под тулупа поднялся старик в ночной шапке и лоснящемся, рваном бешмете. Глаза старика, без ресниц, были красны и влажны, и он, чтобы разлепить их, мигал ими. Хаджи-Мурат проговорил обычное: «Селям алейкум», – и открыл лицо.
– Алейкум селям, – улыбаясь беззубым ртом, проговорил старик, узнав Хаджи-Мурата, и, поднявшись на свои худые ноги, стал попадать ими в стоявшие подле трубы туфли с деревянными каблуками. Обувшись, он не торопясь надел в рукава нагольный сморщенный тулуп и полез задом вниз по лестнице, приставленной к крыше. И одеваясь и слезая, старик покачивал головой на тонкой сморщенной, загорелой шее и не переставая шамкал беззубым ртом. Сойдя на землю, он гостеприимно взялся за повод лошади Хаджи-Мурата и правое стремя. Но быстро слезший с своей лошади ловкий, сильный мюрид Хаджи-Мурата, отстранив старика, заменил его.
Хаджи-Мурат слез с лошади и. слегка прихрамывая, вошел под навес. Навстречу ему из двери быстро вышел лет пятнадцати мальчик и удивленно уставился черными, как спелая смородина, блестящими глазами на приехавших.
– Беги в мечеть, зови отца, – приказал ему старик и, опередив Хаджи-Мурата, отворил ему легкую скрипнувшую дверь в саклю. В то время как Хаджи-Мурат входил, из внутренней двери вышла немолодая, тонкая, худая женщина, в красном бешмете на желтой рубахе и синих шароварах, неся подушки.
– Приход твой к счастью, – сказала она и, перегнувшись вдвое, стала раскладывать подушки у передней стены для сидения гостя.
– Сыновья твои да чтобы живы были, – ответил Хаджи-Мурат, сняв с себя бурку, винтовку и шашку, и отдал их старику.
Старик осторожно повесил на гвозди винтовку и шашку подле висевшего оружия хозяина, между двумя большими тазами, блестевшими на гладко вымазанной и чисто выбеленной стене.
Хаджи-Мурат, оправив на себе пистолет за спиною, подошел к разложенным женщиной подушкам и, запахивая черкеску, сел на них. Старик сел против него на свои голые пятки и, закрыв глаза, поднял руки ладонями кверху. Хаджи-Мурат сделал то же. Потом они оба, прочтя молитву, огладили себе руками лица, соединив их в конце бороды.
– Не хабар? – спросил Хаджи-Мурат старика, то есть: «что нового?»
– Хабар иок – «нет нового», – отвечал старик, глядя не в лицо, а на грудь Хаджи-Мурата своими красными безжизненными глазами. – Я на пчельнике живу, нынче только пришел сына проведать. Он знает.
Хаджи-Мурат понял, что старик не хочет говорить того, что знает и что нужно было знать Хаджи-Мурату, и, слегка кивнув головой, не стал больше спрашивать.
– Хорошего нового ничего нет, – заговорил старик. – Только и нового, что все зайцы совещаются, как им орлов прогнать. А орлы все рвут то одного, то другого. На прошлой неделе русские собаки у мичицких сено сожгли, раздерись их лицо, – злобно прохрипел старик.
Вошел мюрид Хаджи-Мурата и, мягко ступая большими шагами своих сильных ног по земляному полу, так же как Хаджи-Мурат, снял бурку, винтовку и шашку и, оставив на себе только кинжал и пистолет, сам повесил их на те же гвозди, на которых висело оружие Хаджи-Мурата.
– Он кто? – спросил старик у Хаджи-Мурата, указывая на вошедшего.
– Мюрид мой. Элдар имя ему, – сказал Хаджи-Мурат.
– Хорошо, – сказал старик и указал Элдару место на войлоке, подле Хаджи-Мурата.
Элдар сел, скрестив ноги, и молча уставился своими красивыми бараньими глазами на лицо разговорившегося старика. Старик рассказывал, как ихние молодцы на прошлой неделе поймали двух солдат: одного убили, а другого послали в Ведено к Шамилю. Хаджи-Мурат рассеянно слушал, поглядывая на дверь и прислушиваясь к наружным звукам. Под навесом перед саклей послышались шаги, дверь скрипнула, и вошел хозяин.
Хозяин сакли, Садо, был человек лет сорока, с маленькой бородкой, длинным носом и такими же черными, хотя и не столь блестящими глазами, как у пятнадцатилетнего мальчика, его сына, который бегал за ним и вместе с отцом вошел в саклю и сел у двери. Сняв у двери деревянные башмаки, хозяин сдвинул на затылок давно не бритой, зарастающей черным волосом головы старую, истертую папаху и тотчас же сел против Хаджи-Мурата на корточки.
Так же как и старик, он, закрыв глаза, поднял руки ладонями кверху, прочел молитву, отер руками лицо и только тогда начал говорить. Он сказал, что от Шамиля был приказ задержать Хаджи-Мурата, живого или мертвого, что вчера только уехали посланные Шамиля, и что народ боится ослушаться Шамиля, и что поэтому надо быть осторожным.
– У меня в доме, – сказал Садо, – моему кунаку, пока я жив, никто ничего не сделает. А вот в поле как? Думать надо.
Хаджи-Мурат внимательно слушал и одобрительно кивал головой. Когда Садо кончил, он сказал:
– Хорошо. Теперь надо послать к русским человека с письмом. Мой мюрид пойдет, только проводника надо.
– Брата Бату пошлю, – сказал Садо. – Позови Бату, – обратился он к сыну.
Мальчик, как на пружинах, вскочил на резвые ноги и быстро, махая руками, вышел из сакли. Минут через десять он вернулся с черно-загорелым, жилистым, коротконогим чеченцем в разлезающейся желтой черкеске с оборванными бахромой рукавами и спущенных черных ноговицах. Хаджи-Мурат поздоровался с вновь пришедшим и тотчас же, также не теряя лишних слов, коротко сказал:
– Можешь свести моего мюрида к русским?
– Можно, – быстро, весело заговорил Бата. – Все можно. Против меня ни один чеченец не сумеет пройти. А то другой пойдет, все пообещает, да ничего не сделает. А я могу.
– Ладно, – сказал Хаджи-Мурат. – За труды получишь три, – сказал он, выставляя три пальца.
Бата кивнул головой в знак того, что он понял, но прибавил, что ему дороги не деньги, а он из чести готов служить Хаджи-Мурату. Все в горах знают Хаджи-Мурата, как он русских свиней бил…
– Хорошо, – сказал Хаджи-Мурат. – Веревка хороша длинная, а речь короткая.
– Ну, молчать буду, – сказал Бата.
– Где Аргун заворачивает, против кручи, поляна в лесу, два стога стоят. Знаешь?
– Знаю.
– Там мои три конные меня ждут, – сказал Хаджи-Мурат.
– Айя! – кивая головой, говорил Бата.
– Спросишь Хан-Магому. Хан-Магома знает, что делать и что говорить. Его свести к русскому начальнику, к Воронцову, князю. Можешь?
– Сведу.
– Свести и назад привести. Можешь?
– Можно.
– Сведешь, вернешься в лес. И я там буду.
– Все сделаю, – сказал Бата, поднялся и, приложив руки к груди, вышел.
– Еще человека в Гехи послать надо, – сказал Хаджи-Мурат хозяину, когда Бата вышел. – В Гехах надо вот что, – начал было он, взявшись за один из хозырей черкески, но тотчас же опустил руку и замолчал, увидав входивших в саклю двух женщин.
Одна была жена Садо, та самая немолодая, худая женщина, которая укладывала подушки. Другая была совсем молодая девочка в красных шароварах и зеленом бешмете, с закрывавшей всю грудь занавеской из серебряных монет. На конце ее не длинной, но толстой, жесткой черной косы, лежавшей между плеч худой спины, был привешен серебряный рубль; такие же черные, смородинные глаза, как у отца и брата, весело блестели в молодом, старавшемся быть строгим лице. Она не смотрела на гостей, но видно было, что чувствовала их присутствие.
Жена Садо несла низкий круглый столик, на котором были чай, пильгиши, блины в масле, сыр, чурек – тонко раскатанный хлеб – и мед. Девочка несла таз, кумган и полотенце.
Садо и Хаджи-Мурат – оба молчали во все время, пока женщины, тихо двигаясь в своих красных бесподошвенных чувяках, устанавливали принесенное перед гостями. Элдар же, устремив свои бараньи глаза на скрещенные ноги, был неподвижен, как статуя, во все то время, пока женщины были в сакле. Только когда женщины вышли и совершенно затихли за дверью их мягкие шаги, Элдар облегченно вздохнул, а Хаджи-Мурат достал один из хозырей черкески, вынул из него пулю, затыкающую его, и из-под пули свернутую трубочкой записку.
– Сыну отдать, – сказал он, показывая записку.
– Куда ответ? – спросил Садо.
– Тебе, а ты мне доставишь.
– Будет сделано, – сказал Садо и переложил записку в хозырь своей черкески. Потом, взяв в руки кумган, он придвинул к Хаджи-Мурату таз. Хаджи-Мурат засучил рукава бешмета на мускулистых, белых выше кистей руках и подставил их под струю холодной прозрачной воды, которую лил из кумгана Садо. Вытерев руки чистым суровым полотенцем, Хаджи-Мурат подвинулся к еде. То же сделал и Элдар. Пока гости ели, Садо сидел против них и несколько раз благодарил за посещение. Сидевший у двери мальчик, не спуская своих блестящих черных глаз с Хаджи-Мурата, улыбался, как бы подтверждая своей улыбкой слова отца.
Несмотря на то, что Хаджи-Мурат более суток ничего не ел, он съел только немного хлеба, сыра и, достав из-под кинжала ножичек, набрал меду и намазал его на хлеб.
– Наш мед хороший. Нынешний год из всех годов мед: и много и хорош, – сказал старик, видимо довольный тем, что Хаджи-Мурат ел его мед.
– Спасибо, – сказал Хаджи-Мурат и отстранился от еды.
Элдару хотелось еще есть, но он так же, как его мюршид, отодвинулся от стола и подал Хаджи-Мурату таз и кумган.
Садо знал, что, принимая Хаджи-Мурата, он рисковал жизнью, так как после ссоры Шамиля с Хаджи-Му-ратом было объявлено всем жителям Чечни, под угрозой казни, не принимать Хаджи-Мурата. Он знал, что жители аула всякую минуту могли узнать про присутствие Хаджи-Мурата в его доме и могли потребовать его выдачи. Но это не только не смущало, но радовало Садо. Садо считал своим долгом защищать гостя – кунака, хотя бы это стоило ему жизни, и он радовался на себя, гордился собой за то, что поступает так, как должно.
– Пока ты в моем доме и голова моя на плечах, никто тебе ничего не сделает, – повторил он Хаджи-Мурату.
Хаджи-Мурат внимательно посмотрел в его блестящие глаза и, поняв, что это была правда, несколько торжественно сказал:
– Да получишь ты радость и жизнь.
Садо молча прижал руку к груди в знак благодарности за доброе слово.
Закрыв ставни сакли и затопив сучья в камине, Садо в особенно веселом и возбужденном состоянии вышел из кунацкой и вошел в то отделение сакли, где жило все его семейство. Женщины еще не спали и говорили об опасных гостях, которые ночевали у них в кунацкой.
II
В эту самую ночь из передовой крепости Воздвиженской, в пятнадцати верстах от аула, в котором ночевал Хаджи-Мурат, вышли из укрепления за Чахгиринские ворота три солдата с унтер-офицером. Солдаты были в полушубках и папахах, с скатанными шинелями через плечо и больших сапогах выше колена, как тогда ходили кавказские солдаты. Солдаты с ружьями на плечах шли сначала по дороге, потом, пройдя шагов пятьсот, свернули с нее и, шурша сапогами по сухим листьям, прошли шагов двадцать вправо и остановились у сломанной чинары, черный ствол которой виднелся и в темноте. К этой чинаре высылался обыкновенно секрет.
Яркие звезды, которые как бы бежали по макушкам дерев, пока солдаты шли лесом, теперь остановились, ярко блестя между оголенных ветвей дерев.
– Спасибо – сухо, – сказал унтер-офицер Панов, снимая с плеча длинное с штыком ружье, и, брякнув им, прислонил его к стволу дерева. Три солдата сделали то же.
– А ведь и есть – потерял, – сердито проворчал Панов, – либо забыл, либо выскочила дорогой.
– Чего ищешь-то? – спросил один из солдат бодрым, веселым голосом.
– Трубку, черт ее знает куда запропала!
– Чубук-то цел? – спросил бодрый голос.
– Чубук – вот он.
– А в землю прямо?
– Ну, где там.
– Это мы наладим живо.
Курить в секрете запрещалось, но секрет этот был почти не секрет, а скорее передовой караул, который высылался затем, чтобы горцы не могли незаметно подвезти, как они это делали прежде, орудие и стрелять по укреплению, и Панов не считал нужным лишать себя курения и потому согласился на предложение веселого солдата. Веселый солдат достал из кармана ножик и стал копать землю. Выкопав ямку, он обгладил ее, приладил к ней чубучок, потом наложил табаку в ямку, прижал его, и трубка была готова. Серничок загорелся, осветив на мгновение скуластое лицо лежавшего на брюхе солдата. В чубуке засвистело, и Панов почуял приятный запах загоревшейся махорки.
– Наладил? – сказал он, поднимаясь на ноги.
– А то как же.
– Эка молодчина Авдеев! Прокурат малый. Ну-ка? Авдеев отвадился набок, давая место Панову и выпуская дым изо рта.
Накурившись, между солдатами завязался разговор.
– А сказывали, ротный-то опять в ящик залез. Проигрался, вишь, – сказал один из солдат ленивым голосом.
– Отдаст, – сказал Панов.
– Известно, офицер хороший, – подтвердил Авдеев.
– Хороший, хороший, – мрачно продолжал начавший разговор. – а по моему совету, надо роте поговорить с ним: коли взял, так скажи, сколько, когда отдашь.
– Как рота рассудит, – сказал Панов, отрываясь от трубки.
– Известное дело, мир – большой человек, – подтвердил Авдеев.
– Надо, вишь, овса купить да сапоги к весне справить, денежки нужны, а как он их забрал… – настаивал недовольный.
– Говорю, как рота хочет, – повторил Панов. – Не в первый раз: возьмет и отдаст.
В те времена на Кавказе каждая рота заведовала сама через своих выборных всем хозяйством. Она получала деньги от казны по шесть рублей пятьдесят копеек на человека и сама себя продовольствовала: сажала капусту, косила сено, держала свои повозки, щеголяла сытыми ротными лошадьми. Деньги же ротные находились в ящике, ключи от которого были у ротного командира, и случалось часто, что ротный командир брал взаймы из ротного ящика. Так было и теперь, и про это-то и говорили солдаты. Мрачный солдат Никитин хотел потребовать отчет от ротного, а Панов и Авдеев считали, что этого не нужно было.
После Панова покурил и Никитин и, подстелив под себя шинель, сел, прислонясь к дереву. Солдаты затихли. Только слышно было, как ветер шевелил высоко над головами макушки дерев. Вдруг из-за этого неперестающего тихого шелеста послышался вой, визг, плач, хохот шакалов.
– Вишь, проклятые, как заливаются, – сказал Авдеев.
– Это они с тебя смеются, что у тебя рожа набок, – сказал тонкий хохлацкий голос четвертого солдата.
Опять все затихло, только ветер шевелил сучья дерев, то открывая, то закрывая звезды.
– А что, Антоныч, – вдруг спросил веселый Авдеев Панова, – бывает тебе когда скучно?
– Какая же скука? – неохотно отвечал Панов.
– А мне другой раз так-то скучно, так скучно, что, кажись, и сам не знаю, что бы над собою сделал.
– Вишь ты! – сказал Панов.
– Я тогда деньги-то пропил, ведь это все от скуки. Накатило, накатило на меня. Думаю: дай пьян нарежусь.»
– А бывает, с вина еще хуже.
– И это было. Да куда денешься?
– Да с чего ж скучаешь-то?
– Я-то? Да по дому скучаю.
– Что ж – богато жили?
– Не то что богачи, а жили справно. Хорошо жили.
И Авдеев стал рассказывать то, что он уже много раз рассказывал тому же Панову.
– Ведь я охотой за брата пошел, – рассказывал Авдеев. – У него ребята сам-пят! А меня только женили. Матушка просить стала. Думаю: что мне! Авось попомнят мое добро. Сходил к барину. Барин у нас хороший, говорит: «Молодец! ступай». Так и пошел за брата.
– Что ж, это хорошо, – сказал Панов.
– А вот веришь ли, Антоныч, теперь скучаю. И больше с того и скучаю, что зачем, мол, за брата пошел. Он, мол, теперь царствует, а ты вот мучаешься. И что больше думаю, то хуже. Такой грех, видно.
Авдеев помолчал.
– Аль покурим опять? – спросил Авдеев.
– Ну что ж, налаживай!
Но курить солдатам не пришлось. Только что Авдеев встал и хотел налаживать опять трубку, как из-за шелеста ветра послышались шаги по дороге. Панов взял ружье и толкнул ногой Никитина. Никитин встал на ноги и поднял шинель. Поднялся и третий – Бондаренко.
– А я, братцы, какой сон видел…
Авдеев шикнул на Бондаренку, и солдаты замерли, прислушиваясь. Мягкие шаги людей, обутых не в сапоги, приближались. Все явственнее и явственнее слышалось в темноте хрустение листьев и сухих веток. Потом послышался говор на том особенном, гортанном языке, которым говорят чеченцы. Солдаты теперь не только слышали, но и увидали две тени, проходившие в просвете между деревьями. Одна тень была пониже, другая – повыше. Когда тени поравнялись с солдатами, Панов, с ружьем на руку, вместе с своими двумя товарищами выступил на дорогу.
– Кто идет? – крикнул он.
– Чечен мирная, – заговорил тот, который был пониже. Это был Бата. – Ружье иок, шашка иок, – говорил он, показывая на себя. – Кинезь надо.
Тот, который был повыше, молча стоял подле своего товарища. На нем тоже не было оружия.
– Лазутчик. Значит – к полковому, – сказал Панов, объясняя своим товарищам.
– Кинезь Воронцов крепко надо, большой дело надо, – говорил Бата.
– Ладно, ладно, сведем, – сказал Панов. – Что ж, веди, что ли, ты с Бондаренкой, – обратился он к Авдееву, – а сдашь дежурному, приходи опять. Смотри, – сказал Панов, – осторожней, впереди себя вели идти. А то ведь эти гололобые – ловкачи.
– А что это? – сказал Авдеев, сделав движение ружьем с штыком, как будто он закалывает. – Пырну разок – и пар вон.
– Куда ж он годится, коли заколешь, – сказал Бондаренко. – Ну, марш!
Когда затихли шаги двух солдат с лазутчиками, Панов и Никитин вернулись на свое место.
– И черт их носит по ночам! – сказал Никитин.
– Стало быть, нужно, – сказал Панов. – А свежо стало, – прибавил он и, раскатав шинель, надел и сел к дереву.
Часа через два вернулся и Авдеев с Бондаренкой.
– Что же, сдали? – спросил Панов.
– Сдали. А у полкового еще не спят. Прямо к нему свели. А какие эти, братец ты мой, гололобые ребята хорошие, – продолжал Авдеев. – Ей-богу! Я с ними как разговорился.
– Ты, известно, разговоришься, – недовольно сказал Никитин.
– Право, совсем как российские. Один женатый. Марушка, говорю, бар? – Бар, говорит. – Баранчук, говорю, бар? – Бар. – Много? – Парочка, говорит. – Так разговорились хорошо. Хорошие ребята.
– Как же, хорошие, – сказал Никитин, – попадись ему только один на один, он тебе требуху выпустит.
– Должно, скоро светать будет, – сказал Панов.
– Да, уж звездочки потухать стали, – сказал Авдеев, усаживаясь.
И солдаты опять затихли.
III
В окнах казарм и солдатских домиков давно уже было темно, но в одном из лучших домов крепости светились еще все окна. Дом этот занимал полковой командир Куринского полка, сын главнокомандующего, флигель-адъютант князь Семен Михайлович Воронцов. Воронцов жил с женой, Марьей Васильевной, знаменитой петербургской красавицей, и жил в маленькой кавказской крепости роскошно, как никто никогда не жил здесь. Воронцову, и в особенности его жене, казалось, что они живут здесь не только скромной, но исполненной лишений жизнью; здешних же жителей жизнь эта удивляла своей необыкновенной роскошью.
Теперь, в двенадцать часов ночи, в большой гостиной, с ковром во всю комнату, с опущенными тяжелыми портьерами, за ломберным столом, освещенным четырьмя свечами, сидели хозяева с гостями и играли в карты. Один из играющих был сам хозяин, длиннолицый белокурый полковник с флигель-адъютантскими вензелями и аксельбантами, Воронцов; партнером его был кандидат Петербургского университета, недавно выписанный княгиней Воронцовой учитель для ее маленького сына от первого мужа, лохматый юноша угрюмого вида. Против них играли два офицера: один – широколицый, румяный, перешедший из гвардии, ротный командир Полторацкий, и, очень прямо сидевший, с холодным выражением красивого лица, полковой адъютант. Сама княгиня Марья Васильевна, крупная, большеглазая, чернобровая красавица, сидела подле Полторацкого, касаясь его ног своим кринолином и заглядывая ему в карты. И в ее словах, и в ее взглядах, и улыбке, и во всех движениях ее тела, и в духах, которыми от нее пахло, было то, что доводило Полторацкого до забвения всего, кроме сознания ее близости, и он делал ошибку за ошибкой, все более и более раздражая своего партнера.
– Нет, это невозможно! Опять просолил туза! – весь покраснев, проговорил адъютант, когда Полторацкий скинул туза.
Полторацкий, точно проснувшись, не понимая глядел своими добрыми, широко расставленными черными глазами на недовольного адъютанта.
– Ну простите его! – улыбаясь, сказала Марья Васильевна. – Видите, я вам говорила, – обратилась она к Полторацкому.
– Да вы совсем не то говорили, – улыбаясь, сказал Полторацкий.
– Разве не то? – сказала она и также улыбнулась. И эта ответная улыбка так страшно взволновала и обрадовала Полторацкого, что он багрово покраснел и, схватив карты, стал мешать их.
– Не тебе мешать, – строго сказал адъютант и стал своей белой, с перстнем, рукой сдавать карты, так, как будто он только хотел поскорее избавиться от них.
В гостиную вошел камердинер князя и доложил, что князя требует дежурный.
– Извините, господа, – сказал Воронцов, с английским акцентом говоря по-русски. – Ты за меня. Marie, сядешь.
– Согласны? – спросила княгиня, быстро и легко вставая во весь свой высокий рост, шурша шелком и улыбаясь своей сияющей улыбкой счастливой женщины.
– Я всегда на все согласен, – сказал адъютант, очень довольный тем, что против него играет теперь совершенно не умеющая играть княгиня. Полторацкий же только развел руками, улыбаясь.
Роббер кончался, когда князь вернулся в гостиную. Он пришел особенно веселый и возбужденный.
– Знаете, что я вам предложу?
– Ну?
– Выпьемте шампанского.
– На это я всегда готов, – сказал Полторацкий.
– Что же, это очень приятно, – сказал адъютант.
– Василий! подайте, – сказал князь.
– Зачем тебя звали? – спросила Марья Васильевна.
– Был дежурный и еще один человек.
– Кто? Что? – поспешно спросила Марья Васильевна.
– Не могу сказать, – пожав плечами, сказал Воронцов.
– Не можешь сказать, – повторила Марья Васильевна. – Это мы увидим.
Принесли шампанского. Гости выпили по стакану и, окончив игру и разочтясь, стали прощаться.
– Ваша рота завтра назначена в лес? – спросил князь Полторацкого.
– Моя. А что?
– Так мы увидимся завтра с вами, – сказал князь, слегка улыбаясь.
– Очень рад, – сказал Полторацкий, хорошенько не понимая того, что ему говорил Воронцов, и озабоченный только тем, как он сейчас пожмет большую белую руку Марьи Васильевны.
Марья Васильевна, как всегда, не только крепко пожала, но и сильно тряхнула руку Полторацкого. И еще раз напомнив ему его ошибку, когда он пошел с бубен, она улыбнулась ему, как показалось Полторацкому, прелестной, ласковой и значительной улыбкой.
Полторацкий шел домой в том восторженном настроении, которое могут понимать только люди, как он, выросшие и воспитанные в свете, когда они, после месяцев уединенной военной жизни, вновь встречают женщину из своего прежнего круга. Да еще такую женщину, как княгиня Воронцова.
Подойдя к домику, в котором он жил с товарищем, он толкнул входную дверь, но дверь была заперта. Он стукнул. Дверь не отпиралась. Ему стало досадно, и он стал барабанить в запертую дверь ногой и шашкой. За дверью послышались шаги, и Вавило, крепостной дворовый человек Полторацкого, откинул крючок.
– С чего вздумал запирать?! Болван!
– Да разве можно, Алексей Владимир…
– Опять пьян! Вот я тебе покажу, как можно…
Полторацкий хотел ударить Вавилу, но раздумал.
– Ну, черт с тобой. Свечу зажги.
– Сею минутую.
Вавило был действительно выпивши, а выпил он потому, что был на именинах у каптенармуса. Вернувшись домой, он задумался о своей жизни в сравнении с жизнью Ивана Макеича, каптенармуса. Иван Макеич имел доходы, был женат и надеялся через год выйти в чистую. Вавило же был мальчиком взят в верх, то есть в услужение господам, и вот уже ему было сорок с лишком лет, а он не женился и жил походной жизнью при своем безалаберном барине. Барин был хороший, дрался мало, но какая же это была жизнь! «Обещал дать вольную, когда вернется с Кавказа. Да куда же мне идти с вольной. Собачья жизнь!» – думал Вавило. И ему так захотелось спать, что он, боясь, чтобы кто-нибудь не вошел и не унес что-нибудь, закинул крючок и заснул.
Полторацкий вошел в комнату, где он спал вместе с товарищем Тихоновым.
– Ну что, проигрался? – сказал проснувшийся Тихонов.
– АН нет, семнадцать рублей выиграл, и клико бутылочку распили.
– И на Марью Васильевну смотрел?
– И на Марью Васильевну смотрел, – повторил Полторацкий.
– Скоро уж вставать, – сказал Тихонов, – и в шесть надо уж выступать.
– Вавило, – крикнул Полторацкий. – Смотри, хорошенько буди меня завтра в пять.
– Как же вас будить, когда вы деретесь.
– Я говорю, чтоб разбудить. Слышал?
– Слушаю.
Вавило ушел, унося сапоги и платье.
А Полторацкий лег в постель и, улыбаясь, закурил папироску и потушил свечу. Он в темноте видел перед собою улыбающееся лицо Марьи Васильевны.
У Воронцовых тоже не сейчас заснули. Когда гости УШЛИ, Марья Васильевна подошла к мужу и, остановившись перед ним, строго сказала:
– Eh bien, vous aller me dire ce que c"est?
– Mais, ma chere…
– Pas de «ma chere»! C"est un emissaire, n"est-ce pas?
– Quand meme je ne puis pas vous le dire.
– Vous ne pouvez pas? Alors c"est moi qui vais vous le dire!
– Vous?
[– Ну, ты скажешь мне, в чем дело?
– Но, дорогая…
– При чем тут «дорогая»! Это, конечно, лазутчик?
– Тем не менее я не могу тебе сказать.
– Не можешь? Ну, так я тебе скажу!
– Ты? (франц.) ]
– Хаджи-Мурат? да? – сказала княгиня, слыхавшая уже несколько дней о переговорах с Хаджи-Муратом и предполагавшая, что у ее мужа был сам Хаджи-Мурат.
Воронцов не мог отрицать, но разочаровал жену в том, что был не сам Хаджи-Мурат, а только лазутчик, объявивший, что Хаджи-Мурат завтра выедет к нему в то место, где назначена рубка леса.
Среди однообразия жизни в крепости молодые Воронцовы – и муж и жена – были очень рады этому событию. Поговорив о том, как приятно будет это известие его отцу, муж с женой в третьем часу легли спать.
IV
После тех трех бессонных ночей, которые он провел, убегая от высланных против него мюридов Шамиля, Хаджи-Мурат заснул тотчас же, как только Садо вышел из сакли, пожелав ему спокойной ночи. Он спал не раздеваясь, облокотившись на руку, утонувшую локтем в подложенные ему хозяином пуховые красные подушки. Недалеко от него, у стены, спал Элдар. Элдар лежал на спине, раскинув широко свои сильные, молодые члены, так что высокая грудь его с черными хозырями на белой черкеске была выше откинувшейся свежебритой, синей головы, свалившейся с подушки. Оттопыренная, как у детей, с чуть покрывавшим ее пушком верхняя губа его точно прихлебывала, сжимаясь и распускаясь. Он спал так же, как и Хаджи-Мурат: одетый, с пистолетом за поясом и кинжалом. В камине сакли догорали сучья, и в печурке чуть светился ночник.
В середине ночи скрипнула дверь в кунацкой, и Хаджи-Мурат тотчас же поднялся и взялся за пистолет. В комнату, мягко ступая по земляному полу, вошел Садо.
– Что надо? – спросил Хаджи-Мурат бодро, как будто никогда не спал.
– Думать надо, – сказал Садо, усаживаясь на корточки перед Хаджи-Муратом. – Женщина с крыши видела, как ты ехал, – сказал он, – и рассказала мужу, а теперь весь аул знает. Сейчас прибегала к жене соседка, сказывала, что старики собрались у мечети и хотят остановить тебя.
– Ехать надо, – сказал Хаджи-Мурат.
– Кони готовы, – сказал Садо и быстро вышел из сакли.
– Элдар, – прошептал Хаджи-Мурат, и Элдар, услыхав свое имя и, главное, голос своего мюршида, вскочил на сильные ноги, оправляя папаху. Хаджи-Мурат надел оружие и бурку. Элдар сделал то же. И оба молча вышли из сакли под навес. Черноглазый мальчик подвел лошадей. На стук копыт по убитой дороге улицы чья-то голова высунулась из двери соседней сакли, и, стуча деревянными башмаками, пробежал какой-то человек в гору к мечети.
Месяца не было, но звезды ярко светили в черном небе, и в темноте видны были очертания крыш саклей и больше других здание мечети с минаретом в верхней части аула. От мечети доносился гул голосов.
Хаджи-Мурат, быстро прихватив ружье, вложил ногу в узкое стремя и, беззвучно, незаметно перекинув тело, неслышно сел на высокую подушку седла.
– Бог да воздаст вам! – сказал он, обращаясь к хозяину, отыскивая привычным движением правой ноги другое стремя, и чуть-чуть тронул мальчика, державшего лошадь, плетью, в знак того, чтобы он посторонился. Мальчик посторонился, и лошадь, как будто сама зная, что ей надо делать, бодрым шагом тронулась из проулка на главную дорогу. Элдар ехал сзади; Садо, в шубе, быстро размахивая руками, почти бежал за ними, перебегая то на одну, то на другую сторону узкой улицы. У выезда, через дорогу, показалась движущаяся тень, потом – другая.
– Стой! Кто едет? Остановись! – крикнул голос, и несколько людей загородили дорогу.
Вместо того чтобы остановиться, Хаджи-Мурат выхватил пистолет из-за пояса и, прибавляя хода, направил лошадь прямо на заграждавших дорогу людей. Стоявшие на дороге люди разошлись, и Хаджи-Мурат, не оглядываясь, большой иноходью пустился вниз по дороге. Элдар большой рысью ехал за ним. Позади их щелкнули два выстрела, просвистели две пули, не задевшие ни его, ни Элдара. Хаджи-Мурат продолжал ехать тем же ходом. Отъехав шагов триста, он остановил слегка запыхавшуюся лошадь и стал прислушиваться. Впереди, внизу, шумела быстрая вода. Сзади слышны были перекликающиеся петухи в ауле. Из-за этих звуков послышался приближающийся лошадиный топот и говор позади Хаджи-Мурата. Хаджи-Мурат тронул лошадь и поехал тем же ровным проездом.
Ехавшие сзади скакали и скоро догнали Хаджи-Мурата. Их было человек двадцать верховых. Это были жители аула, решившие задержать Хаджи-Мурата или по крайней мере, для очистки себя перед Шамилем, сделать вид, что они хотят задержать его. Когда они приблизились настолько, что стали видны в темноте, Хаджи-Мурат остановился, бросив поводья, и, привычным движением левой руки отстегнув чехол винтовки, правой рукой вынул ее. Элдар сделал то же.
– Чего надо? – крикнул Хаджи-Мурат. – Взять хотите? Ну, бери! – И он поднял винтовку. Жители аула остановились.
Хаджи-Мурат, держа винтовку в руке, стал спускаться в лощину. Конные, не приближаясь, ехали за ним. Когда Хаджи-Мурат переехал на другую сторону лощины, ехавшие за ним верховые закричали ему, чтобы он выслушал то, что они хотят сказать. В ответ на это Хаджи-Мурат выстрелил из винтовки и пустил свою лошадь вскачь. Когда он остановил ее, погони за ним уже не слышно было; не слышно было и петухов, а только яснее слышалось в лесу журчание воды и изредка плач филина. Черная стена леса была совсем близко. Это был тот самый лес, в котором дожидались его его мюриды. Подъехав к лесу, Хаджи-Мурат остановился и, забрав много воздуху в легкие, засвистал и потом затих, прислушиваясь. Через минуту такой же свист послышался из леса. Хаджи-Мурат свернул с дороги и поехал в лес. Проехав шагов сто, Хаджи-Мурат увидал сквозь стволы деревьев костер, тени людей, сидевших у огня, и до половины освещенную огнем стреноженную лошадь в седле.
Один из сидевших у костра людей быстро встал и подошел к Хаджи-Мурату, взявшись за повод и за стремя. Это был аварец Ханефи, названый брат Хаджи-Мурата, заведующий его хозяйством.
– Огонь потушить, – сказал Хаджи-Мурат, слезая с лошади. Люди стали раскидывать костер и топтать горевшие сучья.
– Был здесь Бата? – спросил Хаджи-Мурат, подходя к расстеленной бурке.
– Был, давно ушли с Хан-Магомой.
– По какой дороге пошли?
– По этой, – отвечал Ханефи, указывая на противоположную сторону той, по которой приехал Хаджи-Мурат.
– Ладно, – сказал Хаджи-Мурат и, сняв винтовку, стал заряжать ее. – Поберечься надо, гнались за мной, – сказал он, обращаясь к человеку, тушившему огонь.
Это был чеченец Гамзало. Гамзало подошел к бурке, взял лежавшую на ней в чехле винтовку и молча пошел на край поляны, к тому месту, из которого подъехал Хаджи-Мурат. Элдар, слезши с лошади, взял лошадь Хаджи-Мурата и, высоко подтянув обеим головы, привязал их к деревьям, потом, так же как Гамзало, с винтовкой за плечами стал на другой край поляны. Костер был потушен, и лес не казался уже таким черным, как прежде, и на небе, хотя и слабо, но светились звезды.
Поглядев на звезды, на Стожары, поднявшиеся уже на половину неба, Хаджи-Мурат рассчитал, что было далеко за полночь и что давни уже была пора ночной молитвы. Он спросил у Ханефи кумган, всегда возимый с собой в сумах, и, надев бурку, пошел к воде.
Разувшись и совершив омовение, Хаджи-Мурат стал босыми ногами на бурку, потом сел на икры и, сначала заткнув пальцами уши и закрыв глаза, произнес, обращаясь на восток, обычные молитвы.
Окончив молитву, он вернулся на свое место, где были переметные сумы, и, сев на бурку, облокотил руки на колена и, опустив голову, задумался.
Хаджи-Мурат всегда верил в свое счастие. Затевая что-нибудь, он был вперед твердо уверен в удаче, – и все удавалось ему. Так это было, за редкими исключениями, во все продолжение его бурной военной жизни. Так, он надеялся, что будет и теперь. Он представлял себе, как он с войском, которое даст ему Воронцов, пойдет на Шамиля и захватит его в плен, и отомстит ему, и как русский царь наградит его, и он опять будет управлять не только Аварией, но и всей Чечней, которая покорится ему. С этими мыслями он не заметил, как заснул.
Он видел во сне, как он с своими молодцами, с песнью и криком «Хаджи-Мурат идет», летит на Шамиля и захватывает его с его женами, и слышит, как плачут и рыдают его жены. Он проснулся. Песня «Ля илляха», и крики: «Хаджи-Мурат идет», и плач жен Шамиля – это были вой, плач и хохот шакалов, который разбудил его. Хаджи-Мурат поднял голову, взглянул на светлевшееся уже сквозь стволы дерев небо на востоке и спросил у сидевшего поодаль от него мюрида о Хан-Магоме. Узнав, что Хан-Магома еще не возвращался, Хаджи-Мурат опустил голову и тотчас же опять задремал.
Разбудил его веселый голос Хана-Магомы, возвращавшегося с Батою из своего посольства. Хан-Магома тотчас же подсел к Хаджи-Мурату и стал рассказывать, как солдаты встретили их и проводили к самому князю, как он говорил с самим князем, как князь радовался и обещал утром встретить их там, где русские будут рубить лес, за Мичиком, на Шалинской поляне. Бата перебивал речь своего сотоварища, вставляя свои подробности.
Хаджи-Мурат расспросил подробно о том, какими именно словами отвечал Воронцов на предложение Хаджи-Мурата выйти к русским. И Хан-Магома и Бата в один голос говорили, что князь обещал принять Хаджи-Мурата как гостя и сделать так, чтобы ему хорошо было. Хаджи-Мурат расспросил еще про дорогу, и когда Хан-Магома заверил его, что он хорошо знает дорогу и прямо приведет туда, Хаджи-Мурат достал деньги и отдал Бате обещанные три рубля; своим же велел достать из переметных сум свое с золотой насечкой оружие и папаху с чалмою, самим же мюридам почиститься, чтобы приехать к русским в хорошем виде. Пока чистили оружие, седла, сбрую и коней, звезды померкли, стало совсем светло, и потянул предрассветный ветерок.
V
Рано утром, еще в темноте, две роты с топорами, под командой Полторацкого, вышли за десять верст за Чахгиринские ворота и, рассыпав цепь стрелков, как только стало светать, принялись за рубку леса. К восьми часам туман, сливавшийся с душистым дымом шипящих и трещащих на кострах сырых сучьев, начал подниматься кверху, и рубившие лес, прежде за пять шагов не видавшие, а только слышавшие друг друга, стали видеть и костры, и заваленную деревьями дорогу, шедшую через лес;


Лев Николаевич Толстой

ХАДЖИ-МУРАТ

Я возвращался домой полями. Была самая середина лета. Луга убрали и только что собирались косить рожь.

Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые, розовые, душистые, пушистые кашки; наглые маргаритки; молочно-белые с ярко-желтой серединой «любишь-не-любишь» с своей прелой пряной вонью; желтая сурепка с своим медовым запахом; высоко стоящие лиловые и белые тюльпановидные колокольчики; ползучие горошки; желтые, красные, розовые, лиловые, аккуратные скабиозы; с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным запахом подорожник; васильки, ярко-синие на солнце и в молодости и голубые и краснеющие вечером и под старость; и нежные, с миндальным запахом, тотчас же вянущие, цветы повилики.

Я набрал большой букет разных цветов и шел домой, когда заметил в канаве чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который у нас называется «татарином» и который старательно окашивают, а когда он нечаянно скошен, выкидывают из сена покосники, чтобы не колоть на него рук. Мне вздумалось сорвать этот репей и положить его в середину букета. Я слез в канаву и, согнав впившегося в середину цветка и сладко и вяло заснувшего там мохнатого шмеля, принялся срывать цветок. Но это было очень трудно: мало того что стебель кололся со всех сторон, даже через платок, которым я завернул руку, - он был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по одному разрывая волокна. Когда я, наконец, оторвал цветок, стебель уже был весь в лохмотьях, да и цветок уже не казался так свеж и красив. Кроме того, он по своей грубости и аляповатости не подходил к нежным цветам букета. Я пожалел, что напрасно погубил цветок, который был хорош в своем месте, и бросил его, «Какая, однако, энергия и сила жизни, - подумал я, вспоминая те усилия, с которыми я отрывал цветок. - Как он усиленно защищал и дорого продал свою жизнь».

Дорога к дому шла паровым, только что вспаханным черноземным полем. Я шел наизволок по пыльной черноземной дороге. Вспаханное поле было помещичье, очень большое, так что с обеих сторон дороги и вперед в гору ничего не было видно, кроме черного, ровно взборожденного, еще не скороженного пара. Пахота была хорошая, и нигде по полю не виднелось ни одного растения, ни одной травки, - все было черно. «Экое разрушительное, жестокое существо человек, сколько уничтожил разнообразных живых существ, растений для поддержания своей жизни», - думал я, невольно отыскивая чего-нибудь живого среди этого мертвого черного поля. Впереди меня, вправо от дороги, виднелся какой-то кустик. Когда я подошел ближе, я узнал в кустике такого же «татарина», которого цветок я напрасно сорвал и бросил.

Куст «татарина» состоял из трех отростков. Один был оторван, и, как отрубленная рука, торчал остаток ветки. На других двух было на каждом по цветку. Цветки эти когда-то были красные, теперь же были черные. Один стебель был сломан, и половина его, с грязным цветком на конце, висела книзу; другой, хотя и вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братии кругом его.

«Экая энергия! - подумал я. - Все победил человек, миллионы трав уничтожил, а этот все не сдается».

И мне вспомнилась одна давнишняя кавказская история часть которой я видел, часть слышал от очевидцев, а часть вообразил себе. История эта, так, как она сложилась в моем воспоминании и воображении, вот какая.

Это было в конце 1851-го года.

В холодный ноябрьский вечер Хаджи-Мурат въезжал в курившийся душистым кизячным дымом чеченский немирной аул Махкет.

Только что затихло напряженное пение муэдзина, и в чистом горном воздухе, пропитанном запахом кизячного дыма, отчетливо слышны были из-за мычания коров и блеяния овец, разбиравшихся по тесно, как соты, слепленным друг с другом саклям аула, гортанные звуки спорящих мужских голосов и женские и детские голоса снизу от фонтана.

Хаджи-Мурат этот был знаменитый своими подвигами наиб Шамиля, не выезжавший иначе, как с своим значком в сопровождении десятков мюридов, джигитовавших вокруг него. Теперь, закутанный в башлык и бурку, из-под которой торчала винтовка, он ехал с одним мюридом, стараясь быть как можно меньше замеченным, осторожно вглядываясь своими быстрыми черными глазами в лица попадавшихся ему по дороге жителей.

Въехав в середину аула, Хаджи-Мурат поехал не по улице, ведшей к площади, а повернул влево, в узенький проулочек. Подъехав ко второй в проулочке, врытой в полугоре сакле, он остановился, оглядываясь. Под навесом перед саклей никого не было, на крыше же за свежесмазанной глиняной трубой лежал человек, укрытый тулупом. Хаджи-Мурат тронул лежавшего на крыше человека слегка рукояткой плетки и цокнул языком. Из-под тулупа поднялся старик в ночной шапке и лоснящемся, рваном бешмете. Глаза старика, без ресниц, были красны и влажны, и он, чтобы разлепить их, мигал ими. Хаджи-Мурат проговорил обычное: «Селям алейкум», - и открыл лицо.

Алейкум селям, - улыбаясь беззубым ртом, проговорил старик, узнав Хаджи-Мурата, и, поднявшись на свои худые ноги, стал попадать ими в стоявшие подле трубы туфли с деревянными каблуками. Обувшись, он не торопясь надел в рукава нагольный сморщенный тулуп и полез задом вниз по лестнице, приставленной к крыше. И одеваясь и слезая, старик покачивал головой на тонкой сморщенной, загорелой шее и не переставая шамкал беззубым ртом. Сойдя на землю, он гостеприимно взялся за повод лошади Хаджи-Мурата и правое стремя. Но быстро слезший с своей лошади ловкий, сильный мюрид Хаджи-Мурата, отстранив старика, заменил его.

Хаджи-Мурат слез с лошади и. слегка прихрамывая, вошел под навес. Навстречу ему из двери быстро вышел лет пятнадцати мальчик и удивленно уставился черными, как спелая смородина, блестящими глазами на приехавших.

Беги в мечеть, зови отца, - приказал ему старик и, опередив Хаджи-Мурата, отворил ему легкую скрипнувшую дверь в саклю. В то время как Хаджи-Мурат входил, из внутренней двери вышла немолодая, тонкая, худая женщина, в красном бешмете на желтой рубахе и синих шароварах, неся подушки.

Приход твой к счастью, - сказала она и, перегнувшись вдвое, стала раскладывать подушки у передней стены для сидения гостя.

Сыновья твои да чтобы живы были, - ответил Хаджи-Мурат, сняв с себя бурку, винтовку и шашку, и отдал их старику.

Старик осторожно повесил на гвозди винтовку и шашку подле висевшего оружия хозяина, между двумя большими тазами, блестевшими на гладко вымазанной и чисто выбеленной стене.

Хаджи-Мурат, оправив на себе пистолет за спиною, подошел к разложенным женщиной подушкам и, запахивая черкеску, сел на них. Старик сел против него на свои голые пятки и, закрыв глаза, поднял руки ладонями кверху. Хаджи-Мурат сделал то же. Потом они оба, прочтя молитву, огладили себе руками лица, соединив их в конце бороды.

Не хабар? - спросил Хаджи-Мурат старика, то есть: «что нового?»

Хабар иок - «нет нового», - отвечал старик, глядя не в лицо, а на грудь Хаджи-Мурата своими красными безжизненными глазами. - Я на пчельнике живу, нынче только пришел сына проведать. Он знает.

Хаджи-Мурат понял, что старик не хочет говорить того, что знает и что нужно было знать Хаджи-Мурату, и, слегка кивнув головой, не стал больше спрашивать.

Хорошего нового ничего нет, - заговорил старик. - Только и нового, что все зайцы совещаются, как им орлов прогнать. А орлы все рвут то одного, то другого. На прошлой неделе русские собаки у мичицких сено сожгли, раздерись их лицо, - злобно прохрипел старик.

Вошел мюрид Хаджи-Мурата и, мягко ступая большими шагами своих сильных ног по земляному полу, так же как Хаджи-Мурат, снял бурку, винтовку и шашку и, оставив на себе только кинжал и пистолет, сам повесил их на те же гвозди, на которых висело оружие Хаджи-Мурата.

Хаджи-Мурата – один из сильнейших чеченских воинов имама Шамиля. Он ведет борьбу с ним за освобождение своей семьи из плена. Любовь к родным вынудила его перейти на сторону врага – русских. Но недолго длилось их сотрудничество. Хаджи-Мурат понял, что от недруга ждать помощи не стоит, поэтому решает действовать самостоятельно, но силы неравны. В битве на рисовом поле герой погибает.

Произведение учит, что семья – это самое важное и главное для человека. Только родные люди поймут и помогут в трудную минуту.

Читать краткое содержание Хаджи Мурат Льва Толстого

Сюжет произведения разворачивается осенью в 1851 году. Главный герой Хаджи-Мурат является наибом муллы Шамиля. Они стали злейшими врагами. Имам взял в плен всех родных своего помощника. Хаджи-Мурат вынужден бежать в аул Махкет. Там он скрывается у старого приятеля Садо, но понимает, что вечно так продолжаться не будет и поэтому переходит на сторону своих врагов – русских.

Руководитель Куринского полка князь Воронцов со своей супругой Марьей Васильевной и ее сыном от предыдущего мужа проживает в лучших апартаментах крепости. Русской семье кажется, что они лишены многих вещей, вынуждены стеснять себя в чем-то. Другие же, видя жизнь князя и его семьи, поражаются их роскошью.

В эту самую ночь местные жители Махкета, хотят оправдать себя перед имамом, поэтому пытаются поймать наиба. Но Хаджи-Мурат ловкий и хитрый воин, взять его не так уж просто. Он со своим помощником убегает вглубь леса. Там их ждут другие мюриды. Здесь Хаджи-Мурат надеется на то, что Воронцов примет его пропозицию вести борьбу против имама. Русские офицеры, которые впервые увидели Хаджи-Мурата, поражаются его добродушию, наивной улыбке и спокойствию. Посланник наиба сообщает ему, что князь готов встретить его со всеми почестями. Это действительно оказалось правдой. Воронцов тепло принимает гостя. Герой требует, чтобы его отправили к главнокомандующему в Тифлис.

Отец Воронцова хорошо осмысливает то, что чеченский наиб всегда будет противником русского народа, а сейчас вынужден действовать так в связи с последними происходящими событиями. В это же время Хаджи-Мурат осознает, что старый князь раскусил его. Каждый из них говорит совершенно другое, не то о чем думает. В свою очередь Хаджи-Мурат дает слово верой и правдой служить царю, и настроить всех дагестанцев против Шамиля. За это наиб просит Воронцова помочь освободить его семью. Князь дает слова поразмышлять об этом.

Хаджи-Мурат находится в Тифлисе, ходит на светские мероприятия, а в глубине души противоречит образу жизни русских. В качестве помощника героя является Лорис-Меликов, которому наиб рассказывал о своей жизни и объяснил причину вражды с имамом. Адъютант тщательно наблюдал за воинами Хаджи-Мурата. Часть из них совершенно не понимало, почему повинуются наибу и в удобный момент могли перевестись на сторону Шамиля, остальные были верными своему руководителю, готовы были пожертвовать своей жизнью ради него.

Наиб по приказу Николая I находится в Тифлисе, ожидает набега на Чечню. В этой операции участвует и русский офицер Бутлер, который станет близким другом Хаджи-Мурату. Офицер восхищается песней наиба о кровной мести. Нападение русских оставило после себя неблагоприятный след: разрушен аул Махкет, мечети и другие достопримечательности засорены. Наблюдая за этой картиной, чеченцы испытывают чувство отвращения к русским и желают уничтожить их, как вредоносных насекомых.

Хаджи-Мурат оказывается в другой крепости именуемой Грозной. А его семья находится под пристальным наблюдением людей Шамиля в Ведено. Грозный имам требует, чтобы наиб вернулся назад, иначе его мать и супруга пойдут по рукам, а сына ослепят.

Наиб живет в это время в доме военного Петрова. Для Марьи Дмитриевны Хаджи-Мурат стал авторитетом. Она очень уважала чеченского военного, так как он отличался добротой, интеллигентностью, обходительностью по сравнению с русскими офицерами, которые то и могли, что пьянствовать и выражаться нецензурными словами.

Герой понимает, что все его усилия по освобождению семьи напрасны, он отправляется снова в Тифлис. Он служит царю, за что получает денежное вознаграждение. Но русские офицеры не торопятся помогать Хаджи-Мурату, поэтому он решает действовать самостоятельно. Наиб часто вспоминает родных и свое детство. Его наполняют непонятные чувства – ностальгия по Родине.

Мюриды наиба бессердечно убивают казаков. Хаджи-Мурат надеется, что перейдет речку Алазань, но ему это не под силу, так как дорогу полностью затопило водой. Битва на рисовом поле стало для него последней. В этом бою силы были неравны, Хаджи-Мурат был ранен и погиб.

Он был мужественным воином и боролся до конца.

Варвары отделили голову от тела Хаджи-Мурата и демонстрировали всем. Увидели голову наиба офицер Бутлер и Марьи Дмитриевна. Это была большая потеря для них. Хаджи-Мурат стал для них близким товарищем.

Картинка или рисунок Хаджи Мурат

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Вонлярлярский Большая барыня

    Все действия описанные в этом великолепном романе начитаются в глухой провинции, где вся жизнь протекает медленно и очень скучно. Все дела идут своим чередом на и на фоне этого начинают происходит сложные психологические изменения в характере героини.

    Действо начинается в крохотной деревушке, которая живет в спокойном ритме. Тут проживают обычные, наивные люди. Молодая сельская девушка Жизель наслаждается солнцем, чистым небосводом, пением птиц и сильнее остального блаженству влюбленности