Рассказ открывается описанием порта. Голоса людей едва пробиваются сквозь шум пароходных винтов, звон якорных цепей и т. д.

Появляется Гришка Челкаш, «заядлый пьяница и ловкий, смелый вор». «Даже и здесь, среди сотен таких же, как он, резких босяцких фигур, он сразу обращал на себя внимание своим сходством с степным ястребом, своей хищной худобой и этой прицеливающейся походкой, плавной и покойной с виду, но внутренне возбуждённой и зоркой, как лет той хищной птицы, которую он напоминал».

Челкаш ищет Мишку, с которым он вместе ворует. Один из сторожей сообщает ему, что Мишке отдавило ногу и его увезли в больницу. В бешеной сутолоке порта Челкаш чувствует себя уверенно. Он собирается «на дело», жалеет, что Мишка не сможет ему помочь. Челкаш встречает молодого парня, знакомится с ним, разговаривает по душам, входит к нему в доверие, представляется рыбаком (который, однако, ловит не рыбу). Парень, имя которого Гаврила, рассказывает, что ему нужны деньги, со своим хозяйством он не справляется, девушек с приданым за него не выдают, заработать он не может. Челкаш предлагает парню заработать, Гаврила соглашается.

Челкаш приглашает Гаврилу пообедать, причём берет еду в долг, и Гаврила сразу преисполняется уважения к Челкашу, «который, несмотря на свой вид жулика, пользуется такой известностью и доверием». За обедом Челкаш опаивает Гаврилу, и парень оказывается полностью в его власти. Челкаш «завидовал и сожалел об этой молодой жизни, подсмеивался над ней и даже огорчался за неё, представляя, что она может ещё раз попасть в такие руки, как его... И все чувства в конце концов слились у Челкаша в одно — нечто отеческое и хозяйственное. Малого было жалко, и малый был нужен».

Ночью Челкаш и Гаврила на лодке отправляются «на работу». Следует описание моря и неба (психологический пейзаж: «Что-то роковое было в этом медленном движении бездушных масс» — об облаках). Челкаш не сообщает Гавриле истинной цели их путешествия, хотя Гаврила, сидящий на вёслах, уже догадывается, что они вышли в море вовсе не затем, чтобы ловить рыбу. Гаврила пугается и просит Челкаша отпустить его. Челкаша же только забавляет страх парня. Челкаш отбирает у Гаврилы паспорт, чтобы тот не удрал.

Они пристают к стене, Челкаш исчезает и возвращается с чем-то «кубическим и тяжёлым». Гаврила поворачивает обратно, мечтая об одном: «скорей кончить эту проклятую работу, сойти на землю и бежать от этого человека, пока он в самом деле не убил или не завёл его в тюрьму». Гаврила гребёт очень осторожно, и им удаётся проскочить мимо охраны. Однако по воде шарит луч прожектора, Гаврила перепуган до полусмерти, но им снова удаётся скрыться.

Гаврила уже отказывается от вознаграждения, Челкаш начинает «искушать» парня: ведь по возвращении в родную деревню того ожидает прежняя унылая, беспросветная жизнь, сообщает, что за одну сегодняшнюю ночь он заработал полтысячи. Челкаш говорит, что если бы Гаврила работал с ним, то был бы первым богатеем на деревне. Челкаш даже расчувствовался и заговорил о крестьянской жизни. Он вспоминает своё детство, свою деревню, родителей, жену, вспоминает, как служил в гвардии, и как отец гордился им перед всей деревней. Размышления отвлекают Челкаша, и лодка едва не проезжает мимо греческого судна, на котором Челкаш должен отдать товар.

Челкаш и Гаврила ночуют на греческом корабле. Челкаш получает деньги, уговаривает Гаврилу ещё раз поработать с ним. Показывает Гавриле гору бумажек, которыми с ним расплатились греки. Гаврила дрожащей рукой хватает сорок рублей, выделенных ему Челкашом. Челкаш с неудовольствием отмечает, что Гаврила жаден, но считает, что от крестьянина другого и ожидать не приходится. Гаврила с возбуждением говорит о том, как хорошо можно жить в деревне, имея деньги.

На берегу Гаврила набрасывается на Челкаша, просит отдать ему все деньги. Челкаш отдаёт ему ассигнации, «дрожа от возбуждения, острой жалости и ненависти к этому жадному рабу». Гаврила униженно благодарит, вздрагивает, прячет деньги за пазуху. Челкаш чувствует, «что он, вор, гуляка, оторванный ото всего родного, никогда не будет таким жадным, низким, не помнящим себя». Гаврила бормочет, что думал убить Челкаша, потому что никто не станет допытываться, куда тот пропал. Челкаш хватает парня за горло, отбирает деньги, затем с презрением поворачивается и уходит.

Гаврила хватает тяжёлый камень, бросает его в голову Челкашу, тот падает. Гаврила бежит прочь, но потом возвращается и просит простить его и снять грех с души. Челкаш с презрением прогоняет его: «Гнус!.. И блудить-то не умеешь!..» Челкаш отдаёт Гавриле почти все деньги, кроме одной бумажки. Гаврила говорит, что возьмёт, только если Челкаш простит его. Начинается дождь, Челкаш поворачивается и уходит, оставив деньги лежащими на песке. У него подгибаются ноги, а повязка на голове все больше пропитывается кровью. Гаврила сгребает деньги, прячет их и широкими, твёрдыми шагами уходит в противоположную сторону. Дождь и брызги волн смывают пятно крови и следы на песке. «И на пустынном берегу моря не осталось ничего в воспоминание о маленькой драме, разыгравшейся между двумя людьми».

Потемневшее от пыли голубое южное небо – мутно; жаркое солнце смотрит в зеленоватое море, точно сквозь тонкую серую вуаль. Оно почти не отражается в воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов, острыми килями турецких фелюг и других судов, бороздящих по всем направлениям тесную гавань. Закованные в гранит волны моря подавлены громадными тяжестями, скользящими по их хребтам, бьются о борта судов, о берега, бьются и ропщут, вспененные, загрязненные разным хламом.

Звон якорных цепей, грохот сцеплений вагонов, подвозящих груз, металлический вопль железных листов, откуда-то падающих на камень мостовой, глухой стук дерева, дребезжание извозчичьих телег, свистки пароходов, то пронзительно резкие, то глухо ревущие, крики грузчиков, матросов и таможенных солдат – все эти звуки сливаются в оглушительную музыку трудового дня и, мятежно колыхаясь, стоят низко в небе над гаванью, – к ним вздымаются с земли все новые и новые волны звуков – то глухие, рокочущие, они сурово сотрясают все кругом, то резкие, гремящие, – рвут пыльный, знойный воздух.

Гранит, железо, дерево, мостовая гавани, суда и люди – все дышит мощными звуками страстного гимна Меркурию. Но голоса людей, еле слышные в нем, слабы и смешны. И сами люди, первоначально родившие этот шум, смешны и жалки: их фигурки, пыльные, оборванные, юркие, согнутые под тяжестью товаров, лежащих на их спинах, суетливо бегают то туда, то сюда в тучах пыли, в море зноя и звуков, они ничтожны по сравнению с окружающими их железными колоссами, грудами товаров, гремящими вагонами и всем, что они создали. Созданное ими поработило и обезличило их.

Стоя под парами, тяжелые гиганты-пароходы свистят, шипят, глубоко вздыхают, и в каждом звуке, рожденном ими, чудится насмешливая нота презрения к серым, пыльным фигурам людей, ползавших по их палубам, наполняя глубокие трюмы продуктами своего рабского труда. До слез смешны длинные вереницы грузчиков, несущих на плечах своих тысячи пудов хлеба в железные животы судов для того, чтобы заработать несколько фунтов того же хлеба для своего желудка. Рваные, потные, отупевшие от усталости, шума и зноя люди и могучие, блестевшие на солнце дородством машины, созданные этими людьми, – машины, которые в конце концов приводились в движение все-таки не паром, а мускулами и кровью своих творцов, – в этом сопоставлении была целая поэма жестокой иронии.

Шум – подавлял, пыль, раздражая ноздри, – слепила глаза, зной – пек тело и изнурял его, и все кругом казалось напряженным, теряющим терпение, готовым разразиться какой-то грандиозной катастрофой, взрывом, за которым в освеженном им воздухе будет дышаться свободно и легко, на земле воцарится тишина, а этот пыльный шум, оглушительный, раздражающий, доводящий до тоскливого бешенства, исчезнет, и тогда в городе, на море, в небе станет тихо, ясно, славно…

Раздалось двенадцать мерных и звонких ударов в колокол. Когда последний медный звук замер, дикая музыка труда уже звучала тише. Через минуту еще она превратилась в глухой недовольный ропот. Теперь голоса людей и плеск моря стали слышней. Это – наступило время обеда.

Потемневшее от пыли голубое южное небо - мутно; жаркое солнце смотрит в
зеленоватое море, точно сквозь тонкую серую вуаль. Оно почти не отражается в
воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов, острыми килями турецких
фелюг и других судов, бороздящих по всем направлениям тесную гавань.
Закованные в гранит волны моря подавлены громадными тяжестями, скользящими
по их хребтам, бьются о борта судов, о берега, бьются и ропщут, вспененные,
загрязненные разным хламом.
Звон якорных цепей, грохот сцеплений вагонов, подвозящих груз,
металлический вопль железных листов, откуда-то падающих на камень мостовой,
глухой стук дерева, дребезжание извозчичьих телег, свистки пароходов, то
пронзительно резкие, то глухо ревущие, крики грузчиков, матросов и
таможенных солдат - все эти звуки сливаются в оглушительную музыку трудового
дня и, мятежно колыхаясь, стоят низко в небе над гаванью, - к ним вздымаются
с земли все новые и новые волны звуков - то глухие, рокочущие, они сурово
сотрясают все кругом, то резкие, гремящие, - рвут пыльный, знойный воздух.
Гранит, железо, дерево, мостовая гавани, суда и люди - все дышит
мощными звуками страстного гимна Меркурию. Но голоса людей, еле слышные в
нем, слабы и смешны. И сами люди, первоначально родившие этот шум, смешны и
жалки: их фигурки, пыльные, оборванные, юркие, согнутые под тяжестью
товаров, лежащих на их спинах, суетливо бегают то туда, то сюда в тучах
пыли, в море зноя и звуков, они ничтожны по сравнению с окружающими их
железными колоссами, грудами товаров, гремящими вагонами и всем, что они
создали. Созданное ими поработило и обезличило их.
Стоя под парами, тяжелые гиганты-пароходы свистят, шипят, глубоко
вздыхают, и в каждом звуке, рожденном ими, чудится насмешливая нота
презрения к серым, пыльным фигурам людей, ползавших по их палубам, наполняя
глубокие трюмы продуктами своего рабского труда. До слез смешны длинные
вереницы грузчиков, несущих на плечах своих тысячи пудов хлеба в железные
животы судов для того, чтобы заработать несколько фунтов того же хлеба для
своего желудка. Рваные, потные, отупевшие от усталости, шума и зноя люди и
могучие, блестевшие на солнце дородством машины, созданные этими людьми, -
машины, которые в конце концов приводились в движение все-таки не паром, а
мускулами и кровью своих творцов, - в этом сопоставлении была целая поэма
жестокой иронии.
Шум - подавлял, пыль, раздражая ноздри, - слепила глаза, зной - пек
тело и изнурял его, и все кругом казалось напряженным, теряющим терпение,
готовым разразиться какой-то грандиозной катастрофой, взрывом, за которым в
освеженном им воздухе будет дышаться свободно и легко, на земле воцарится
тишина, а этот пыльный шум, оглушительный, раздражающий, доводящий до
тоскливого бешенства, исчезнет, и тогда в городе, на море, в небе станет
тихо, ясно, славно...
Раздалось двенадцать мерных и звонких ударов в колокол. Когда последний
медный звук замер, дикая музыка труда уже звучала тише. Через минуту еще она
превратилась в глухой недовольный ропот. Теперь голоса людей и плеск моря
стали слышней. Это - наступило время обеда.

Мы закидывали сети
По сухим берегам
Да по амбарам, по клетям!..

А ты видал таких? - спросил Челкаш, с усмешкой поглядывая на него.
- Нет, видать где же! Слыхал...
- Нравятся?
- Они-то? Как же!.. Ничего ребята, вольные, свободные...
- А что тебе - свобода?.. Ты разве любишь свободу?
- Да ведь как же? Сам себе хозяин, пошел - куда хошь, делай - что
хошь... Еще бы! Коли сумеешь себя в порядке держать, да на шее у тебя камней
нет, - первое дело! Гуляй знай, как хошь, бога только помни...
Челкаш презрительно сплюнул и отвернулся от парня.
- Сейчас вот мое дело... - говорил тот. - Отец у меня - умер, хозяйство
- малое, мать-старуха, земля высосана, - что я должен делать? Жить - надо. А
как? Неизвестно. Пойду я в зятья в хороший дом. Ладно. Кабы выделили
дочь-то!.. Нет ведь - тесть-дьявол не выделит. Ну, и буду я ломать на
него... долго... Года! Вишь, какие дела-то! А кабы мне рублей ста полтора
заробить, сейчас бы я на ноги встал и - Антипу-то - на-кося, выкуси! Хошь
выделить Марфу? Нет? Не надо! Слава богу, девок в деревне не одна она. И был
бы я, значит, совсем свободен, сам по себе... Н-да! - Парень вздохнул. - А
теперь ничего не поделаешь иначе, как в зятья идти. Думал было я: вот, мол,
на Кубань-то пойду, рублев два ста тяпну, - шабаш! барин!.. АН не выгорело.
Ну и пойдешь в батраки... Своим хозяйством не исправлюсь я, ни в каком разе!
Эхе-хе!..
Парню сильно не хотелось идти в зятья. У него даже лицо печально
потускнело. Он тяжело заерзал на земле.
Челкаш спросил:
- Теперь куда ж ты?
- Да ведь - куда? известно, домой.
- Ну, брат, мне это неизвестно, может, ты в Турцию собрался.
- В Ту-урцию!.. - протянул парень. - Кто ж это туда ходит из
православных? Сказал тоже!..
- Экой ты дурак! - вздохнул Челкаш и снова отворотился от собеседника.
В нем этот здоровый деревенский парень что-то будил...
Смутно, медленно назревавшее, досадливое чувство копошилось где-то
глубоко и мешало ему сосредоточиться и обдумать то, что нужно было сделать в
эту ночь.
Обруганный парень бормотал что-то вполголоса, изредка бросая на босяка
косые взгляды. У него смешно надулись щеки, оттопырились губы и суженные
глаза как-то чересчур часто и смешно помаргивали. Он, очевидно, не ожидал,
что его разговор с этим усатым оборванцем кончится так быстро и обидно.
Оборванец не обращал больше на него внимания. Он задумчиво посвистывал,
сидя на тумбочке и отбивая по ней такт голой грязной пяткой.
Парню хотелось поквитаться с ним.
- Эй ты, рыбак! Часто это ты запиваешь-то? - начал было он, но в этот
же момент рыбак быстро обернул к нему лицо, спросив его:
- Слушай, сосун! Хочешь сегодня ночью работать со мной? Говори скорей!
- Чего работать? - недоверчиво спросил парень.
- Ну, чего!.. Чего заставлю... Рыбу ловить поедем. Грести будешь...
- Так... Что же? Ничего. Работать можно. Только вот... не влететь бы во
что с тобой. Больно ты закомурист... темен ты...
Челкаш почувствовал нечто вроде ожога в груди и с холодной злобой
вполголоса проговорил:
- А ты не болтай, чего не смыслишь. Я те вот долбану по башке, тогда у
тебя в ней просветлеет...
Он соскочил с тумбочки, дернул левой рукой свой ус, а правую сжал в
твердый жилистый кулак и заблестел глазами.
Парень испугался. Он быстро оглянулся вокруг и, робко моргая, тоже
вскочил с земли. Меряя друг друга глазами, они молчали.
- Ну? - сурово спросил Челкаш. Он кипел и вздрагивал от оскорбления,
нанесенного ему этим молоденьким теленком, которого он во время разговора с
ним презирал, а теперь сразу возненавидел за то, что у него такие чистые
голубые глаза, здоровое загорелое лицо, короткие крепкие руки, за то, что он
имеет где-то там деревню, дом в ней, за то, что его приглашает в зятья
зажиточный мужик, - за всю его жизнь прошлую и будущую, а больше всего за
то, что он, этот ребенок по сравнению с ним, Челкашем, смеет любить свободу,
которой не знает цены и которая ему не нужна. Всегда неприятно видеть, что
человек, которого ты считаешь хуже и ниже себя, любит или ненавидит то же,
что и ты, и, таким образом, становится похож на тебя.
Парень смотрел на Челкаша и чувствовал в нем хозяина.
- Ведь я... не прочь... - заговорил он. - Работы ведь и ищу. Мне все
равно, у кого работать, у тебя или у другого. Я только к тому сказал, что не
похож ты на рабочего человека, - больно уж тово... драный. Ну, я ведь знаю,
что это со всяким может быть. Господи, рази я не видел пьяниц! Эх,
сколько!.. да еще и не таких, как ты.
- Ну, ладно, ладно! Согласен? - уже мягче переспросил Челкаш.
- Я-то? Аида!.. с моим удовольствием! Говори цену.
- Цена у меня по работе. Какая работа будет. Какой улов, значит...
Пятитку можешь получить. Понял?
Но теперь дело касалось денег, а тут крестьянин хотел быть точным и
требовал той же точности от нанимателя. У парня вновь вспыхнуло недоверие и
подозрительность.
- Это мне не рука, брат! Челкаш вошел в роль:
- Не толкуй, погоди! Идем в трактир!
И они пошли по улице рядом друг с другом, Челкаш - с важной миной
хозяина, покручивая усы, парень - с выражением полной готовности
подчиниться, но все-таки полный недоверия и боязни.
- А как тебя звать? - спросил Челкаш.
- Гаврилом! - ответил парень.
Когда они пришли в грязный и закоптелый трактир, Челкаш, подойдя к
буфету, фамильярным тоном завсегдатая заказал бутылку водки, щей, поджарку
из мяса, чаю и, перечислив требуемое, коротко бросил буфетчику:
"В долг все!" - на что буфетчик молча кивнул головой. Тут Гаврила сразу
преисполнился уважения к своему хозяину, который, несмотря на свой вид
жулика, пользуется такой известностью и доверием.
- Ну, вот мы теперь закусим и поговорим толком. Пока ты посиди, а я
схожу кое-куда.
Он ушел. Гаврила осмотрелся кругом. Трактир помещался в подвале; в нем
было сыро, темно, и весь он был полон удушливым запахом перегорелой водки,
табачного дыма, смолы и еще чего-то острого. Против Гаврилы, за другим
столом, сидел пьяный человек в матросском костюме, с рыжей бородой, весь в
угольной пыли и смоле. Он урчал, поминутно икая, песню, всю из каких-то
перерванных и изломанных слов, то страшно шипящих, то гортанных. Он был,
очевидно, не русский.
Сзади его поместились две молдаванки; оборванные, черноволосые,
загорелые, они тоже скрипели песню пьяными голосами.
Потом из тьмы выступали еще разные фигуры, все странно растрепанные,
все полупьяные, крикливые, беспокойные...
Гавриле стало жутко. Ему захотелось, чтобы хозяин воротился скорее. Шум
в трактире сливался в одну ноту, и казалось, что это рычит какое-то огромное
животное, оно, обладая сотней разнообразных голосов, раздраженно, слепо
рвется вон из этой каменной ямы и не находит выхода на волю... Гаврила
чувствовал, как в его тело всасывается что-то опьяняющее и тягостное, от
чего у него кружилась голова и туманились глаза, любопытно и со страхом
бегавшие по трактиру...
Пришел Челкаш, и они стали есть и пить, разговаривая. С третьей рюмки
Гаврила опьянел. Ему стало весело и хотелось сказать что-нибудь приятное
своему хозяину, который - славный человек! - так вкусно угостил его. Но
слова, целыми волнами подливавшиеся ему к горлу, почему-то не сходили с
языка, вдруг отяжелевшего.
Челкаш смотрел на него и, насмешливо улыбаясь, говорил:
- Наклюкался!.. Э-эх, тюря! с пяти рюмок!.. как работать-то будешь?..
- Друг!.. - лепетал Гаврила. - Не бойсь! я тебе уважу!.. Дай поцелую
тебя!.. а?..
- Ну, ну!.. На, еще клюкни!
Гаврила пил и дошел наконец до того, что у него в глазах все стало
колебаться ровными, волнообразными движениями. Это было неприятно, и от
этого тошнило. Лицо у него сделалось глупо восторженное. Пытаясь сказать
что-нибудь, он смешно шлепал губами и мычал. Челкаш, пристально поглядывая
на него, точно вспоминал что-то, крутил свои усы и все улыбался хмуро.
А трактир ревел пьяным шумом. Рыжий матрос спал, облокотясь на стол.
- Ну-ка, идем! - сказал Челкаш, вставая. Гаврила попробовал подняться,
но не смог и, крепко обругавшись, засмеялся бессмысленным смехом пьяного.
- Развезло! - молвил Челкаш, снова усаживаясь против него на стул.
Гаврила все хохотал, тупыми глазами поглядывая на хозяина. И тот
смотрел на него пристально, зорко и задумчиво. Он видел перед собою
человека, жизнь которого попала в его волчьи лапы. Он, Челкаш, чувствовал
себя в силе повернуть ее и так и этак. Он мог разломать ее, как игральную
карту, и мог помочь ей установиться в прочные крестьянские рамки. Чувствуя
себя господином другого, он думал о том, что этот парень никогда не изопьет
такой чаши, какую судьба дала испить ему, Челкашу... И он завидовал и
сожалел об этой молодой жизни, подсмеивался над ней и даже огорчался за нее,
представляя, что она может еще раз попасть в такие руки, как его... И все
чувства в конце концов слились у Челкаша в одно - нечто отеческое и
хозяйственное. Малого было жалко, и малый был нужен. Тогда Челкаш взял
Гаврилу под мышки и, легонько толкая его сзади коленом, вывел на двор
трактира, где сложил на землю в тень от поленницы дров, а сам сел около него
и закурил трубку. Гаврила немного повозился, помычал и заснул.

Он проснулся первым, тревожно оглянулся вокруг, сразу успокоился и
посмотрел на Гаврилу, еще спавшего. Тот сладко всхрапывал и во сне улыбался
чему-то всем своим детским, здоровым, загорелым лицом. Челкаш вздохнул и
полез вверх по узкой веревочной лестнице. В отверстие трюма смотрел
свинцовый кусок неба. Было светло, но по-осеннему скучно и серо.
Челкаш вернулся часа через два. Лицо у него было красно, усы лихо
закручены кверху. Он был одет в длинные крепкие сапоги, в куртку, в кожаные
штаны и походил на охотника. Весь его костюм был потерт, но крепок, и очень
шел к нему, делая его фигуру шире, скрадывая его костлявость и придавая ему
воинственный вид.
- Эй, теленок, вставай!.. - толкнул он ногой Гаврилу. Тот вскочил и, не
узнавая его со сна, испуганно уставился на него мутными глазами. Челкаш
захохотал.
- Ишь ты какой!.. - широко улыбнулся наконец Гаврила. - Барином стал!
- У нас это скоро. Ну и пуглив же ты! Сколько раз умирать-то вчера
ночью собирался?
- Да ты сам посуди, впервой я на такое дело! Ведь можно было душу
загубить на всю жизнь!
- Ну, а еще раз поехал бы? а?
- Еще?.. Да ведь это - как тебе сказать? Из-за какой корысти?.. вот
что!
- Ну ежели бы две радужных?
- Два ста рублев, значит? Ничего... Это можно...
- Стой! А как душу-то загубишь?..
- Да ведь, может... и не загубишь! - улыбнулся Гаврила. - Не загубишь,
а человеком на всю жизнь сделаешься. Челкаш весело хохотал.
- Ну, ладно! будет шутки шутить. Едем на берег... И вот они снова в
лодке. Челкаш на руле, Гаврила на веслах. Над ними небо, серое, ровно
затянутое тучами, и лодкой играет мутно-зеленое море, шумно подбрасывая ее
на волнах, пока еще мелких, весело бросающих в борта светлые, соленые
брызги. Далеко по носу лодки видна желтая полоса песчаного берега, а за
кормой уходит вдаль море, изрытое стаями волн, убранных пышной белой пеной.
Там же, вдали, видно много судов; далеко влево - целый лес мачт и белые
груды домов города. Оттуда по морю льется глухой гул, рокочущий и вместе с
плеском волн создающий хорошую, сильную музыку... И на все наброшена тонкая
пелена пепельного тумана, отдаляющего предметы друг от друга...
- Эх, разыграется к вечеру-то добре! - кивнул Челкаш головой на море.
- Буря? - спросил Гаврила, мощно бороздя волны веслами. Он был уже мокр
с головы до ног от этих брызг, разбрасываемых по морю ветром.
- Эге!.. - подтвердил Челкаш. Гаврила пытливо посмотрел на него...
- Ну, сколько ж тебе дали? - спросил он наконец, видя, что Челкаш не
собирается начать разговора.
- Вот! - сказал Челкаш, протягивая Гавриле что-то, вынутое из кармана.
Гаврила увидал пестрые бумажки, и все в его глазах приняло яркие,
радужные оттенки.
- Эх!.. А я ведь думал: врал ты мне!.. Это - сколько?
- Пятьсот сорок!
- Л-ловко!.. - прошептал Гаврила, жадными глазами провожая пятьсот
сорок, снова спрятанные в карман. - Э-эх-ма!.. Кабы этакие деньги!.. - И он
угнетенно вздохнул.
- Гульнем мы с тобой, парнюга! - с восхищением вскрикнул Челкаш. - Эх,
хватим... Не думай, я тебе, брат, отделю... Сорок отделю! а? Доволен?
Хочешь, сейчас дам?
- Коли не обидно тебе - что же? Я приму! Гаврила весь трепетал от
ожидания, острого, сосавшего ему грудь.
- Ах ты, чертова кукла! Приму! Прими, брат, пожалуйста! Очень я тебя
прошу, прими! Не знаю я, куда мне такую кучу денег девать! Избавь ты меня,
прими-ка, на!..
Челкаш протянул Гавриле несколько бумажек. Тот взял их дрожащей рукой,
бросил весла и стал прятать куда-то за пазуху, жадно сощурив глаза, шумно
втягивая в себя воздух, точно пил что-то жгучее. Челкаш с насмешливой
улыбкой поглядывал на него. А Гаврила уже снова схватил весла и греб нервно,
торопливо, точно пугаясь чего-то и опустив глаза вниз. У него вздрагивали
плечи и уши.
- А жаден ты!.. Нехорошо... Впрочем, что же?.. Крестьянин... -
задумчиво сказал Челкаш.
- Да ведь с деньгами-то что можно сделать!.. - воскликнул Гаврила,
вдруг весь вспыхивая страстным возбуждением. И он отрывисто, торопясь, точно
догоняя свои мысли и с лету хватая слова, заговорил о жизни в деревне с
деньгами и без денег. Почет, довольство, веселье!..
Челкаш слушал его внимательно, с серьезным лицом и с глазами,
сощуренными какой-то думой. По временам он улыбался довольной улыбкой.
- Приехали! - прервал он речь Гаврилы.
Волна подхватила лодку и ловко ткнула ее в песок.
- Ну, брат, теперь кончено. Лодку нужно вытащить подальше, чтобы не
смыло. Придут за ней. А мы с тобой - прощай!.. Отсюда до города верст
восемь. Ты что, опять в город вернешься? а?
На лице Челкаша сияла добродушно-хитрая улыбка, и весь он имел вид
человека, задумавшего нечто весьма приятное для себя и неожиданное для
Гаврилы. Засунув руку в карман, он шелестел там бумажками.
- Нет... я... не пойду... я... - Гаврила задыхался и давился чем-то.
Челкаш посмотрел на него.
- Что это тебя корчит? - спросил он.
- Так... - Но лицо Гаврилы то краснело, то делалось серым, и он мялся
на месте, не то желая броситься на Челкаша, не то разрываемый иным желанием,
исполнить которое ему было трудно.
Челкашу стало не по себе при виде такого возбуждения в этом парне. Он
ждал, чем оно разразится.
Гаврила начал как-то странно смеяться смехом, похожим на рыдание.
Голова его была опущена, выражения его лица Челкаш не видал, смутно видны
были только уши Гаврилы, то красневшие, то бледневшие.
- Ну тя к черту! - махнул рукой Челкаш. - Влюбился ты в меня, что ли?
Мнется, как девка!.. Али расставанье со мной тошно? Эй, сосун! Говори, что
ты? А то уйду я!..
- Уходишь?! - звонко крикнул Гаврила.
Песчаный и пустынный берег дрогнул от его крика, и намытые волнами моря
желтые волны песку точно всколыхнулись. Дрогнул и Челкаш. Вдруг Гаврила
сорвался с своего места, бросился к ногам Челкаша, обнял их своими руками и
дернул к себе. Челкаш пошатнулся, грузно сел на песок и, скрипнув зубами,
резко взмахнул в воздухе своей длинной рукой, сжатой в кулак. Но он не успел
ударить, остановленный стыдливым и просительным шепотом Гаврилы:
- Голубчик!.. Дай ты мне эти деньги! Дай, Христа ради! Что они тебе?..
Ведь в одну ночь - только в ночь... А мне - года нужны... Дай - молиться за
тебя буду! Вечно - в трех церквах - о спасении души твоей!.. Ведь ты их на
ветер... а я бы - в землю! Эх, дай мне их! Что в них тебе?.. Али тебе
дорого? Ночь одна - и богат! Сделай доброе дело! Пропащий ведь ты... Нет
тебе пути... А я бы - ох! Дай ты их мне!
Челкаш, испуганный, изумленный и озлобленный, сидел на песке,
откинувшись назад и упираясь в него руками, сидел, молчал и страшно таращил
глаза на парня, уткнувшегося головой в его колени и шептавшего, задыхаясь,
свои мольбы. Он оттолкнул его, наконец, вскочил на ноги и, сунув руку в
карман, бросил в Гаврилу бумажки.
- На! Жри... - крикнул он, дрожа от возбуждения, острой жалости и
ненависти к этому жадному рабу. И, бросив деньги, он почувствовал себя
героем.
- Сам я хотел тебе больше дать. Разжалобился вчера я, вспомнил
деревню... Подумал: дай помогу парню. Ждал я, что ты сделаешь, попросишь -
нет? А ты... Эх, войлок! Нищий!.. Разве из-за денег можно так истязать себя?
Дурак! Жадные черти!.. Себя не помнят... За пятак себя продаете!..
- Голубчик!.. Спаси Христос тебя! Ведь это теперь у меня что?.. я
теперь... богач!.. - визжал Гаврила в восторге, вздрагивая и пряча деньги за
пазуху. - Эх ты, милый!.. Вовек не забуду!.. Никогда!.. И жене и детям
закажу - молись!
Челкаш слушал его радостные вопли, смотрел на сиявшее, искаженное
восторгом жадности лицо и чувствовал, что он - вор, гуляка, оторванный от
всего родного - никогда не будет таким жадным, низким, не помнящим себя.
Никогда не станет таким!.. И эта мысль и ощущение, наполняя его сознанием
своей свободы, удерживали его около Гаврилы на пустынном морском берегу.
- Осчастливил ты меня! - кричал Гаврила и, схватив руку Челкаша, тыкал
ею себе в лицо.
Челкаш молчал и по-волчьи скалил зубы. Гаврила все изливался:
- Ведь я что думал? Едем мы сюда... думаю... хвачу я его - тебя -
веслом... рраз!.. денежки - себе, его - в море... тебя-то... а? Кто, мол,
его хватится? И найдут, не станут допытываться - как да кто. Не такой, мол,
он человек, чтоб из-за него шум подымать!.. Ненужный на земле! Кому за него
встать?
- Дай сюда деньги!.. - рявкнул Челкаш, хватая Гаврилу за горло...
Гаврила рванулся раз, два, - другая рука Челкаша змеей обвилась вокруг
него... Треск разрываемой рубахи - и Гаврила лежал на песке, безумно
вытаращив глаза, цапаясь пальцами рук за воздух и взмахивая ногами. Челкаш,
прямой, сухой, хищный, зло оскалив зубы, смеялся дробным, едким смехом, и
его усы нервно прыгали на угловатом, остром лице. Никогда за всю жизнь его
не били так больно, и никогда он не был так озлоблен.
- Что, счастлив ты? - сквозь смех спросил он Гаврилу и, повернувшись к
нему спиной, пошел прочь по направлению к городу. Но он не сделал пяти
шагов, как Гаврила кошкой изогнулся, вскочил на ноги и, широко размахнувшись
в воздухе, бросил в него круглый камень, злобно крикнув:
- Рраз!..
Челкаш крякнул, схватился руками за голову, качнулся вперед, повернулся
к Гавриле и упал лицом в песок. Гаврила замер, глядя на него. Вот он
шевельнул ногой, попробовал поднять голову и вытянулся, вздрогнув, как
струна. Тогда Гаврила бросился бежать вдаль, где над туманной степью висела
мохнатая черная туча и было темно. Волны шуршали, взбегая на песок, сливаясь
с него и снова взбегая. Пена шипела, и брызги воды летали по воздуху.
Посыпался дождь. Сначала редкий, он быстро перешел в плотный, крупный,
лившийся с неба тонкими струйками. Они сплетали целую сеть из ниток воды -
сеть. сразу закрывшую собой даль степи и даль моря. Гаврила исчез за ней.
Долго ничего не было видно, кроме дождя и длинного человека, лежавшего на
песке у моря. Но вот из дождя снова появился бегущий Гаврила, он летел
птицей; подбежав к Челкашу, упал перед ним и стал ворочать его на земле. Его
рука окунулась в теплую красную слизь... Он дрогнул и отшатнулся с безумным,
бледным лицом.
- Брат, встань-кось! - шептал он под шум дождя в ухо Челкашу.
Челкаш очнулся и толкнул Гаврилу от себя, хрипло сказав:
- Поди прочь!..
- Брат! Прости!.. дьявол это меня... - дрожа, шептал Гаврила, целуя
руку Челкаша.
- Иди... Ступай... - хрипел тот.
- Сними грех с души!.. Родной! Прости!..
- Про... уйди ты!.. уйди к дьяволу! - вдруг крикнул Челкаш и сел на
песке. Лицо у него было бледное, злое, глаза мутны и закрывались, точно он
сильно хотел спать. - Чего тебе еще? Сделал свое дело... иди! Пошел! - И он
хотел толкнуть убитого горем Гаврилу ногой, но не смог и снова свалился бы,
если бы Гаврила не удержал его, обняв за плечи. Лицо Челкаша было теперь в
уровень с лицом Гаврилы. Оба были бледны и страшны.
- Тьфу! - плюнул Челкаш в широко открытые глаза своего работника.
Тот смиренно вытерся рукавом и прошептал:
- Что хошь делай... Не отвечу словом. Прости для Христа!
- Гнус!.. И блудить-то не умеешь!.. - презрительно крикнул Челкаш,
сорвал из-под своей куртки рубаху и молча, изредка поскрипывая зубами, стал
обвязывать себе голову. - Деньги взял? - сквозь зубы процедил он.
- Не брал я их, брат! Не надо мне!.. беда от них!.. Челкаш сунул руку в
карман своей куртки, вытащил пачку денег, одну радужную бумажку положил
обратно в карман, а все остальные кинул Гавриле.
- Возьми и ступай!
- Не возьму, брат... Не могу! Прости!
- Бери, говорю!.. - взревел Челкаш, страшно вращая глазами.
- Прости!.. Тогда возьму... - робко сказал Гаврила и пал в ноги Челкаша
на сырой песок, щедро поливаемый дождем.
- Врешь, возьмешь, гнус! - уверенно сказал Челкаш, и, с усилием подняв
его голову за волосы, он сунул ему деньги в лицо.
- Бери! бери! Не даром работал! Бери, не бойсь! Не стыдись, что
человека чуть не убил! За таких людей, как я, никто не взыщет. Еще спасибо
скажут, как узнают. На, бери!
Гаврила видел, что Челкаш смеется, и ему стало легче. Он крепко сжал
деньги в руке.
- Брат! а простишь меня? Не хошь? а? - слезливо спросил он.
- Родимой!.. - в тон ему ответил Челкаш, подымаясь на ноги и
покачиваясь. - За что? Не за что! Сегодня ты меня, завтра я тебя...
- Эх, брат, брат!.. - скорбно вздохнул Гаврила, качая головой.
Челкаш стоял перед ним и странно улыбался, а тряпка на его голове,
понемногу краснея, становилась похожей на турецкую феску.
Дождь лил, как из ведра. Море глухо роптало, волны бились о берег
бешено и гневно.
Два человека помолчали.
- Ну прощай! - насмешливо сказал Челкаш, пускаясь в путь.
Он шатался, у него дрожали ноги, и он так странно держал голову, точно
боялся потерять ее.
- Прости, брат!.. - еще раз попросил Гаврила.
- Ничего! - холодно ответил Челкаш, пускаясь в путь.
Он пошел, пошатываясь и все поддерживая голову ладонью левой руки, а
правой тихо дергая свой бурый ус.
Гаврила смотрел ему вслед до поры, пока он не исчез в дожде, все гуще
лившем из туч тонкими, бесконечными струйками и окутывавшем степь
непроницаемой стального цвета мглой.
Потом Гаврила снял свой мокрый картуз, перекрестился, посмотрел на
деньги, зажатые в ладони, свободно и глубоко вздохнул, спрятал их за пазуху
и широкими, твердыми шагами пошел берегом в сторону, противоположную той,
где скрылся Челкаш.
Море выло, швыряло большие, тяжелые волны на прибрежный песок, разбивая
их в брызги и пену. Дождь ретиво сек воду и землю... ветер ревел... Все
кругом наполнялось воем, ревом, гулом... За дождем не видно было ни моря, ни
неба.
Скоро дождь и брызги волн смыли красное пятно на том месте, где лежал
Челкаш, смыли следы Челкаша и следы молодого парня на прбрежном песке... И
на пустынном берегу моря не осталось ничего в воспоминание о маленькой
драме, разыгравшейся между двумя людьми.

Потемневшее от пыли голубое южное небо – мутно; жаркое солнце смотрит в зеленоватое море, точно сквозь тонкую серую вуаль. Оно почти не отражается в воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов, острыми килями турецких фелюг и других судов, бороздящих по всем направлениям тесную гавань. Закованные в гранит волны моря подавлены громадными тяжестями, скользящими по их хребтам, бьются о борта судов, о берега, бьются и ропщут, вспененные, загрязненные разным хламом.

Звон якорных цепей, грохот сцеплений вагонов, подвозящих груз, металлический вопль железных листов, откуда-то падающих на камень мостовой, глухой стук дерева, дребезжание извозчичьих телег, свистки пароходов, то пронзительно резкие, то глухо ревущие, крики грузчиков, матросов и таможенных солдат – все эти звуки сливаются в оглушительную музыку трудового дня и, мятежно колыхаясь, стоят низко в небе над гаванью, – к ним вздымаются с земли все новые и новые волны звуков – то глухие, рокочущие, они сурово сотрясают все кругом, то резкие, гремящие, – рвут пыльный, знойный воздух.

Гранит, железо, дерево, мостовая гавани, суда и люди – все дышит мощными звуками страстного гимна Меркурию. Но голоса людей, еле слышные в нем, слабы и смешны. И сами люди, первоначально родившие этот шум, смешны и жалки: их фигурки, пыльные, оборванные, юркие, согнутые под тяжестью товаров, лежащих на их спинах, суетливо бегают то туда, то сюда в тучах пыли, в море зноя и звуков, они ничтожны по сравнению с окружающими их железными колоссами, грудами товаров, гремящими вагонами и всем, что они создали. Созданное ими поработило и обезличило их.

Стоя под парами, тяжелые гиганты-пароходы свистят, шипят, глубоко вздыхают, и в каждом звуке, рожденном ими, чудится насмешливая нота презрения к серым, пыльным фигурам людей, ползавших по их палубам, наполняя глубокие трюмы продуктами своего рабского труда. До слез смешны длинные вереницы грузчиков, несущих на плечах своих тысячи пудов хлеба в железные животы судов для того, чтобы заработать несколько фунтов того же хлеба для своего желудка. Рваные, потные, отупевшие от усталости, шума и зноя люди и могучие, блестевшие на солнце дородством машины, созданные этими людьми, – машины, которые в конце концов приводились в движение все-таки не паром, а мускулами и кровью своих творцов, – в этом сопоставлении была целая поэма жестокой иронии.

Шум – подавлял, пыль, раздражая ноздри, – слепила глаза, зной – пек тело и изнурял его, и все кругом казалось напряженным, теряющим терпение, готовым разразиться какой-то грандиозной катастрофой, взрывом, за которым в освеженном им воздухе будет дышаться свободно и легко, на земле воцарится тишина, а этот пыльный шум, оглушительный, раздражающий, доводящий до тоскливого бешенства, исчезнет, и тогда в городе, на море, в небе станет тихо, ясно, славно…

Раздалось двенадцать мерных и звонких ударов в колокол. Когда последний медный звук замер, дикая музыка труда уже звучала тише. Через минуту еще она превратилась в глухой недовольный ропот. Теперь голоса людей и плеск моря стали слышней. Это – наступило время обеда.

Когда грузчики, бросив работать, рассыпались по гавани шумными группами, покупая себе у торговок разную снедь и усаживаясь обедать тут же, на мостовой, в тенистых уголках, – появился Гришка Челкаш, старый травленый волк, хорошо знакомый гаванскому люду, заядлый пьяница и ловкий, смелый вор. Он был бос, в старых, вытертых плисовых штанах, без шапки, в грязной ситцевой рубахе с разорванным воротом, открывавшим его сухие и угловатые кости, обтянутые коричневой кожей. По всклокоченным черным с проседью волосам и смятому, острому, хищному лицу было видно, что он только что проснулся. В одном буром усе у него торчала соломина, другая соломина запуталась в щетине левой бритой щеки, а за ухо он заткнул себе маленькую, только что сорванную ветку липы. Длинный, костлявый, немного сутулый, он медленно шагал по камням и, поводя своим горбатым, хищным носом, кидал вокруг себя острые взгляды, поблескивая холодными серыми глазами и высматривая кого-то среди грузчиков. Его бурые усы, густые и длинные, то и дело вздрагивали, как у кота, а заложенные за спину руки потирали одна другую, нервно перекручиваясь длинными, кривыми и цепкими пальцами. Даже и здесь, среди сотен таких же, как он, резких босяцких фигур, он сразу обращал на себя внимание своим сходством с степным ястребом, своей хищной худобой и этой прицеливающейся походкой, плавной и покойной с виду, но внутренне возбужденной и зоркой, как лет той хищной птицы, которую он напоминал.

Когда он поравнялся с одной из групп босяков-грузчиков, расположившихся в тени под грудой корзин с углем, ему навстречу встал коренастый малый с глупым, в багровых пятнах, лицом и поцарапанной шеей, должно быть, недавно избитый. Он встал и пошел рядом с Челкашом, вполголоса говоря:

– Флотские двух мест мануфактуры хватились… Ищут.

– Ну? – спросил Челкаш, спокойно смерив его глазами.

– Чего – ну? Ищут, мол. Больше ничего.

– Меня, что ли, спрашивали, чтоб помог поискать? И Челкаш с улыбкой посмотрел туда, где возвышался пакгауз Добровольного флота.

– Пошел к черту! Товарищ повернул назад.

– Эй, погоди! Кто это тебя изукрасил? Ишь как испортили вывеску-то… Мишку не видал здесь?

– Давно не видал! – крикнул тот, уходя к своим товарищам.

Откуда-то из-за бунта товара вывернулся таможенный сторож, темно-зеленый, пыльный и воинственно-прямой. Он загородил дорогу Челкашу, встав перед ним в вызывающей позе, схватившись левой рукой за ручку кортика, а правой пытаясь взять Челкаша за ворот.

– Стой! Куда идешь?

Челкаш отступил шаг назад, поднял глаза на сторожа и сухо улыбнулся.

Красное, добродушно-хитрое лицо служивого пыталось изобразить грозную мину, для чего надулось, стало круглым, багровым, двигало бровями, таращило глаза и было очень смешно.

– Сказано тебе – в гавань не смей ходить, ребра изломаю! А ты опять? – грозно кричал сторож.

– Здравствуй, Семеныч! мы с тобой давно не видались, – спокойно поздоровался Челкаш и протянул ему руку.

– Хоть бы век тебя не видать! Иди, иди!.. Но Семеныч все-таки пожал протянутую руку.

– Вот что скажи, – продолжал Челкаш, не выпуская из своих цепких пальцев руки Семеныча и приятельски-фамильярно потряхивая ее, – ты Мишку не видал?

– Какого еще Мишку? Никакого Мишки не знаю! Пошел, брат, вон! а то пакгаузный увидит, он те…

– Рыжего, с которым я прошлый раз работал на «Костроме», – стоял на своем Челкаш.

– С которым воруешь вместе, вот как скажи! В больницу его свезли, Мишку твоего, ногу отдавило чугунной штыкой. Поди, брат, пока честью просят, поди, а то в шею провожу!..

– Ага, ишь ты! а ты говоришь – не знаю Мишки… Знаешь вот. Ты чего же такой сердитый, Семеныч?..

– Вот что, ты мне зубы не заговаривай, а иди!.. Сторож начал сердиться и, оглядываясь по сторонам, пытался вырвать свою руку из крепкой руки Челкаша. Челкаш спокойно посматривал на него из-под своих густых бровей и, не отпуская его руки, продолжал разговаривать:

– Ну, ну, – ты это брось! Ты, – не шути, дьявол костлявый! Я, брат, в самом деле… Али ты уж по домам, по улицам грабить собираешься?

– Зачем? И здесь на наш с тобой век добра хватит. Ей-богу, хватит, Семеныч! Ты, слышь, опять два места мануфактуры слямзил?.. Смотри, Семеныч, осторожней! не попадись как-нибудь!..

Возмущенный Семеныч затрясся, брызгая слюной и пытаясь что-то сказать. Челкаш отпустил его руку и спокойно зашагал длинными ногами назад к воротам гавани. Сторож, неистово ругаясь, двинулся за ним.

Челкаш повеселел; он тихо посвистывал сквозь зубы и, засунув руки в карманы штанов, шел медленно, отпуская направо и налево колкие смешки и шутки. Ему платили тем же.

– Ишь ты, Гришка, начальство-то как тебя оберегает! – крикнул кто-то из толпы грузчиков, уже пообедавших и валявшихся на земле, отдыхая.

– Я – босый, так вот Семеныч следит, как бы мне ногу не напороть, – ответил Челкаш.

Подошли к воротам. Два солдата ощупали Челкаша и легонько вытолкнули его на улицу.

Челкаш перешел через дорогу и сел на тумбочку против дверей кабака. Из ворот гавани с грохотом выезжала вереница нагруженных телег. Навстречу им неслись порожние телеги с извозчиками, подпрыгивавшими на них. Гавань изрыгала воющий гром и едкую пыль…