Горький Максим
Детство
А.М.Горький
Детство
Сыну моему посвящаю
I
В полутёмной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его весёлые глаза плотно прикрыты чёрными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.
Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачёсывая длинные, мягкие волосы отца со лба на затылок чёрной гребёнкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, её серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слёз.
Меня держит за руку бабушка - круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся чёрная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дёргает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за неё; мне боязно и неловко.
Я никогда ещё не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:
- Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час...
Я был тяжко болен,- только что встал на ноги; во время болезни - я это хорошо помню - отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.
- Ты откуда пришла? - спросил я её.
Она ответила:
- С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!
Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые, крашеные персияне, а в подвале старый, жёлтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадёшь, скатиться кувырком,это я знал хорошо. И при чём тут вода? Всё неверно и забавно спутано.
- А отчего я шиш?
- Оттого, что шумишь,- сказала она, тоже смеясь.
Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.
Меня подавляет мать; её слёзы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу её такою,- она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у неё жёсткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрёпана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетённая в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, - причёсывает отца и всё рычит, захлёбываясь слезами.
В дверь заглядывают чёрные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:
- Скорее убирайте!
Окно занавешено тёмной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:
- Ничего не бойся, Лук!
Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; её слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:
- Дверь затворите... Алексея - вон!
Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:
- Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!
Я спрятался в тёмный угол за сундук и оттуда смотрел как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:
- Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша!.. Пресвятая мати божия, заступница:
Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеётся. Это длилось долго - возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой чёрный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребёнок.
- Слава тебе, господи! - сказала бабушка. - Мальчик!
И зажгла свечу.
Я, должно быть, заснул в углу,- ничего не помню больше.
Второй оттиск в памяти моей - дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки,- две уже взобрались на жёлтую крышку гроба.
У могилы - я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает тёплый дождь, мелкий, как бисер.
- Зарывай,- сказал будочник, отходя прочь.
Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.
- Отойди, Лёня,- сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под её руки, не хотелось уходить.
- Экой ты, господи,- пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землёй, а она всё ещё стоит.
Мужики гулко шлёпали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унёс дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далёкой церкви, среди множества тёмных крестов.
- Ты что не поплачешь? - спросила она, когда вышла за ограду. Поплакал бы!
- Не хочется,- сказал я.
- Ну, не хочется, так и не надо,- тихонько выговорила она.
Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:
- Не смей плакать!
Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди тёмнокрасных домов; я спросил бабушку:
- А лягушки не вылезут?
- Нет, уж не вылезут,- ответила она. - Бог с ними!
Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.
Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завёрнутый в белое, спеленатый красною тесьмой.
Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льётся мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.
- Не бойся,- говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.
Над водою - серый, мокрый туман; далеко где-то является тёмная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясётся. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислоняясь к стене, твёрдо и неподвижно. Лицо у неё тёмное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.
Бабушка не однажды говорила ей тихо:
- Варя, ты бы поела чего, маленько, а?
Она молчит и неподвижна.
Бабушка говорит со мною шёпотом, а с матерью - громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.
- Саратов,- неожиданно громко и сердито сказала мать. - Где же матрос?
Вот и слова у неё странные, чужие: Саратов, матрос.
Вошёл широкий седой человек, одетый в синее, принёс маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но - толстая - она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.
- Эх, мамаша,- крикнула мать, отняла у неё гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика.
- Что, отошёл братишка-то? - сказал он, наклонясь ко мне.
- Ты кто?
- Матрос.
- А Саратов - кто?
- Город. Гляди в окно, вот он!
За окном двигалась земля; тёмная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая.
- А куда бабушка ушла?
- Внука хоронить.
- Его в землю зароют?
- А как же? Зароют.
Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на руки, тесно прижал к себе и поцеловал.
- Эх, брат, ничего ты ещё не понимаешь! - сказал он. - Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей,- вон как её горе ушибло!
Над нами загудело, завыло. Я уже знал, что это - пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил меня на пол и бросился вон, говоря:
- Надо бежать!
И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутёмной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода,- значит и мне нужно уходить.
Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня:
- Это чей? Чей ты?
- Не знаю.
Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив:
- Это астраханский, из каюты...
Бегом он снёс меня в каюту, сунул на узлы и ушёл, грозя пальцем:
- Я тебе задам!
Шум над головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом пароходе?
Подошёл к двери. Она не отворяется, медную ручку её нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги.
Огорчённый неудачей, я лёг на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул.
А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце. Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашёптывая. Волос у неё было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, чёрные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы её кривились, тёмные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.
Сегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у неё такие длинные волосы, она сказала вчерашним тёплым и мягким голосом:
- Видно, в наказание господь дал, - расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Ещё рано,солнышко чуть только с ночи поднялось...
- Не хочу уж спать!
- Ну, ино не спи,- тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною, лежала мать. - Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори!
Говорила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укрепля- лись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, её тёмные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые, крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в тёмной коже щёк, всё лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из чёрной табакерки, украшенной серебром. Вся она тёмная, но светилась изнутри - через глаза - неугасимым, весёлым и тёплым светом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигалась легко и ловко, точно большая кошка, - она и мягкая такая же, как этот ласковый зверь.
До неё как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, - это её бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.
Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою.
Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светлорыжий пароход, с баржой на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывёт над Волгой солнце; каждый час вокруг всё ново, всё меняется; зелёные горы - как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и сёла, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывёт по воде.
- Ты гляди, как хорошо-то! - ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у неё радостно расширены.
Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слёзы. Я дёргаю её за тёмную, с набойкой цветами, юбку.
- Ась? - встрепенётся она. - А я будто задремала да сон вижу.
- А о чём плачешь?
- Это, милый, от радости да от старости,- говорит она, улыбаясь. - Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли.
И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе.
Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце моё силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поёт, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать её невыразимо приятно. Я слушаю и прошу:
- Ещё!
- А ещё вот как было: сидит в подпечке старичок-домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: "Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!"
Подняв ногу, она хватается за неё руками, качает её на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.
Вокруг стоят матросы - бородатые, ласковые мужики,- слушают, смеются, хвалят её и тоже просят:
- А ну, бабушка, расскажи ещё чего!
Потом говорят:
- Айда ужинать с нами!
За ужином они угощают её водкой, меня - арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника - с медными пуговицами - и всегда пьяный; люди прячутся от него.
Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Её большое, стройное тело, тёмное, железное лицо, тяжёлая корона заплетённых в косы светлых волос - вся она, мощная и твёрдая, вспоминается мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдалённо и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки.
Однажды она строго сказала:
- Смеются люди над вами, мамаша!
- А господь с ними! - беззаботно ответила бабушка. - А пускай смеются, на доброе им здоровье!
Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дёргая за руку, она толкала меня к борту и кричала:
- Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка Нижний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто!
И просила мать, чуть не плача:
- Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся!
Мать хмуро улыбалась.
Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загромождённой судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шёл небольшой сухонький старичок, в чёрном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелёными глазками.
- Папаша! - густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая её за голову, быстро гладя щёки её маленькими, красными руками, кричал, взвизгивая:
- Что-о, дура? Ага-а! То-то вот... Эх вы-и...
Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо:
- Ну, скорее! Это - дядя Михайло, это - Яков... Тётка Наталья, это братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько!
Дедушка сказал ей:
- Здорова ли, мать?
Они троекратно поцеловались.
Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:
- Ты чей таков будешь?
- Астраханский, из каюты...
- Чего он говорит? - обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:
- Скулы-те отцовы... Слезайте в лодку!
Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощённому крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой.
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: чёрный гладковолосый Михаил, сухой, как дед, светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шёл с бабушкой и маленькой тёткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала:
- Ой, не могу!
- На што они тревожили тебя? - сердито ворчала бабушка. - Эко неумное племя!
И взрослые и дети - все не понравились мне, я чувствовал себя чужим среди них, даже и бабушка как-то померкла, отдалилась.
Особенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нём врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство.
Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислоняясь к правому откосу и начиная собой улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязнорозовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких, полутёмных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьёв метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.
Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова:
- Сандал - фуксин - купорос...
II
Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением.

Детство – первая пора в жизни каждого человека. «Все мы родом из детства», - утверждал А. Сент-Экзюпери и был прав: действительно, характер человека, его судьба во многом зависит от того, как он прожил свое детство.

Русский писатель Максим Горький (настоящее имя – Алексей Максимович Пешков) тоже считал, что именно из детства человек вырастает «чутким к чужим страданиям», а происходит это, так как он помнит свои страдания, а еще потому, что «детским ясным и ярким взглядом» видит мир он вокруг себя, учится сострадать чужому горю и ценить и отзываться добром на ласку и любовь.

Именно поэтому в 1913 году Максим Горький начал работу над своей знаменитой трилогией, первая часть которой, как и у Льва Толстого , получила название «Детство». Это автобиографическая повесть, в которой писатель воссоздал обстановку дома, где ему самому пришлось вырасти. Рано потеряв своих отца и мать, уже в 11 лет он оказался «в людях», то есть стал работать у чужих людей, чтобы заработать себе на пропитание. Это тяжелое испытание, не случайно посвятил он свое произведение сыну, чтобы тот помнил о суровых годах конца XIX века.

Когда после смерти отца Алеша Пешков (автор назвал всех героев реальными именами из жизни) вместе с матерью и бабушкой оказался в Нижнем Новгороде, в родительском доме своей материи, «странная жизнь», которую он начал здесь, стала напоминать ему «суровую сказку», «хорошо рассказанную добрым, но мучительно правдивым гением».

Мальчик впервые столкнулся с таким понятием, как вражда между родными: он чувствовал, что «дом деда наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми». А еще дед высек Алешу до потери сознания за попытку покрасить скатерть, после чего мальчик долго «хворал», но именно тогда у него появилось беспокойное внимание к людям, точно ему «содрали кожу с сердца», и оно стало «невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой».

Несмотря на то, что Алексей часто сталкивается с несправедливостью, рос он добрым и чутким, ведь его первые девять лет жизни прошли в атмосфере любви, когда он жил в Астрахани с родителями. Теперь в доме деда ему приходится несладко: он вынужден ходить в школу, учить молитвы, смысла которых не понимает, разбирать по складам Псалтырь. Но есть в доме люди, к которым тянется Алексей. Это и подслеповатый мастер Григорий, которого мальчик искренне жалеет, и подмастерье Цыганок, которому дедушка пророчит большое будущее.

Однако не суждено сбыться пророчествам: Цыганок погиб, раздавленный тяжестью дубового креста, который дядя Яков поклялся отнести на своих плечах и поставить на могилу жены, вечно им битой и раньше времени отправленной на тот свет. Вся тяжесть креста легла на плечи Цыганка, а когда тот споткнулся, дядья «вовремя сбросили крест», и так погиб подкидыш, который, по словам дедушки, «поперек горла братьям встал», вот они его и уморили.

Череда несчастий в доме Кашириных продолжается: в пожаре сгорает мастерская, у тетки Натальи от испуга начинаются преждевременные роды, и она умирает, а вместе с ней младенец. Дед продает дом, выделив соответствующую часть наследства сыновьям – Михаилу и Якову.

В новом доме множество постояльцев – тоже способ заработать. Сами Каширины вынуждены ютиться в подвале и на чердаке. Много интересного и забавного было в доме для мальчика, но порой его душила неотразимая тоска, он весь как будто наливался чем-то тяжким и подолгу жил, «потеряв зрение, слух и все чувства, слепой и полумертвый». Такие ощущения трудно назвать детскими.

В подобной обстановке для любого ребенка важна поддержка взрослых. Мать Алексея, Варвара, в свое время вышла замуж «самокруткой», без благословения отца, так была рада вырваться из удушающей атмосферы семьи, про которую сам дед сказал бабушке: «Народила зверья». Бабушка же, говоря о своей непростой судьбе, рассказала, что у нее восемнадцать детей «было рожено», да вот полюбил господь: все брал да брал ребятишек ее в ангелы. Выжившие же особым счастьем не отличались: Михаил и Яков постоянно грызлись из-за наследства, Варвара, оставшись вдовой, пыталась вновь наладить личную жизнь, оставив сына на попечении бабушки и деда. Но и второй брак не сложился: муж, много ее моложе, стал ходить на сторону, а мать мальчика, родив еще двух сыновей, превратилась из высокой статной женщины в высохшую старуху, немую, глядящую куда-то мимо, и вскоре умерла от чахотки.

Поэтому особая роль в становлении мировоззрения юного Алеши Пешкова была отведена бабушке. Уже при первом знакомстве она показалась ему сказочницей, ведь «говорила она, как-то особенно выпевая слова». Мальчику казалось, что она светилась изнутри, через глаза, «неугасимым, веселым и теплым светом», будто до нее он спал, «спрятанный в темноте», а она разбудила, вывела на свет, связала все вокруг в непрерывную нить и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким, понятным и дорогим человеком.

С дедушкой отношения складывались иначе: Алеше казалось, что тот недолюбливал его и следил за ним своими зоркими и умными глазами. После того как Алеша был жестоко наказан дедом и тяжело заболел, дедушка пришел к нему, сел на кровать и рассказал о своей трудной молодости - ему пришлось быть бурлаком. Тяжелые испытания озлобили деда Каширина, сделали подозрительным, вспыльчивым. Он, маленький, сухонький, даже почти в 80 лет все еще поколачивал бабушку, которая была его крупнее и сильнее.

Много потерь было в жизни Алеши, но общение с хорошими людьми помогало выстоять ему в борьбе за существование. Так один человек со странным прозвищем Хорошее Дело предложил мальчику учиться писать, чтобы потом записывать все, что говорила бабушка. Возможно, этот эпизод был взят из жизни самого автора, что и послужило толчком к будущему ремеслу писателя. В любом случае, именно жанр автобиографической повести и рассказ от лица главного героя позволили Максиму Горькому передать всю трагичность жизни маленького человека, вступающего в жизнь и уже в какой-то мере ею отвергнутого.

Действие повести передается от лица главного героя – Алеши Пешкова. Он жил в Астрахани, где отцу, мастеру-краснодеревщику, поручили строить триумфальные ворота к приезду царя. Но отец умер от холеры, от горя у матери Варвары начались преждевременные роды. Мальчику запомнился ее крик, растрепанные волосы, оскаленные зубы.

Отца хоронили в дождливый день, в яме сидели лягушки, и мальчика потрясло, что их закопали вместе с гробом. Но плакать ему не хотелось, ведь плакал он редко и только от обиды: отец смеялся над слезами, а мать запрещала плакать.

В Астрахань приехала бабушка героя, Акулина Ивановна Каширина, она забрала их в Нижний Новгород. По дороге новорожденный Максим умер, его схоронили в Саратове. Алеша во время стоянки чуть не потерялся, но матрос его узнал и вернул в каюту.

Все матросы узнали семью благодаря бабушке, которую они угощали водкой, а Алешу арбузами. Бабушка рассказывала диковинные истории, и мальчику казалось, что она вся светилась изнутри. Несмотря на полноту, она двигалась легко и ловко, как кошка.

В Нижнем их встретила многочисленная семья Кашириных. Больше всех выделялся маленький, сухонький дед Василий Васильевич.

II.

Вся семья жила в огромном доме, но жили недружно. Он чувствовал взаимную вражду между дедом и его сыновьями, Михаилом и Яковом. Нижний этаж занимала красильная мастерская – предмет раздоров. Сыновья хотели получить свою часть наследства и отделиться, но дед противился.

Сами дядья часто дрались, и Алеша стал свидетелем их потасовски. Мальчика это напугало, ведь он вырос в дружной семье, где его не наказывали, а здесь дед Каширин в субботу провинившихся внуков сек розгами. Алеша случайно испортил парадную скатерть (хотел покрасить) и этой участи тоже не избежал. Он сопротивлялся деду, укусил его, за что тот засек мальчика до полусмерти.

Алеша потом долго болел; дед пришел к нему мириться и рассказал о своей тяжелой молодости. Еще мальчика поразило, что Цыганок, подмастерье, вступился за него и подставил руку, чтобы розги сломались.

III.

Позже Цыганок объяснял Алеше, как вести себя во время порки, чтобы не было больно. Он был подкидышем, его воспитала бабушка, а из ее восемнадцати детей выжили трое. Цыганку было 17 лет, но он был наивен, как ребенок: воровал на базаре, чтобы привезти больше продуктов и порадовать деда. А бабушка была уверена, что его когда-нибудь поймают и убьют.

Ее пророчество сбылось: Цыганок погиб. По словам мастера Григория, его уморили дядья. Они из-за него ссорились, ведь каждый хотел, чтобы после раздела наследства Цыганок достался именно ему: из него мог стать отличный мастер.

Иван погиб, когда нес вместе с дядьями тяжелый дубовый крест на могилу жены Якова. Ему достался комель, он споткнулся, а дядья, чтобы их не покалечило, отпустили крест - Ивана придавило насмерть.

IV.

Алеше нравилось смотреть, как молится бабушка. После молитвы она рассказывала диковинные истории: про чертей, про ангелов, рай и бога. Ее лицо молодело, она становилась кроткой, а глаза излучали теплый свет.

Не боясь ни деда, ни людей, ни нечистой силы, бабушка до ужаса боялась черных тараканов и будила ночью Алешу, чтобы он убил очередное насекомое.

Видимо, прогневали бога Каширины: загорелась мастерская, бабушка обожгла руки, но спасла Шарапа, бросившись под ноги вздыбившегося коня. В начале пожара от испуга раньше срока начала рожать тетка Наталья и умерла в родах.

V.

К весне дядья разделились: Яков остался в городе, а Михаил обосновался за рекой. Дед купил другой дом и стал сдавать комнаты. Сам поселился в подвале, а Алеша с бабушкой на чердаке. Бабушка хорошо разбиралась в травах, многих лечила и давала советы по хозяйству.

В свое время ее всему научила мать, которая осталась калекой, когда, обиженная барином, выбросилась из окна. Она была кружевницей и всему научила свою дочь Акулину. Та выросла, стала мастерицей, и о ней узнал весь город. Тогда ее и выдали замуж за Василия Каширина, водолива.

Дед болел и от скуки начал учить Алешу азбуке. Мальчик оказался способным. Ему нравилось слушать рассказы деда о детстве: о войне, о пленных французах. Правда, тот ничего не рассказывал о родителях Алеши и считал, что все дети у него вышли неудачные. Обвинял во всем бабушку, даже как-то ударил ее за это.

VI.

Однажды в дом ворвался Яков с сообщением, что сюда идет Михаил убить деда и забрать себе Варварино приданое. Бабушка отправила Алешу наверх - предупредить, когда придет Михаил. Дед его прогнал, а бабушка плакала и молилась, чтобы господь вразумил ее детей.

С тех пор дядя Михаил пьяный являлся каждое воскресенье и учинял скандалы на забаву мальчишкам всей улицы. Он держал в осаде дом всю ночь. Как-то запустив кирпичом в окно, чуть не попал в деда. А один раз Михаил выбил маленькое окошко колом и сломал бабушке руку, которую она высунула, чтобы отогнать его. Дед рассвирепел, окатил Мишку водой, связал и уложил в бане. Когда к бабушке пришла костоправка, Алеша принял ее за смерть и хотел прогнать.

VII.

Алеша давно заметил, что у бабушки и деда разные боги. Бабушка возносила хвалы богу, и он был с ней все время. Было ясно, что ему подчиняется все на земле, а он ко всем одинаково добр. Когда кабатчица поссорилась с дедом и обругала бабушку, Алеша ей отомстил, заперев в подвале. Но бабушка рассердилась и отшлепала внука, объяснив, что не всегда вина видна даже богу.

Дед молился как еврей. Бог деда был жесток, но помогал ему. Когда дед занимался ростовщичеством, к ним пришли с обыском, но благодаря молитве деда, все обошлось.
Зато дед очень обидел мастера Григория: когда тот ослеп, выгнал на улицу, и ему пришлось просить милостыню. Бабушка всегда ему подавала и говорила Алеше: бог накажет деда. Действительно, в старости дед, разорившись и оставшись один, тоже вынужден будет попрошайничать.

VIII.

Вскоре дед продал дом кабатчику и купил другой, с садом. Стали брать квартирантов. Среди всех выделялся нахлебник Хорошее Дело. Его так прозвали, потому что он всегда так говорил.

Алеша наблюдал за тем, как тот в своей комнате плавил свинец, что-то взвешивал на весах, обжигал пальцы. Мальчику было интересно - он познакомился с постояльцем и подружился. Он стал приходить к нему каждый день, хотя дед и колотил Алешу за каждое посещение нахлебника.

Этого человека не любили в доме за странное поведение, считали колдуном, чернокнижником, а дед боялся, что он сожжёт дом. Через некоторое время его все-таки выжили, и он уехал.

IX.

После Алеша подружился с извозчиком Петром. Но однажды Алешины братья подбили его плюнуть на лысину барину. Дед, узнав об этом, выпорол внука. Когда тот, мучимый стыдом, лежал на полатях, Петр похвалил, и Алеша начал его избегать.

Позже увидел за забором трех мальчиков и подружился с ними, но его прогнал полковник, которого Алеша обозвал «старым чертом». Дед его побил за это и запретил общаться с «барчуками». Петр увидел Алешу с ребятами и нажаловался деду. С тех пор у них началась война: Петр выпускал наловленных Алешей птиц, а тот портил ему обувь.
Петр жил в каморке над конюшней, но как-то раз его нашли мертвым в саду. Оказалось, что вместе с подельником он грабил церкви.

X.

Мать Алеши жила далеко, и он почти не вспоминал о ней. Однажды она вернулась и начала учить сына грамматике и арифметике. Дед пытался принудить ее снова выйти замуж. Бабушка все время заступалась за дочь, отчего дед даже избил ее. Алеша отомстил, изрезав его любимые святцы.

У соседей часто устраивали «вечера», и дед тоже решил устроить вечер в своем доме. Он нашел жениха – кривого и старого часовщика. Но молодая и красивая мать ему отказала.

XI.

После ссоры с отцом Варвара сделалась хозяйкой в доме, а он притих. У него в сундуках было много всякого добра. Он разрешил своей дочери все это надевать, ведь она была красива. К ней часто ходили гости, в том числе братья Максимовы.
После Святок Алеша заболел оспой. Его лечила бабушка и рассказывала ему об отце: как познакомились с матерью, поженились против воли отца и уехали в Астрахань.

ХII.

Мать вышла замуж за Евгения Максимова и уехала. Дед продал дом и заявил бабушке, что каждый будет кормиться сам. Вскоре вернулась беременная мать с новым мужем, так как их дом сгорел, но все понимали, что Евгений все проиграл. Бабушка стала жить с молодыми в Сормове.
Родился больной ребенок и через некоторое время умер. Сам Алеша стал учиться в школе, но у него не складывались отношения ни с учениками, ни с учителями. Отчим завел любовницу и бил снова беременную мать, а Алеша его однажды чуть не зарезал.

XIII.

После отъезда матери Алеша с бабушкой снова стали жить у деда. Он считал их нахлебниками, и бабушке пришлось плести кружева, а Алеша с другими мальчиками из бедных семей собирал старье и воровал дрова. При этом он успешно перешел в 3 класс и получил похвальный лист.
Приехала больная мать с маленьким золотушным сыном Николаем. Дед его кормил мало, а сама мать все время молча лежала. Алеша понимал, что она умирает. Вскоре она действительно умерла, а дедушка отправил Алешу «в люди» - зарабатывать себе на жизнь.

В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.

Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.

Меня держит за руку бабушка – круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко.

Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:

– Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час…

Я был тяжко болен, – только что встал на ноги; во время болезни, – я это хорошо помню, – отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.

– Ты откуда пришла? – спросил я ее.

Она ответила:

– С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!

Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне, а в подвале старый желтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, – это я знал хорошо. И при чем тут вода? Всё неверно и забавно спутано.

– А отчего я шиш?

– Оттого, что шумишь, – сказала она, тоже смеясь.

Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.

Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, – она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрепана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетенная в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, – причесывает отца и всё рычит, захлебываясь слезами.

В дверь заглядывают черные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:

– Скорее убирайте!

Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:

– Ничего, не бойся, Лук!

Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:

– Дверь затворите… Алексея – вон!

Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:

– Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это – не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!

Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:

– Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша! Пресвятая мати божия, заступница…

Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго – возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок.

– Слава тебе, господи! – сказала бабушка. – Мальчик!

И зажгла свечу.

Я, должно быть, заснул в углу, – ничего не помню больше.

Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба.

У могилы – я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер.

– Зарывай, – сказал будочник, отходя прочь.

Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.

– Отойди, Леня, – сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось уходить.

– Экой ты, господи, – пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей, а она всё еще стоит.

Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далекой церкви, среди множества темных крестов.

– Ты что не поплачешь? – спросила она, когда вышла за ограду. – Поплакал бы!

– Не хочется, – сказал я.

– Ну, не хочется, так и не надо, – тихонько выговорила она.

Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:

– Не смей плакать!

Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку:

– А лягушки не вылезут?

– Нет, уж не вылезут, – ответила она. – Бог с ними!

Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.

Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завернутый в белое, спеленатый красною тесьмой.

Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.

– Не бойся, – говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.

Над водою – серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.

Бабушка не однажды говорила ей тихо:

– Варя, ты бы поела чего, маленько, а?

Она молчит и неподвижна.

Бабушка говорит со мною шепотом, а с матерью – громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.

– Саратов, – неожиданно громко и сердито сказала мать. – Где же матрос?

Вот и слова у нее странные, чужие: Саратов, матрос.

Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но, – толстая, – она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.

– Эх, мамаша, – крикнула мать, отняла у нее гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика.

– Что, отошел братишка-то? – сказал он, наклонясь ко мне.

– Ты кто?

– Матрос.

– А Саратов – кто?

– Город. Гляди в окно, вот он!

За окном двигалась земля; темная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая.

– А куда бабушка ушла?

– Внука хоронить.

– Его в землю зароют?

Тема: «Детство»

Алёша Пешков, рано оставшийся без родителей, живёт в семье деда Каширина вместе с многочисленным родственника — семьями двух сыновей деда. Дедушка с бабушкой и все остальные родственники оказали огромное влияние на его судьбу, каждый по-своему закладывал в нём основы характера, мировоззрения.

Сложным была жизнь в доме деда, не всегда в нём было довольство, бывали случаи,когда Алёше приходилось донашивать чью-то ветхую одежду и не было денег на покупку книг для школы.

Но если бы только материальные проблемы были в доме. В семье царила жестокость, грубость, неуважение друг другу. Дед часто избивал бабушку, дядья вечно ссорились из-за наследства, даже среди двоюродных братьев царила вражда. Каким мог бы вырасти в такой атмосфере ребёнок?

А сколько смертей пришлось пережить мальчику! На его глазах умерли родители,Цыганок, которого он так любил, братья. Взрослому-то сложно всё это пережить, не то что ребёнку. Да и само детство очень рано закончилось: после смерти матери дед отправил Алёшу « в люди», то есть на работу к людям.

И всё же мальчик не озлобился, не затаил обиды. Он вырос открытым, добрым и чутким человеком. Даже в это доме, где было столько вражды, он находил то, что радовало его: общение с дорогими ему людьми. А это была и его бабушка, и Цыганок, и Хорошее Дело. Они скрашивали безрадостные дни.

Сколько тепла было в отношении к нему бабушки, Акулины Ивановны, этой удивительно доброй и нравственно чистой женщины. Во многом благодаря ей Алёша стал чутким и внимательным, любящим прекрасное, народное творчество, она научила его видеть красоту жизни. Бабушка была для Алёши «самым близким сер­дцу моему, самым понятным и дорогим человеком».

Хорошее Дело притягивал Алёшу своей образованностью, начитанностью, своей непохожестью на остальных. Он возбуждал в мальчике желание учиться, познавать мир. Но даже «свинцовые мерзости» закаляли характер героя, делая его сильнее.

Сирота-подкидыш Цыганок, добрый, весёлый, жизнерадостный, тоже очень нравился Алёше. Сколько весёлых минут они проводили вместе! Как трагична судьба Цыганка — он погиб, надорвался, когда нёс крест.

Тянется Алёша и к подслеповатому мастеру Григорию Ивановичу, потерявшему зрение, работая на деда.

Как важно, чтобы в детстве, кода формируется характер, ребёнок встретил хороших, настоящих людей. Ведь именно в этом возрасте закладываются основы будущей взрослой личности, те ценности, которым человек будет следовать всю жизнь.

Были такие люди и в детстве Алёши. Атмосфера любви и уважения царила и между родителями Алёши, жаль, что оба они так рано умерли.

«В детстве я представляю сам себя ульем, куда разные простые, серые люди сносили, как пчелы, мед своих знаний и дум о жизни, щедро обогащая душу мою, кто чем мог. Часто мед этот был грязен и горек, но всякое знание - всё-таки мед».