«Зачем он мне рассказывал всю эту гадость? - мучительно думала она, стискивая и терзая свои похолодевшие руки. - Он перевернул всю мою душу и наполнил ее грязью, но что же я могу ему сказать на это? Как я узнаю, что он испытывал во время своего рассказа? Сожаление о прошлом? Нехорошее волнение? Гадливость (Нет, уж, во всяком случае, не гадливость: тон у него был самодовольный, хотя он и старался это скрыть)... Надежду опять встретиться когда-нибудь с этой Кэт? А почему же и не так? Если я спрошу его об этом, он, конечно, поспешит меня успокоить, но как проникнуть в самую глубь его души, в самые отдаленные изгибы его сознания? Почему я могу узнать, что, говоря со мной искренно и правдиво, он в то же время не обманывает - и, может быть, совершенно невольно - своей совести? О! Чего бы я ни дала за возможность хоть один только миг пожить его внутренней, чужой для меня жизнью, подслушать все оттенки его мысли, подсмотреть, что делается в этом сердце...».

И это страстное влечение слиться мыслью, отожествиться с другим человеком, приняло такие огромные размеры, что Вера Львовна, нечаянно для самой себя, крепко прижалась головой к голове мужа, точно желая проникнуть, войти в его существо. Но он не понял этого невольного движения и подумал, что жена просто хочет к нему приласкаться, как озябшая кошечка. Он пощекотал ее усами по щеке и сказал тоном, каким говорят с балованными детьми:

Веруся бай-бай хочет? Верусенька озябла? Пойдем в каютку, Верусенька?

Она молча поднялась, кутаясь в свой платок.

Верусенька на нас ни за что не сердится? - спросил Покромцев тем же сладким голосом.

Вера Львовна отрицательно покачала головой. Но перед трапом, ведущим в каюты, она остановилась и сказала:

Послушай, Володя, тебе ни разу не приходило в голову, что никогда, понимаешь, никогда двое людей не поймут вполне друг друга?.. Какими бы тесными узами они ни были связаны?..

Он чувствовал себя немного виноватым и потому пробормотал со смехом:

Ну вот, Верунчик, какую философию развела... Разве мы с тобой не понимаем друг друга?

В каюте он скоро заснул тихим сном здорового сытого человека. Его дыхания не было слышно, и лицо приняло детское выражение.

Но Вера Львовна не могла спать. Ей стало душно в тесной каюте, и прикосновение бархатной обивки дивана раздражало кожу ее рук и шеи. Она встала, чтобы опять выйти на палубу.

Ты куда, мамуся? - спросил Покромцев, разбуженный шелестом ее юбок.

Лежи, лежи, я сейчас приду. Я еще минутку посижу на палубе, - ответила она, делая ему рукою знак, чтобы он не вставал.

Ей хотелось остаться одной и думать. Присутствие мужа, даже спящего, стесняло ее. Выйдя на палубу, она невольно села на то же самое место, где сидела раньше. Небо стало еще холоднее, а вода потемнела и потеряла свою прозрачность. То и дело легкие тучки, похожие на пушистые комки ваты, набегали на светлый круг луны и вдруг окрашивались причудливым золотым сиянием. Печальные, низкие и темные берега так же молчаливо бежали мимо парохода.

Вере Львовне было жутко и тоскливо. Она впервые в своей жизни натолкнулась сегодня на ужасное сознание, приходящее рано или поздно в голову каждого чуткого, вдумчивого человека, - на сознание той неумолимой, непроницаемой преграды, которая вечно стоит между двумя близкими людьми. «Что же я о нем знаю? - шепотом спрашивала себя Вера Львовна, сжимая руками горячий лоб. - Что я знаю о моем муже, об этом человеке, с которым я вместе и ем, и пью, и сплю и с которым всю жизнь должна пройти вместе? Положим, я знаю, что он красив, что он любит свою физическую силу и холит свои мускулы, что он музыкален, что он читает стихи нараспев, знаю даже больше, - знаю его ласковые слова, знаю, как он целуется, знаю пять или шесть его привычек... Ну, а больше? Что же я больше-то знаю о нем? Известно ли мне, какой след оставили в его сердце и уме его прежние увлечения? Могу ли я отгадать у него те моменты, когда человек во время смеха внутренне страдает или когда наружной, лицемерной печалью прикрывает злорадство? Как разобраться во всех этих тонких изворотах чужой мысли, в этом чудовищном вихре чувств и желаний, который постоянно, быстро и неуловимо несется в душе постороннего человека?»

Внезапно она почувствовала такую глубокую внутреннюю тоску, такое щемящее сознание своего вечного одиночества, что ей захотелось плакать. Она вспомнила свою мать, братьев, меньшую сестру. Разве и они не так же чужды ей, как чужд этот красивый брюнет с нежной улыбкой и ласковыми глазами, который называется ее мужем? Разве сможет она когда-нибудь так взглянуть на мир, как они глядят, увидеть то, что они видят, почувствовать, что они чувствуют?..

Около четырех часов утра Покромцев проснулся и был очень удивлен, не видя на противоположном диване своей жены. Он быстро оделся и, позевывая и вздрагивая от утреннего холодка, вышел на палубу.

Солнце еще не всходило, но половина неба уже была залита бледным розовым светом. Прозрачная и спокойная река лежала, точно громадное зеркало в зеленой влажной раме оживших, орошенных лугов. Легкие розовые морщины слегка бороздили ее гладкую поверхность, а пена под пароходными колесами казалась молочно-розовой. На правом берегу молодой березовый лес с его частым строем тонких, прямых, белых стволов был окутан, точно тонкой кисеей, легким покровом тумана. Сизая, тяжелая туча, низко повисшая на востоке, одна только боролась с сияющим торжеством нарядного летнего утра. Но и на ней уже брызнули, точно кровавые потоки, темно-красные штрихи.

Вера Львовна сидела на том же месте, облокотясь руками на решетку и положив на них отяжелевшую голову. Покромцев подошел к ней и, обняв ее, напыщенно продекламировал голосом, разбухшим от здорового сна:

- «Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными, Эос...»

Но когда он увидел ее серьезное, заплаканное лицо, он точно поперхнулся последним словом.

Верусенька, что с тобой? Что такое, моя дорогая?

Но она уже приготовилась к этому вопросу. Она так много передумала за эту ночь, что пришла к единственному разумному и холодному решению: надо жить, как все, надо подчиняться обстоятельствам, надо даже лгать, если нельзя говорить правду.

И она ответила, виновато и растерянно улыбаясь:

Ничего, мой милый. Просто - у меня бессонница...


9-11 классы
ГОСПОДНЯ РЫБА

Однажды на заре, когда солнце еще не всходило, но небо было цвета апельсина и по морю бродили розовые туманы, я и Коля вытягивали сеть, поставленную с вечера поперек берега на скумбрию. Улов был совсем плохой. В ячейке сети запутались около сотни скумбрии, пять-шесть ершей, несколько десятков золотых толстых карасиков и очень много студенистой перламутровой медузы, похожей на огромные бесцветные шляпки грибов со множеством ножек.

Но попалась также одна очень странная, не виданная мною доселе рыбка. Она была овальной, плоской формы и уместилась бы свободно на женской ладони. Весь ее контур был окружен частыми, мелкими, прозрачными ворсинками. Маленькая голова, и на ней совсем не рыбьи глаза - черные, с золотыми ободками, необыкновенно подвижные. Тело ровного золотистого цвета. Всего же поразительнее были в этой рыбке два пятна, по одному с каждого бока, посредине величиною с гривенник, но неправильной формы и чрезвычайно яркого небесно-голубого цвета, какого нет в распоряжении художника.

Посмотрите, - сказал Коля, - вот господня рыба. Она редко попадается.

Мы поместили ее сначала в лодочный черпак, а потом, возвращаясь домой, я налил морской воды в большой эмалированный таз и пустил туда господню рыбу. Она стала быстро плавать по окружности таза, касаясь его стенок, и все в одном и том же направлении. Если ее трогали, она издавала чуть слышный, короткий, храпящий звук и усиливала беспрестанный бег. Черные глаза ее вращались, а от мерцающих бесчисленных ворсинок быстро дрожала и струилась вода.

Не стоит и трудиться. Все равно не выживет. Это такая рыба. Если ее хоть на секунду вытащить из моря - ей уже не жить. Это господня рыба.

К вечеру она умерла. А ночью, сидя в ялике, далеко от берега, я вспомнил и спросил:

Коля, а почему же эта рыба - господня?
- А вот почему, - ответил Коля с глубокой верой. - Старые греки у нас рассказывают так. Когда Иисус Христос, господь наш, воскрес на третий день после своего погребения, то никто ему не хотел верить. Видели много чудес от него при его жизни, но этому чуду не могли поверить и боялись.

Отказались от него ученики, отказались апостолы. Тогда приходит он к своей матери. А она в это время стояла у очага и жарила на сковородке рыбу, приготовляя обед себе и близким. Господь говорит ей:

Здравствуй! Вот я, твой сын, воскресший, как было сказано в Писании. Мир с тобою.

Но она задрожала и воскликнула в испуге:

Если ты подлинно сын мой Иисус, сотвори чудо, чтобы я уверовала.

Улыбнулся господь, что она не верит ему, и сказал:

Вот, я возьму рыбу, лежащую на огне, и она оживет. Поверишь ли ты мне тогда?

И едва он, прикоснувшись своими двумя пальцами к рыбе, поднял ее на воздух, как она затрепыхалась и ожила.

Тогда уверовала мать господа в чудо и радостно поклонилась сыну воскресшему. А да этой рыбе с тех пор так и остались два небесных пятна. Это следы господних пальцев.

Так рассказывал простой, немудрый рыбак наивное давнее сказание. Спустя же несколько дней я узнал, что у господней рыбы есть еще другое название - Зевсова рыба. Кто скажет: до какой глубины времен восходит это предание?

(По А. Куприну)

ГРОЗА

На углу, под шатром цветущей липы, обдало меня буйным благоуханием. Туманные громады поднимались по ночному небу, и когда поглощен был последний звездный просвет, слепой ветер, закрыв лицо рукавами, низко пронесся вдоль опустевшей улицы. В тусклой темноте, над железным ставнем парикмахерской, маятником заходил висячий щит, золотое блюдо.

Вернувшись домой, я застал ветер уже в комнате: - он хлопнул оконной рамой и поспешно отхлынул, когда я прикрыл за собою дверь. Внизу, под окном, был глубокий двор. А теперь там внизу набухала душная мгла. Но вот слепой ветер, что беспомощно сполз в глубину, снова потянулся вверх и вдруг прозрел, взмыл, и в янтарных провалах в черной стене напротив заметались тени рук, волос, ловили улетающие рамы, звонко и крепко запирали окна. Окна погасли. И тотчас же в темно-лиловом небе тронулась, покатилась глухая груда, отдаленный гром. И стало тихо. В этой тишине я заснул. Проснулся я оттого, что ночь рушилась. Дикое, бледное блистание летало по небу, как быстрый отсвет исполинских спиц. Грохот за грохотом ломал небо. Широко и шумно шел дождь.

Меня опьянили эти синеватые содрогания, легкий и острый холод. Я стал у мокрого подоконника, вдыхая неземной воздух, от которого сердце звенело, как стекло. Все ближе, все великолепнее гремела по облакам колесница пророка. Светом сумасшествия, пронзительных видений, озарен был ночной мир, железные склоны крыш, бегущие кусты сирени. Громовержец, седой исполин, с буйной бородою, закинутой ветром за плечо, в ослепительном, летучем облачении, стоял, подавшись назад, на огненной колеснице и напряженными руками сдерживал гигантских коней своих. Они понесли, они брызгали трескучей искристой пеной, колесница кренилась, тщетно рвал вожжи растерянный пророк. Лицо его было искажено ветром и напряжением, вихрь, откинув складки, обнажил могучее колено, а кони, взмахивая пылающими гривами, летели вниз по тучам, вниз. Вот громовым шепотом промчались они по блестящей крыше, колесницу шарахнуло, зашатался Илья, и кони, обезумев от прикосновения земного металла, снова вспрянули. Пророк был сброшен. Одно колесо отшибло. Я видел из своего окна, как покатился вниз по крыше громадный огненный обод и, покачнувшись на краю, прыгнул в сумрак. А кони, влача за собою опрокинутую, прыгающую колесницу, уже летели по вышним тучам, гул умолкал, и вот грозовой огонь исчез в лиловых безднах.

Громовержец, павший на крышу, грузно встал. Медленно поворачивая потемневшее лицо, он что-то искал глазами, вероятно колесо, соскочившее с золотой оси. Потом глянул вверх, вцепившись пальцами в растрепанную бороду, сердито покачал головой и стал осторожно спускаться.

Оторвавшись от окна, спеша и волнуясь, я накинул халат и сбежал по крутой лестнице прямо во двор. Гроза отлетела, но еще веял дождь. Восток дивно бледнел. Двор, что сверху казался налитым густым сумраком, был на самом деле полон тонким тающим туманом. Посередине, на тусклом от сырости газоне, стоял сутулый, тощий старик в промокшей рясе и бормотал что-то, посматривая по сторонам. Заметив меня, он сердито моргнул:

Ты, Елисей?

Я поклонился. Пророк цокнул языком, потирая ладонью смуглую лысину:

Колесо потерял. Отыщи-ка. Дождь перестал. Над крышами пылали громадные облака. Кругом, в синеватом, сонном воздухе, плавали кусты, забор, блестящая собачья конура. Долго шарили мы по углам. Старик кряхтел, подхватывал тяжелый подол, шлепал тупыми сандалиями по лужам, и с кончика крупного костистого носа свисала светлая капля. Отодвинув низкую ветку сирени, я заметил на куче сору, среди битого стекла, тонкое железное колесо. Старик жарко дохнул над самым моим ухом и поспешно, даже грубовато отстранив меня, схватил и поднял ржавый круг. Радостно подмигнул мне:
- Вот куда закатилось... Потом на меня уставился, сдвинув седые брови, и, словно что-то вспомнив, внушительно сказал:
- Отвернись, Елисей. Я послушался. Даже зажмурился. Постоял так с минуту - и дольше не выдержал...

Пустой двор. Только старая лохматая собака с поседелой мордой вытянулась из конуры и, как человек, глядела вверх испуганными карими глазами. Я поднял голову. Илья карабкался вверх по крыше, и железный обод поблескивал у него за спиной. Над черными трубами оранжевой кудрявой горой стояло заревое облако, за ним второе, третье. Мы глядели вместе с притихшей собакой, как пророк, поднявшись до гребня крыши, спокойно и неторопливо перебрался на облако и стал лезть вверх, тяжело ступая по рыхлому огню.

Солнце стрельнуло в его колесо, и оно сразу стало золотым, громадным. Да и сам Илья казался теперь облаченным в пламя, сливаясь с той райской тучей, по которой он шел все выше, все выше, пока не исчез в пылающем воздушном ущелье.

(По В. Набокову)

ГРОЗА НА ВОЛГЕ

Однажды к вечеру собралась гроза, за Волгой небо обложилось черными тучами, на дворе парило, как в бане; по полю и по дороге кое-где вихрь крутил пыль. Все примолкло. Татьяна Марковна подняла на ноги весь дом. Везде закрывались трубы, окна, двери. Она не только сама боялась грозы, но даже не жаловала тех, кто ее не боялся, считая это за вольнодумство. Все набожно крестились в доме при блеске молнии, а кто не перекрестится, того называли «пнем». Егорку выгоняли из передней в людскую, потому что он не переставал хихикать с горничными и в грозу.

Гроза приближалась величественно; издали доносился глухой рокот грома, пыль неслась столбом. Вдруг блеснула молния, и над деревней раздался резкий удар грома. Райский схватил фуражку, зонтик и пошел проворно в сад, с тем чтобы поближе наблюдать картину, поместиться самому в нее и наблюдать свои ощущения.

Татьяна Марковна увидела его из окна и постучала ему в стекло.

Куда это ты, Борис Павлович? - спросила она, подозвав его к окну.
- На Волгу, бабушка, грозу посмотреть.
- В уме ли ты? Воротись!
- Нет, я пойду...
- Говорят, не ходи! - повелительно прибавила она.

Опять блеснула молния и раздался продолжительный раскат грома. Бабушка в испуге спряталась, а Райский сошел с обрыва и пошел между кустов едва заметной извилистой тропинкой.

Дождь лил как из ведра, молния сверкала за молнией, гром ревел. И сумерки, и тучи погрузили все в глубокий мрак.

Райский стал раскаиваться в своем артистическом намерении посмотреть грозу, потому что от ливня намокший зонтик пропускал воду ему на лицо и на одежду, ноги вязли в мокрой глине, и он, забыв подробности местности, беспрестанно натыкался в роще на бугры, на пни или скакал в ямы.

Он поминутно останавливался и только при блеске молнии делал несколько шагов вперед. Он знал, что тут была где-то, на дне обрыва, беседка, когда еще кусты и деревья, росшие по обрыву, составляли часть сада.

Недавно еще, пробираясь к берегу Волги, мимоходом он видел ее в чаще, но теперь не знал, как пройти к ней, чтобы укрыться там и оттуда, пожалуй, наблюдать грозу.

Назад идти опять между сплошных кустов, по кочкам и ямам подниматься вверх, он тоже не хотел и потому решил протащиться еще несколько десятков сажен до проезжей горы, перелезть там через плетень и добраться по дороге до деревни.

Сапоги у него размокли совсем: он едва вытаскивал ноги из грязи и разросшегося лопуха и крапивы и, кроме того, не совсем равнодушен был к этому нестерпимому блеску молнии и треску грома над головой.

«Можно бы любоваться грозой из комнаты!» - сознавался он про себя. Наконец он уткнулся в плетень, ощупал его рукой, хотел поставить ногу в траву - поскользнулся и провалился в канаву. С большим трудом выкарабкался он из нее, перелез через плетень и вышел на дорогу. По этой крутой и опасной горе ездили мало, больше мужики, порожняком, чтобы не делать большого объезда, в телегах, на своих смирных, запаленных, маленьких лошадях в одиночку.

Райский, мокрый, свернув зонтик под мышкой, как бесполезное орудие, жмурясь от ослепительной молнии, медленно и тяжело шел в гору по скользкой грязи, беспрестанно останавливаясь, как вдруг послышался ему стук колес.

Он прислушался: шум опять раздался невдалеке. Он остановился, стук все ближе и ближе, слышалось торопливое и напряженное шаганье конских копыт в гору, фырканье лошадей и понукающий окрик человека. Молния блистала уже пореже, и потому, при блеске ее, Райский не мог еще различить экипажа.

Он только посторонился с дороги и уцепился за плетень, чтоб дать экипажу проехать, когда тот поравняется, так как дорога была узка.

Наконец молния блеснула ярко и осветила экипаж, вроде крытой линейки или шарабана, запряженного парой сытых и, как кажется, отличных коней, и группу людей в шарабане.

(По И. Гончарову)

ДАМКА

Никто не знал ее настоящего имени, да и, по правде сказать, вряд ли оно у нее когда-нибудь было. Женщины, увидев ее впервые, восклицали:

Какая прелестная собачка! Поди сюда, песик. Как тебя зовут?

Случалось, что в разных корпусах ее называли по-разному. Однако чаще всего ее почему-то крестили Дамкой или Милкой. Она отзывалась на все клички. Работы у Дамки были по горло. Она сама установила для себя круг обязанностей по Дому отдыха.

Рабочий день Дамки начинался с самого раннего утра. Чуть свет она появлялась неизвестно откуда - никто не знал, где она спит, - и торопливо, озабоченно обегала свою территорию, проверяя, все ли в порядке. Если во время этой контрольной пробежки появлялся на крыльце человек, которому не спалось на новом месте, Дамка деликатно приближалась к нему, гостеприимно помахивая хвостом. Она делала это не для себя, а для него, чтобы показать ему, что он не одинок в этот ранний час.

Человек радовался собаке, присаживался подле нее на корточки и произносил какую-нибудь чепуху, вроде:

Ну, здравствуй, Барбос. Как живешь, миляга?

Потом принимался слишком сильно чесать ей бок, чего, в общем, Дамка терпеть не могла: в этом месте у нее уже была натерта мозоль. Но Дамка заметила, что людям нравится делать это, и стойко переносила неприятное ощущение. Потом другой новичок стоял у калитки, а кладовщик Коротков объяснял ему:

Пойдете прямо, потом у водокачки возьмете правее, обогнете голубую дачу, подниметесь на пригорок, повернете налево руку... Да нет, заблудитесь, вам не запомнить. Погодите, вот Кабыздох вас проводит.
- Но откуда же он знает, что мне надо на почту? - спрашивал отдыхающий.
- Он все знает. Такая паршивая собака, от нее ничего не скроешь. Вы только станьте на ту тропинку и возьмите в руки письмо, она, зараза, сразу поймет, что вам на почту.

История обостренных отношений Короткова с Дамкой была несложной. Возле кухни стояла ее миска, в которую повар два раза в день выливал остатки еды. Против этого нормированного расхода продуктов Коротков не возражал. Но помимо того всякий отдыхающий считал своим долгом трижды в день, выходя из столовой, прихватить что-нибудь для собаки. Сердце буквально сжималось у Короткова, когда он наблюдал эту картину. Уходили харчи, годные для кормления его поросенка.

По вечерам Дамка приглашала на пир собак со всего поселка, и это окончательно выводило Короткова из себя. И тогда Коротков решил избавиться от собаки. Выбрав для очередной поездки на базу ненастный день в конце осени, он повез с собой Дамку на электричке за восемьдесят километров.

В городе на шумном перекрестке кладовщик внезапно рванулся в сторону и повис на подножке проходящего трамвая. Дамка на мгновение замерла, увидев Короткова исчезающим в вагоне, затем ринулась за трамваем прямо по мостовой.

В первую секунду она легко догнала вагон, набиравший скорость на повороте, и побежала вровень с площадкой, весело-беспокойно задрав голову и стараясь превратить все это в игру, в шутку. Но скоро Дамка отстала и потерялась, из виду.

Прошло полгода. И вот однажды, первого числа, часов в десять утра, как раз после завтрака, группа отдыхающих новичков вышла из ворот, направляясь к озеру на лыжах. Никто не знал дороги, спросили у проходившего мимо кладовщика, как ближе всего пройти к Щучьему. Кладовщик начал объяснять:

Подниметесь на эту горку, обогнете пожарку, свернете направо...

Вдруг он замер, устремив глаза в одну точку. На ближайшем пригорке стояла Дамка, изготовившись вести людей к озеру.

Дамка! - сказал кладовщик, забыв на секунду, что ее зовут Кабыздохом.

Собака подбежала к нему, повизгивая от радости, что вот наконец он нашёлся. Хотя это стоило ей ужасных трудов и мученья, но она отыскала его, и теперь никуда от себя не отпустит. Потом она обнюхала деловито всех новичков, помотала своим грязным, обтрепанным хвостом и приступила к исполнению служебных обязанностей - повела их к Щучьему озеру.

(По И. Меттеру)

ДОМСКИЙ СОБОР

Дом... Дом... Дом... Домский собор, с петушком на шпиле. Высокий, каменный,.он звучит над Ригой. Пением органа наполнены своды собора. С неба, сверху плывет то рокот, то гром, то рулады рожка, то звуки клавесина, то говор перекатного ручья...

И снова грозным валом бушующих страстей сносит все, снова рокот. Звуки качаются, как дым ладана. Они густы, осязаемы. Они всюду, и все наполнено ими: душа, земля, мир. Все замерло, остановилось.

Душевная смута, вздорность суетной жизни, мелкие страсти, будничные заботы - все-все это осталось в другом месте, в другом свете, в другой, отдалившейся от меня жизни, там, там где-то.

«Может, все, что было до этого, - сон? Войны, кровь, братоубийство, сверхчеловеки, играющие людскими судьбами ради того, чтобы утвердить себя над миром». Зачем так напряженно и трудно живем мы на земле нашей? Зачем? Почему? Дом. Дом. Дом...

Благовест. Музыка. Мрак исчез. Взошло солнце. Все преображается вокруг. Нет собора с электрическими свечками, с древней лепотой, со стеколками, игрушечно и конфетно изображающими райскую жизнь. Есть мир и я, присмиревший от благоговения, готовый преклонить колени перед величием прекрасного.

Зал полон людьми, старыми и молодыми, злыми и добрыми, порочными и светлыми, усталыми и восторженными. И никого нет в зале! Есть только моя присмирелая, бесплотная душа, она сочится непонятной болью и слезами тихого восторга.

Она очищается, душа-то, и чудится мне, весь мир затаил дыхание, задумался этот клокочущий, грозный наш мир, готовый вместе со мною пасть на колени, покаяться, припасть иссохшим ртом к святому роднику добра.,.

И вдруг, как наваждение, как удар: а ведь в это время где-то целят в этот собор, в эту великую музыку... пушками, бомбами, ракетами... Не может этого быть! Не должно быть! А если есть, если суждено умереть нам, сгореть, исчезнуть, то пусть сейчас, пусть в эту минуту, за все наши злые дела и пороки накажет нас судьба. Раз не удается нам жить свободно, сообща, то пусть смерть наша будет свободной, и душа отойдет в иной мир облегченной и светлой.

Живем мы все вместе. Умираем по отдельности. Так было века. Так было до этой минуты. Так давайте сейчас, давайте скорее, пока нет страха! Не превратите людей в животных перед тем, как их убить. Пусть рухнут своды собора и вместо плача о кровавом, преступно сложенном пути, унесут люди в сердце музыку гения, а не звериный рев убийцы.

Домский собор! Домский собор! Музыка! Что ты сделала со мною? Ты еще дрожишь под сводами, еще омываешь душу, леденишь кровь, озаряешь светом все вокруг, стучишься в броневые груди и больные сердца, но уже выходит человек в черном и кланяется сверху. Маленький человек, пытающийся уверить, что это он сотворил чудо. Волшебник и песнопевец, ничтожество и бог, которому подвластно все: и жизнь, и смерть.

Домский собор. Домский собор. Здесь не рукоплещут. Здесь люди плачут от ошеломившей их нежности. Плачет каждый о своем. Но вместе все плачут о том, что кончается, спадает прекрасный сон, что недолговечно волшебство, обманчиво сладкое забытье и нескончаемы муки.

Домский собор. Домский собор. Ты в моем содрогнувшемся сердце. Склоняю голову перед твоим певцом, благодарю за счастье, хотя и краткое, за восторг и веру в разум людской, за чудо, созданное и воспетое этим разумом, благодарю тебя за чудо воскрешения веры в жизнь. За все, за все благодарю!

(По В. Астафьеву)

ДОРОГО СТОИТ

Есть между Францией и Италией, на берегу Средиземного моря, маленькое, крошечное царство. Называется это царство Монако. В царстве этом жителей всего семь тысяч, но царек в царстве есть настоящий. Есть у этого царька и дворец, и придворные, и министры, и архиереи, и генералы, и войско.

Все как и у настоящих королей. Только все маленькое. И вот случилось однажды у королька этого в царстве убийство. Собрались судьи, все честь честью, стали судить, все как должно. Судили, судили и присудили по закону отрубить преступнику голову. Доложили королю. Прочел король приговор, утвердил. Казнить так казнить. Одна беда: нет у них в царстве ни гильотины, чтоб голову рубить, ни палача. Подумали, подумали министры и решили написать французскому правительству запрос: могут ли французы выслать им на время машину и мастера, чтобы отсечь преступнику голову, и, если можно, чтоб уведомили, сколько понадобится на это дело денег. Послали бумагу. Через неделю получают ответ: прислать машину и палача можно, плата за все шестнадцать тысяч франков. Доложили царьку. Подумал, подумал царек - шестнадцать тысяч франков! «Не стоит, говорит, негодяй этих денег. Нельзя ли как подешевле? Собрали совет. Решили обратиться к итальянскому королю. Написали; получают скоро ответ. Пишет итальянское правительство, что и машину и мастера они пришлют с удовольствием. А что стоить все со всем, с проездом, будет двенадцать тысяч франков. Дешевле, а все равно дорого. Опять не стоит мерзавец денег таких. Опять собрался совет. Думали, думали - нельзя ли как подешевле? Позвали генерала. «Что, не найдется ли солдат какой, чтобы отрубить голову? Все равно ведь на войне убивают». Поговорил генерал с солдатами - не возьмется ли кто? Не взялись солдаты.

Как быть? Опять думали, думали, собрали комитет, комиссию, подкомиссию. Передумали. Надо, говорят, смертную казнь заменить тюрьмой вечной. И милосердие покажет царь, и расходов меньше. Согласился царек, и так и решили. Одно горе - такой тюрьмы особенной нет, чтобы запереть на вечное время. Есть кутузки, так, легонькие, куда на время сажают, а прочной тюрьмы, чтобы навечно запереть, - нет такой. Ну, все-таки приискали помещение. Посадили молодца. Приставили сторожа.

Сторож и караулит и за едой для преступника на кухню во дворец ходит. Сидит так молодец шесть месяцев, сидит год. Стал царек сверять в конце года расходы и приходы, видит: на содержанье преступника новый расход, да и не малый. Сторож особый да пища. В год шестьсот франков обошлось. Расход большой. Нельзя так. Позвал царек министров: «Придумайте, говорит, как бы нам с этим негодяем подешевле разделаться».,Собрались министры, думали, думали. Один и говорит: «Вот что, господа, - по-моему, надо отставить сторожа». А другой говорит: «Да ведь он уйдет». - «А уйдет, и бог с ним». Доложили царьку. Согласился и царь. Отставили сторожа. Смотрят, что будет. Пришло время обедать, вышел преступник, поискал сторожа, не нашел и пошел на кухню королевскую себе за обедом. Забрал, что дали, вернулся в тюрьму, запер за собой дверь и сидит. Назавтра то же. За пищей себе ходит, а уходить - не уходит. Как быть? Подумали. Надо, говорят, ему прямо сказать, что не нужен он нам. Пускай уходит. Призывает его к себе министр юстиции и говорит: «Отчего вы не уходите? Сторожа при вас нет. Можете свободно уйти, и царь не обидится». - «Царь-то, говорит, не обидится, да мне-то идти некуда. Куда я пойду? Вы меня приговором осрамили, меня никто не возьмет теперь, я от всех дел отстал. Вы, говорит, со мной неправильно поступаете. Так делать не годится. Ну, приговорили вы меня к смертной казни, хорошо. Надо было вам меня казнить, вы не казнили. Это раз. Я не стал спорить. Потом приговорили вы меня к вечной тюрьме и сторожа приставили, чтоб он мне пищу, носил, потом отняли у меня сторожа. Это два. Опять я не стал спорить. Сам ходил за едой. Теперь вы говорите: уходи. Нет, вы как хотите, а я никуда не пойду».

Как быть? Собрали опять совет. Что делать? Не уходит. Подумали, подумали. Надо ему пенсион назначить. Без этого не отделаешься от него. Доложили царьку. «Нечего делать, говорит, хоть как-нибудь с ним разделаться». Назначили ему шестьсот франков, объявили ему. «Ну, пожалуй, говорит, если будете верно платить, пожалуй уйду».

Так и порешили. Получил он треть вперед, простился со всеми и выехал из владений царька.

(По Л. Толстому)

ДРЕВНЕЕ, ВЕЧНОЕ

Загулял наш конюх. Поехал в город вставлять зубы и по случаю завершения такого важнейшего дела загулял. Рейсовый автобус ушел, и он остался ночевать у свояка.

Кони (их было семеро - два мерина, две кобылы и трое жеребят) долго бродили по лугу, и когда я шел от реки с удочками, вскинули головы и долго смотрели мне вслед, думая, что, может, я вернусь и загоню их в стойла конюшни, но не дождавшись никого, сами явились в деревню, ходили от дома к дому, и я решил, что они уснут на лугах или прижавшись к стене конюшни, нагретой солнцем со дня.

Поздней ночью я проснулся, пошел на кухню попить квасу. Что-то останов вило меня, заставил о глянуть в окно Густой-прегустой туман окутал деревню, далее которой вовсе ничего не было видно, и в этой туманной пелене темнели недвижные, как бы из камня вытесанные, силуэты лошадей. Мерины и кобылы стояли, обнявшись шеями, а в середке, меж их теплых боков, опустив головенки, хвосты и желтенькие, еще коротенькие гривы, стояли и спали тонконогие жеребята.

Я тихо приоткрыл окно, в створку хлынула прохлада. Где-то совсем близко бегал и крякал коростель, за рекой пели соловьи, и какой-то незнакомый звук, какое-то хрюканье, утробное и мирное, доносилось еще. Не сразу, но я догадался, что это хрипит у самого старого мерина в сонно распустившемся нутре.

Время от времени храп прекращался, мерин приоткрывал чуть.смеженные глаза, переступал с ноги на ногу, настороженно вслушиваясь - не разбудил ли кого, не потревожил ли, - еще плотнее вдавливал свой бугристо вздутый живот в табунок и, сгрудив жеребяток, успокаивался, по-человечьи протяжно вздыхал и снова погружался в сон.

Другие лошади, сколько я ни смотрел на них, ни разу не потревожились, не пробудились и только плотнее и плотнее жались друг к дружке, обнимались шеями, грели жеребят, зная, что раз в табуне есть старший, он и возьмет на себя главную заботу - сторожить их, спать вполусон, следить за порядком.

Если потребуется, он и разбудит всех, поведет куда надо. Все гуще и плотнее делался туман. Лошади проступали из него. Домов совсем не видно стало, только кипы деревьев в палисаднике, за травянистой улицей, еще темнели какое-то время, но и они скоро погрузились в серую густую глубь ночи, в гущу туманов, веющих прохладной и промозглой сонной сырью.

И чем ближе было утро, чем беспросветней становилось в природе от туманов, тем звонче нащелкивали соловьи. Всё так же недвижно и величественно стояли спящие кони под моим окном. Пришли они сюда оттого, что я долго сидел за столом, горел у меня свет, и лошади надеялись, что оттуда, из светлой избы, непременно вспомнят о них, выйдут, запрут в уютной и спокойной конюшне, да так и не дождались никого, так их тут, возле нашего палисадника, сном и сморило.

И думал я, глядя на этот маленький, по недосмотру заготовителей, точнее любовью конюха сохраненный и все еще работающий табунок деревенских лошадок, что, сколько бы машин ни перевидал, сколько бы чудес ни изведал, вот эта древняя картина: лошадь среди спящего села, недвижные леса вокруг, кусты, травы, доцветающие рябины, отбелевшие черемухи - все это древнее, вечное для меня и во мне нетленно.

И первый раз по-настоящему жалко сделалось тех, кто уже не просто не увидит, но даже знать не будет о том, что такое спящий деревенский мир, спящие среди села смирные, терпеливые, самые добрые к человеку животные, простившие ему все, даже живодерни, и не утратившие доверия к этому земному покою.

А кругом туман, густой белый туман, и единственный громкий звук в нем - кряканье коростеля, но к утру устал и он, набегался, умолк. И только соловьи щелкали все азартней и звонче, не признавая позднего часа, наполняя ночную тишину вечной песней любви и жизни»

(По В. Астафьеву)

ЕЛЕНА

Елена вернулась в свою комнату, села перед раскрытым окном и оперлась головой на руки. Проводить каждый вечер около четверти часа у окна своей комнаты вошло у ней в привычку. Она беседовала сама с собою в это время, отдавала себе отчет в протекшем дне. Ей недавно минул двадцатый год. Росту она была высокого, лицо имела бледное и смуглое, большие серые глаза под круглыми бровями, лоб и нос совершенно прямые, сжатый рот и довольно острый подбородок. Ее темно-русая коса спускалась низко на тонкую шею. Во всем ее существе, в выражении лица, внимательном и немного пугливом, в ясном, но изменчивом взоре, в улыбке, как будто напряженной, в голосе, тихом и неровном, было что-то порывистое и торопливое, словом что-то такое, что не могло всем нравиться, что даже отталкивало иных. Она ходила быстро, пойти стремительно, немного наклоняясь вперед. Она росла очень странно; сперва обожала отца потом страстно привязалась к матери и охладела к обоим, особенно к отцу. В последнее время она обходилась с матерью, как с больною бабушкой. А отец, который гордился ею, пока она слыла за необыкновенного ребенка, стал ее бояться, когда она выросла, и говорил о ней, что она какая-то восторженная республиканка, бог знает в кого! Слабость возмущала ее, глупость сердила, ложь она не прощала «во веки веков». Требования ее ни перед чем не отступали, самые молитвы не раз мешались с укором. Стоило человеку потерять ее уважение, - а суд произносила она скоро, часто слишком скоро, - и уж он переставал существовать для нее. Все впечатления резко ложились в ее душу; не легко давалась ей жизнь.

Гувернантка приохотила Елену к чтению, но чтение одно ее не удовлетворяло: она с детства жаждала деятельности, деятельного добра; нищие, голодные, больные ее занимали, тревожили, мучили; она видела их во сне, расспрашивала об них всех своих знакомых; милостыню она подавала заботливо, с невольною важностью, почти с волнением. Все притесненные животные, худые дворовые собаки, осужденные на смерть котята, выпавшие из гнезда воробьи, даже насекомые и гады находили в Елене покровительство и защиту. Мать не мешала ей. Зато отец уверял, что от собак да кошек в доме ступить негде.

На десятом году Елена познакомилась с нищею девочкой Катей и тайком ходила к ней на свидание в сад, приносила ей лакомства, дарила ей платки, гривеннички - игрушек Катя не брала. Катя часто напевала какую-то полудикую солдатскую песенку; Елена выучилась у ней этой песенке... Анна Васильевна подслушала ее и пришла в негодование. - Откуда ты набралась этой мерзости? - спросила она свою дочь.

Елена только посмотрела на мать и ни слова не сказала: она почувствовала, что скорее позволит растерзать себя на части, чем выдаст свою тайну, и опять стало ей и страшно и сладко на сердце. Впрочем, знакомство ее с Катей продолжалось недолго: бедная девочка заболела горячкой и через несколько дней умерла. Елена очень тосковала и долго по ночам заснуть не могла, когда узнала о смерти Кати.

А годы шли да шли. Быстро и неслышно, как подснежные воды, протекала молодость Елены, в бездействии внешнем, во внутренней борьбе и тревоге. Подруг у ней не было. Родительская власть никогда не тяготела над Еленой, а с шестнадцатилетнего возраста она стала почти совсем независима. Она зажила собственною своею жизнью, но жизнью одинокою. Ее душа билась, как птица в клетке, а клетки не было: никто не стеснял ее, никто ее не удерживал, а она рвалась и томилась. Она иногда сама себя не понимала, даже боялась самой себя. Все, что окружало ее, казалось ей не то бессмысленным, не то непонятным. «Как жить без любви? а любить некого!» - думала она, и страшно становилось ей от этих дум, от этих ощущений. Иногда ей приходило в голову, что она желает чего-то, чего никто не желает, о чем никто не мыслит в целой России. Потом она смеялась над собой, беспечно проводила день за днем, но внезапно что-то сильное, безымянное, с чем она совладеть не умела, так и закипало в ней, так и просилось вырваться наружу. Гроза проходила, опускались усталые, не взлетевшие крылья; но эти порывы не обходились ей даром.

Тоска взволнованной души сказывалась в самом ее наружном спокойствии, и родные ее часто были вправе пожимать плечами, удивляться и не понимать ее «странностей».

(По И. Тургеневу)

ЕСЕНИНА ПОЮТ

«Над окошком месяц. Под окошком ветер. Облетевший тополь серебрист и светел...» - доносится из приемника. И от пальцев ног, рук, от корешков волос, из каждой клеточки тела поднимается к сердцу капелька крови, колет его, наполняет слезами и горьким восторгом, хочется куда-то побежать, обнять кого-нибудь живого, покаяться перед всем миром или забиться в угол и выреветь всю горечь, какая есть в сердце, и ту, что пребудет еще в нем.

Голосистые женщины с тихим вздохом ведут и ведут про месяц за окошком, про тальянку, что плачет за околицей, и песнопевиц этих тоже жалко, хочется утешить их, пожалеть, обнадежить. Какая очищающая скорбь!

На дворе нет месяца. На дворе туман. Выдохнулся из земли, заполнил леса, затопил поляны, прикрыл реку - все утопло в нем. Дождливое нынче лето, полегли льны, упала рожь, не растет ячмень. И все туманы, туманы. Может, и бывает месяц, но не видно его, и спать на селе ложатся рано. И голоса единого не слышно. Ничего не слышно, ничего не видно, отдалилась песня от села, глохнет жизнь без нее.

За рекой, в опустевшей деревне живут две старухи, летом врозь, зимой сбегаются в одну избу, чтоб меньше тратилось дров.

Приезжал к одной бабке сынок из Ленинграда. Зимой отчего-то прибыл, добрел до матери по сугробам, стучит, а она его не пускает - по голосу уж не узнает. Плачет тальянка, плачет.

Только не там, не за рекою, а в моем сердце. И видится мне все в исходном свете, меж летом и осенью, меж вечером и днем. Лошадь вон старая, единственная на три полупустых села, без интереса ест траву. Пьяный пастух за околицей по-черному лает заморенных телят. К речке с ведром спускается Анна, молодая годами и старая ликом женщина.

«Дальний плач тальянки, голос одинокий...» Отчего же это и почему так мало пели и поют у нас Есенина? Самого певучего поэта! Неужто и мертвого все его отторгают локтями? Неужто и в самом деле его страшно пускать к народу? Возьмут русские люди и порвут на себе рубаху, а вместе с нею и сердце разорвут, чтоб отмучиться той мукой, которой не перенес, не пережил поэт, страдающий разом всеми страданиями своего народа. Он мучается за всех людей, за всякую живую тварь недоступной нам всевышней мукой, которую мы часто слышим в себе и потому льнем, тянемся к слову рязанского парня, чтоб еще и еще раз отозвалась, разбередила нашу душу его боль, его всесветная тоска.

Я часто чувствую его таким себе близким и родным, что и разговариваю с ним во сне, называю братом, младшим братом, грустным братом, и все утешаю, утешаю его... А где утешишь? Нету его, сиротинки горемычной. Лишь душа светлая витаетнад Россией и тревожит, тревожит нас вечной грустью. А нам все объясняют и втолковывают, что он ни в чем не виноват и наш-де он. Уже и сами судьи, определявшие, кто «наш» и «не наш», сделались «не нашими», вычеркнуты из памяти людской, песнь, звук, грусть поэта навечно с нами, а нам все объясняют и объясняют необъяснимое, непостижимое. «За окошком месяц...» Тьма за окошком, пустые села и пустая земля. Слушать здесь Есенина невыносимо.

Лежат окрест туманы, плотно, недвижно, никакой звук не пробивается. Едва-едва просочился из-за реки блеклым пятнышком свет в деревенском окошке. Живы старушки. Наработались. Ужинают. Вечер еще длится или уже ночь?

На траве мокро, с листьев капает, фыркает конь в мокром лугу, умолк за деревней трактор. И лежит без конца и края, в лесах и перелесках, среди хлебов и льнов, возле рек и озер, с умолкшей церковью посередине, оплаканная русским певцом Россия.

Смолкни, военная труба! Уймись, велеречивый оратор! Не кривляйтесь, новомодные ревуны! Выключите магнитофоны и транзисторы, ребята! Шапки долой, Россия! Есенина поют!

(По В. Астафьеву)

ЖЕНЩИНА БЕЗ ПРЕДРАССУДКОВ

Максим Кузьмич Салютов высок, широкоплеч, осанист. Телосложение его смело можно назвать атлетическим. Сила его чрезвычайна. Он храбр и смел. Сила-человек! Другого подобного я не знаю.

И эта чудовищная, нечеловеческая, воловья сила куда-то пряталась, когда Максим Кузьмич объяснялся в любви Елене Гавриловне! Максим Кузьмич бледнел, краснел, дрожал и не был, в состоянии поднять стула когда ему приходилось выжимать из своего большого рта: «Я вас люблю!»

Он объяснялся в любви на катке. На лице его было написано страдание... Вы думаете, он боялся отказа? Нет. Елена Гавриловна любила его и жаждала предложения руки и сердца... Ему уже тридцать, чин его невелик, денег у него не особенно много, но зато он так красив, остроумен, ловок! Он отлично пляшет, прекрасно стреляет... Лучше него никто не ездит верхом. Нельзя не любить такого человека! И он сам знал, что его любят. Он был уверен в этом. Страдал же он от одной мысли... Эта мысль отравляла его жизнь. Он клялся в любви, а она в это время копошилась в его мозгу и стучала в виски.

Будьте моей женой! - говорил он Елене Гавриловне. - Я вас люблю!

И сам в то же время думал: «Имею ли я право быть ее мужем? Нет, не имею! Если бы она знала, какого я происхождения, если бы кто-нибудь рассказал ей мое прошлое, она дала бы мне пощечину! Позорное, несчастное прошлое! Она, знатная, богатая, образованная, плюнула бы на меня, если бы знала, что я за птица!»

Когда Елена Гавриловна бросилась ему на шею и поклялась ему в любви, он не чувствовал себя счастливым. Мысль отравила все...

Родители Елены Гавриловны согласились на брак ее с Максимом Кузьмичом. Атлет нравился им: он был почтителен и, как чиновник, подавал большие надежды. Елена Гаврилорна была счастлива. Зато бедный атлет был далеко не счастлив! До самой свадьбы его терзала та же мысль, что и во время объяснения

Бедный Максим Кузьмич похудел, осунулся... «Я подлец, негодяй! - думал он. - Я должен объясниться с ней до свадьбы! Пусть плюнет на меня!» Но до свадьбы он не объяснился: не хватило храбрости.

Да и мысль, что после объяснения ему придется расстаться с любимой женщиной, была для него ужаснее всех мыслей!..

Наступил свадебный вечер. Молодых повенчали, поздравили, и все удивлялись их счастью. Бедный Максим Кузьмич принимал поздравления, плясал, смеялся, но был страшно несчастлив.

Оставшись наедине к молодой женой, Максим Кузьмич, бледный, дрожащий, робко подошел к ней и, взяв ее за руку,сказал:

Я... должен тебе все рассказать, Леля... Я расскажу тебе свое прошлое... Ты проклянёшь меня, когда узнашь!
- Но что же?
- Двадцати лёт... я был... был... простите меня! Не гоните меня! Я был... клоуном в цирке!

Салютов в ожидании пощечины закрыл руками свое бледное лицо... Он был близок к обмороку...

Ты... клоуном?

И Леля повалилась с кушетки... вскочила, забегала... Что с ней? Ухватилась за живот... По спальне понесся и посыпался смех, похожий на истерический...

Ха-ха-ха... Ты был клоуном? Ты? Голубчик! Представь что-нибудь! Докажи, что ты был им! Ха-ха-ха! Голубчик! - Она подскочила к Салютову и обняла его... - Представь что-нибудь! Милый! Голубчик!
- Ты смеёшься? Презираешь?
- Сделай что-нибудь! И на канате умеешь ходить? Да ну же!

Она осыпала лицо мужа поцелуями, Незаметно было, чтобы она сердилась... Он, ничего не понимающий, счастливый, уступил просьбе жены.

Подойдя к кровати, он сосчитал до трех и стал вверх ногами, опираясь лбом о край кровати...

Браво, Макс! Бис! Ха-ха! Голубчик! Еще!

Макс покачнулся, прыгнул, как был, на пол и заходил на руках... Утром родители Лели были страшно удивлены.

Кто это там стучит наверху? - спрашивали они друг друга. - Должно быть, прислуга шалит...

Папаша пошел наверх, но прислуги не нашел там. Шумели, к великому его удивлению, в комнате молодых... Он постоял около двери, пожал плечами и слегка приотворил ее... Заглянув в спальную, он съежился и чуть не умер от удивления: среди спальни стоял Максим Кузьмич и выделывал в воздухе отчаяннейшие прыжки. Возле него стояла Леля и аплодировала. Лица обоих светились счастьем.

(По А. Чехову)

ЖУК

Специальностью Игоря в кружке была энтомология - так называется изучение насекомых. Но сам Игорь этого умного слова не знал, насекомыми он стал заниматься совсем недавно, весной. Тогда, на экскурсии в музее, он увидел большую коллекцию бабочек. И онемел от удивления. Сколько их было! Переливались красками громадные махаоны, чернели бархатные крылья траурниц, мягким лиловым светом горели на темной бронзе кружочки «павлиньего глаза». Россыпью шелковых лоскуточков пестрели под стеклом маленькие мотыльки.

И весь этот легкокрылый народец жил, оказывается, под самым городом: в сосновых лесах, березовых рощах, на лугах, пестреющих ромашками и синими цветами мышиного гороха...

Два чувства прожгли насквозь пятиклассника Игоря Василькова. Так же, как железный раскаленный прут прожигает ручку деревянного меча, чтобы сделать дыру для веревочной петли. Это была страсть коллекционера и жажда научных открытий. Но знаменитым он стал не потому, что сделал важное открытие. Игоря прославил случай.

В конце апреля, на перемене между географией и немецким Игорь нашел жука. Жук неторопливо шагал вдоль школьного забора, усами раздвигая молодые травинки.

Какой это был красавец! Длинный, в мизинец Игоря. Усы прямо как крабьи клешни. Черная спина блестит под солнцем, словно вороненая сталь. Игорь цапнул жука за вороненую спину. Замирая от счастья, помчался в химический кабинет. Девятый класс готовился к лабораторной работе.

Ребята, - заикаясь от волнения, обратился Игорь. - Нельзя ли эфир-чику? Для науки.

Стуча каблучками, девятиклассницы с визгом разлетелись по углам. Девятиклассники жука оценили. Таинственными путями эфир был добыт. Его щедро накапали на промокашку. Промокашку и жука сунули в круглую жестянку из-под леденцов, а леденцы разделили поровну.

Но Игорь чуть не опоздал на урок. Когда он ворвался в класс, на его парте сидела толстая тетенька в маленьких очках на кончике носа, Сосед Игоря болел, но тетенька занимала сразу два места. На соседних задних партах тоже сидели солидные дяди и тети, наверное, из педагогического института. Урок должна была давать студентка-практикантка.

Игорь взял в охапку свое имущество - портфель, жестянку, книжку «Картины природы», которую читал на географии, и побрел на первую парту, к Ленке Масловой. Студентка вбежала в класс немедленно после звонка. Она кивнула прической, похожей на извержение вулкана Этны, нарисованное желтыми красками. Бодрая улыбка сияла на ее лице.

Ленка встала, не отрывая восторженных глаз от великолепного извержения Этны.

Я дежурная...

Рука в позолоченном браслетике часов описала плавную дугу и указала на доску, где были нарисованы несколько чертей разного возраста» худой большеглазый кот и мишень для попадания теннисным шариком. - Где тряпка?

Ленка не знала, где. А Игорь знал. Он видел, как на перемене Павлик Седых выкинул ее в окно. Он старался попасть мокрой тряпкой кому-то по затылку, но промазал.

Разрешите, пожалуйста, я схожу, - вызвался Игорь.

Извержение Этны милостиво качнулось. Игорь выскочил из класса, не успев затолкать в парту свои вещи. Когда он принес тряпку, студентка, мило улыбаясь, спрашивала Ленку:

Это мел? - и розовым маникюром пыталась открыть жестянку с мелками.

Игорь подумал, что жестянка в точности такая, как у него с жуком. Больше ничего подумать он не успел. Раздался звон покатившейся крышки и визг.

Визжала студентка здорово. Не очень громко, но зато мелодично, переходя на все более высокие ноты. В то же время она быстро переступала с ноги на ногу и поднимала растопыренные пальцы к голове. То ли хотела поддержать свой вулкан, то ли уши заткнуть от собственного визга.

Визг длился долго. Кое-кто уже успел прийти в себя, а Павлик Седых даже сказал:

Во дает!

Только тут увидел Игорь жука. Жук лежал на спине, скорбно сложив лапки на желто-сером брюшке. Игорь бросился к своему сокровищу. Решительная рука ухватила его за плечо.

Как это называется?!
- Я еще не знаю, я его недавно нашел, - растерянно пробормотал Игорь, и его ясные голубые глаза встретились с холодными очками полной дамы.
- Вон! - сказала дама.

Чьи-то осторожные пальцы брезгливо взяли жука промокашкой, и он отправился в свой последний полёт - через открытую форточку. Стоило так визжать! Ведь рогатый жук был мертв.

Бедняга! Лучше бы он бродил среди свежих травинок и грелся под апрельским солнцем. Все равно ему не суждено было украсить коллекцию. И как это безголовая Ленка Маслова ухитрилась перепутать жестянки?

После уроков Игоря и Павлика, который сказал «во дает», водили к директору. Потом Игорь и Павлик водили к директору родителей...

В общем, дальше ничего интересного не было. Интересно другое. На следующий день про случай с жуком знала вся школа. Девятиклассники сказали, что достанут Игорю хоть цистерну эфира. Поэтому Игорь не бросил заниматься насекомыми. Он только все время жалел потерянного жука-рогача и мечтал найти нового.

С этой мечтой он и отправился в поход. Дело в том, что такого жука даже в музее Игорь не видел.

(По В. Крапивину)

План-конспект урока

Тема «Имя прилагательное как часть речи»

МОУ СОШ №7,г.Качканара Свердловской оласти

Тип урока : урок повторения изученного в начальной школе

Форма урока : урок-экскурсия

Цель : повторить общее значение имени прилагательного, его морфологические признаки, роль в предложении, определить роль имен прилагательных в речи

Задачи:

Обучающая: пополнить практический опыт употребления имен прилагательных в речи

Развивающая : совершенствование орфографических умений и навыков, развитие логического мышления, развитие умения строить высказывание в научном стиле, развитие образного мышления

Воспитательная : способствовать воспитанию у детей личностных качеств, обеспечивающих успешность индивидуалистической и творческой деятельности, воспитание внимания и уважения к слову, воспитание бережного отношения к своему здоровью и безопасности жизни.

Ход урока

    Организационный момент.

Здравствуй, небо голубое!

Здравствуй, солнце золотое!

Здравствуй, матушка-земля!

Здравствуйте, мои друзья!

С каким настроением вы сегодня пришли в школу?

Пусть нам всем принесет радость общения друг с другом!

Меня зовут ……

    Объявление темы урока.

Предлагаю вам всем совершить экскурсию по интересному удивительному городу грамматики. А как он называется, я думаю, вы мне поможете расшифровать название города!

(Задание на доске)

Присоединить (приставка)

Слагаемое (корень)

1 буква алфавита

Писатель (суффикс)

Сонный (суффикс)

Знакомое (окончание)

Что у вас получилось?

Да, прилагательное!

(Запись темы в тетради)

    Совместная формулировка целей.

С какой целью проводят экскурсии?

(……………………………………….)

Что же нам сегодня на экскурсии предстоит сделать?

(……………………………………)

Предлагаю познакомиться с маршрутом, по которому пройдет наш путь.

Ну что? Готовы? Все на месте?

Тогда поехали все вместе!

4. Повторение и изучение нового материала

(на фоне музыки звучит стихотворение про имя прилагательное )

Очень занимательное -
Имя прилагательное.
Трудно будет без него,
Если пропадет оно.
Ну, представь-ка себе это:
Как без признаков предмета
Будем спорить, говорить,
Веселиться и шутить?
Что тогда получится?
Стоит разве мучиться?
Не скажем мы, "прекрасное",
Не скажем "безобразное"
Не скажем маме "милая,
Красивая, любимая".
Отцу, и брату, и сестре,
Не сможем говорить нигде
Эти замечательные.
При-ла-га-тель-ные.

Проезжая по улице Значения

Нужно вспомнить нам определение!

Прочитайте текст. (на доске)

А кругом роса жемчужная

Отливала блестки алые,

И над озером серебряным

Камыши, склонясь, шепталися.

(С.Есенин)

Найдите имена прилагательные.

Вспомните, что обозначают имена прилагательные? На какой вопрос они отвечают?

(заполнить маршрутный лист)

Проспект изменения . Предлагаю определить род, число, падеж имен прилагательных.

Как изменяются имена прилагательные?

(…………………………………………..)

(заполнение маршрутных листов)

Скажите от чего зависят род, число, падеж имен прилагательных?

(…………………………………………..)

Действительно такая зависимость имен прилагательных от существительных называется согласованием и поэтому мы на площади Согласия .

Наша экскурсия продолжается. Я предлагаю прогуляться пешком до бульвара Ролевой.

Посмотрите, посмотрите!

Что за трудность впереди,

Как же мы пойдем, ребята,

До бульвара не дойти!

Вспомните правила ДД. Где нужно переходит улицу? На какой сигнал светофора?

Прочитайте текст. Найдите имена прилагательные. Определите роль в предложении. Выпишите слова с пропущенными буквами и объясните орфограммы. (один ученик выполняет на доске)

Весна, но хол..дно. Погода ненас..ная. Небо пасмурное. Из серых обл..ков падает то сне.. ,то дождь.

Какую роль в предложении выполняют имена прилагательные?

(…………………………………………….)

(заполнение маршрутных листов)

Итак, мы с вами повторили, что такое имя прилагательное.

Дайте определение имени прилагательного, опираясь на маршрутный лист.

(…………………………………………………………)

А теперь проверим по учебнику. Стр.228. Прочитайте.

Расскажите друг другу определение. (Работа в паре)

ФИЗКУЛЬТМИНУТКА.

Предлагаю дружно встать

И немного поиграть.

Поиграем в игру «Лишний». Я буду называть слова разных частей речи. Вы будете хлопать и топать, если слово не относится к имени прилагательному.

Красный, краснота, краснеть, зеленеть, зеленый, синева, синеть, синий, лениться, ленивый, игривый, игра, радость, радостный.

А теперь повторяем за мной движения.

Мы ходили в лес

Сколько там чудес!

Посмотрели вправо, влево

Наклонились и присели,

Заниматься тихо сели.

Как в любом городе, так и в Прилагательном есть свой музей истории . Посетим?

1 инд. задание . Многие грамматические термины пришли к нам из других языков. Прилагательное не является исключением. Дословный перевод с греческого «ЭПИТЕТ». Мы уже встречались с этим термином на литературе. Да и в латинском означает «нечто подкинутое, прибавленное, приложенное»

2 инд. задание Всем знакомо слово БЛИЗОРУКИЙ? Какое значение имеет это слово? А знаете, как оно произошло? Это слово произошло от слов БЛИЗКО и ЗОРОКИЙ (зоркий). Сначала наши предки говорили БЛИЗОЗОРКИЙ, затем повторяющийся слог выпал, а оставшаяся часть ошибочно сблизилась со словом рука и слово стало произноситься БЛИЗОРУКИЙ.

Главной достопримечательностью города является Театр Перевоплощения .

Если б все на свете было одинакового цвета,

Вас бы это рассердило

Или радовало это?

Кто решился бы отныне,

Приходя домой усталым, на зеленой спать перине

Под зеленым одеялом?

И зеленою водою на рассвете умываться,

И зеленым-презеленым

Полотенцем утираться?

Любоваться, как над вами,

Зеленея, птицы реют,

Над зелеными домами

Ярко солнце зеленеет.

Видеть мир привыкли люди

Белым. Желтым. Синим. Красным.

Пусть же все на свете будет

Удивительным и разным.

Чтобы рассказать об удивительном и разном нам нужны слова – имена прилагательные. А как они это делают, мы сейчас понаблюдаем.

5. Групповая самостоятельная работа

Работа в группах.

1 задание.

    Прочитайте два текста и сравните

    О чем первый текст? А второй?

    Какое описание отличается большей полнотой?

    Укажите слова, с помощью которых описание стало более точным?

    С какой целью используются имена прилагательные?

2 задание.

    Прочитайте выразительно.

    Какую картину природы вы себе представляете?

    Использование каких слов помогает создать поэту яркую картину? В каком значении используются имена прилагательные?

    Это ЭПИТЕТЫ. Выпишите эпитеты с существительными, от которых они зависят?

3 задание

    Подчеркните словосочетания, в которых имена прилагательные употребляются в переносном значении.

    Составьте с одним таким словосочетанием предложение.

Выводы

Для чего нужны имена прилагательные в нашей речи?

В каком значении могут употребляться имена прилагательные?

(ЗАПОЛНЕНИЕ МАРШРУТНОГО ЛИСТА)

6. Индивидуальная самостоятельная работа

Наша экскурсия заканчивается. Мы в парке Творчества . У вас на партах есть цветные карточки с заданием. Выберите себе карточку по душе. Внимательно прочитайте задание и выполните.

Чтение текстов.

7. ИТОГИ УРОКА .

Наша экскурсия завершилась. Мне хочется узнать, что мы сегодня изучали. Составим кластер

8. Домашнее задание

1. стр.228 – определение имени прилагательного

3. Найти и записать 2 четверостишие с прилагательными, определить их роль в предложении и в тексте.

Началась бестолковая, нелепая сумятица. Все поднялись с мест и забегали по павильону, толкаясь, крича и спотыкаясь об опрокинутые стулья. Дамы торопливо надевали дрожащими руками шляпки. Кто-то распорядился вдобавок погасить электрические фонари, и это еще больше усилило общее смятение... В темноте послышались истерические женские крики. Было около пяти часов. Солнце еще не всходило, но небо заметно посветлело, предвещая своим серым, однообразным тоном начало ненастного дня. Бледный, тусклый, однообразный полусвет занимающегося утра, так быстро и неожиданно сменивший яркое сияние электричества, придавал картине общего смятения страшный, удручающий, почти фантастический характер. Человеческие фигуры казались привидениями из какой-то фантастической бредовой сказки. Измятые бессонной ночью, взволнованные лица были страшны. Обеденный стол, залитый вином и беспорядочно загроможденный посудой, напоминал о каком-то чудовищном, внезапно прерванном пиршестве. Около экипажей суматоха была еще безобразнее: испуганные лошади храпели, взвивались на дыбы и не давались зануздывать; колеса сцеплялись с колесами, и слышался треск ломающихся осей; инженеры выкрикивали по именам своих кучеров, озлобленно ругавшихся между собою. В общем, получалось впечатление того оглушительного хаоса, который бывает только на больших ночных пожарах. Кого-то переехали или, может быть, раздавили. Был слышен вопль. Бобров никак не мог отыскать Митрофана. Раза два или три ему послышалось, будто его кучер отзывается на крик откуда-то из самой середины перепутавшихся экипажей. Но проникнуть туда не было никакой возможности, потому что давка становилась с каждой минутой все сильнее и сильнее. Вдруг в темноте вспыхнул высоко над толпой красным пламенем огромный керосиновый факел. Послышались крики: «С дороги! С дороги! Посторонитесь, господа! С дороги!» Стремительная человеческая волна, гонимая сильным напором, подхватила Андрея Ильича, понесла его за собой, чуть не сбросив с ног, и плотно прижала между задком одной пролетки и дышлом другой. Отсюда Бобров увидел, как между экипажами быстро образовалась широкая дорога и как по этой дороге проехал на своей тройке серых лошадей Квашнин. Факел, колебавшийся над коляской, обливал массивную фигуру Василия Терентьевича зловещим, точно кровавым, дрожащим светом. Вокруг его коляски выла от боли, страха и озлобления стиснутая со всех сторон обезумевшая толпа... У Боброва что-то стукнуло в висках. На мгновение ему показалось, что это едет вовсе не Квашнин, а какое-то окровавленное, уродливое и грозное божество, вроде тех идолов восточных культов, под колесницы которых бросаются во время религиозных шествий опьяневшие от экстаза фанатики. И он задрожал от бессильного бешенства. Когда проехал Квашнин, сразу стало немного свободнее, и Бобров, обернувшись назад, увидел, что дышло, давившее ему спину, принадлежало его же собственной пролетке. Митрофан стоял около козел и зажигал факел. — Скорей на завод, Митрофан! — крикнул Андрей Ильич, садясь. — Чтоб через десять минут поспеть, слышишь! — Слушаю-с, — ответил мрачно Митрофан. Он обошел пролетку кругом, чтобы влезть на козлы, как подобает всякому хорошему кучеру, справа, разобрал вожжи и прибавил, полуобернувшись назад: — Только ежели лошадей зарежем, вы тогда, барин, не серчайте. — Ах, все равно... Осторожно, с громадным трудом выбравшись из этой массы сбившихся в кучу лошадей и экипажей и выехав на узкую лесную дорогу, Митрофан пустил вожжи. Застоявшиеся, возбужденные лошади подхватили, и началась сумасшедшая скачка. Пролетка подпрыгивала на длинных, протянувшихся поперек дороги корнях, раскатывалась на ухабах и сильно накренялась то на левый, то на правый бок, заставляя и кучера и седока балансировать. Красное пламя факела металось во все стороны с бурным ропотом. Вместе с ним метались вокруг пролетки длинные, причудливые тени деревьев... Казалось, что тесная толпа высоких, тонких и расплывчатых призраков неслась рядом с пролеткой в какой-то нелепой пляске. Призраки то перегоняли лошадей, вырастая до исполинских размеров, то вдруг падали на землю и, быстро уменьшаясь, исчезали за спиной Боброва, то забегали на несколько секунд в чащу и опять внезапно появлялись около самой пролетки, то сдвигались тесными рядами и покачивались и вздрагивали, точно перешептываясь о чем-то между собою... Несколько раз ветви частого кустарника, окаймлявшего дорогу, хлестали Митрофана и Боброва по лицам, будто чьи-то цепкие, тонкие, протянутые вперед руки. Лес кончился. Лошади зашлепали ногами по какой-то луже, в которой запрыгало и зарябилось багровое блестящее пламя факела, и вдруг дружным галопом вывезли на крутой пригорок. Впереди расстилалось черное, однообразное поле. — Да погоняй же, Митрофан, мы с тобой никогда не доедем! — крикнул Бобров нетерпеливо, хотя пролетка и без того неслась так, что дыхание захватывало. Митрофан проворчал что-то недовольным басом и ударил кнутом Фарватера, скакавшего, изогнувшись кольцом, на пристяжке. Кучер недоумевал, что сделалось с его барином, всегда любившим и жалевшим своих лошадей. На горизонте огромное зарево отражалось неровным трепетанием в ползущих по небу тучах. Бобров глядел на вспыхивающее небо, и торжествующее, нехорошее злорадство шевелилось в нем. Дерзкий, жестокий тост Андреа сразу открыл ему глаза на все: и на холодную сдержанность Нины в продолжение нынешнего вечера, и на негодование ее мамаши во время мазурки, и на близость Свежевского к Василию Терентьевичу, и на все слухи и сплетни, ходившие по заводу об ухаживании самого Квашнина за Ниной... «Так и надо ему, так и надо, рыжему чудовищу, — шептал Бобров, ощущая такой прилив злобы и такое глубокое сознание своего унижения, что даже во рту у него пересохло. — О, если бы мне теперь встретиться с ним лицом к лицу, я бы надолго смутил самодовольный покой этого покупателя свежего мяса, этого грязного, жирного мешка, битком набитого золотом. Я бы оставил хорошую печать на его медном лбу!..» Чрезмерное количество выпитого сегодня вина не опьянило Андрея Ильича, но действие его выразилось в необычайном подъеме энергии, в нетерпеливой и болезненной жажде движения... Сильный озноб потрясал его тело, зубы так сильно стучали, что приходилось крепко стискивать челюсти, мысль работала быстро, ярко и беспорядочно, как в горячке. Андрей Ильич, незаметно для самого себя, то разговаривал вслух, то стонал, то громко и отрывисто смеялся, между тем как пальцы его сами собой крепко сжимались в кулаки. — Барин, да вы никак больны? Нам бы домой ехать, — сказал несмело Митрофан. Эти слова вдруг привели Боброва в неистовство, и он закричал хрипло: — Не разговаривай, дурак!.. Гони!.. Скоро с горы стал виден и весь завод, окутанный молочно-розовым дымом. Сзади, точно исполинский костер, горел лесной склад. На ярком фоне огня суетливо копошилось множество маленьких черных человеческих фигур. Еще издали было слышно, как трещало в пламени сухое дерево. Круглые башни кауперов и доменных печей то резко и отчетливо выдвигались из мрака, то опять совершенно тонули в нем. Красное зарево пожара ярким и грозным блеском отражалось в бурной воде большого четырехугольного пруда. Высокая плотина этого пруда вся сплошь, без просветов, была покрыта огромной черной толпой, которая медленно подвигалась вперед и, казалось, кипела. И необычайный — смутный и зловещий — гул, похожий на рев отдаленного моря, доносился от этой страшной, густой, сжатой на узком пространстве человеческой массы. — Куда тебя несет, дьявол! Не видишь разве, что едешь на людей, сволочь! — услыхал Бобров впереди грубый окрик, и на дороге, точно вынырнув из-под лошадей, показался рослый бородатый мужик, без шапки, с головой, сплошь забинтованной белыми тряпками. — Погоняй, Митрофан! — крикнул Бобров. — Барин! Подожгли, — услышал он дрожащий голос Митрофана. Но тотчас же он услышал свист брошенного сзади камня и почувствовал острую боль удара немного выше правого виска. На руке, которую он поднес к ушибленному месту, оказалась теплая, липкая кровь. Пролетка опять понеслась с прежней быстротой. Зарево становилось все сильнее. Длинные тени от лошадей перебегали с одной стороны дороги на другую. Временами Боброву начинало казаться, что он мчится по какому-то крутому косогору и вот-вот вместе с экипажем и лошадьми полетит с отвесной кручи в глубокую пропасть. Он совершенно потерял способность опознаваться и никак не мог узнать места, по которому проезжал. Вдруг лошади стали. — Ну, чего же ты остановился, Митрофан? — раздражительно закричал Бобров. — А куда ж я поеду, коли впереди люди? — отозвался Митрофан с угрюмым озлоблением в голосе. Бобров, как ни всматривался в серый предутренний полумрак, ничего не видел, кроме какой-то черной неровной стены, над которою пламенело небо. — Каких ты там еще людей видишь, черт возьми! — выругался он, слезая с пролетки и обходя лошадей, покрытых белыми комьями пены. Но едва он отошел пять шагов от лошадей, как убедился, что то, что он принимал за черную стену, была большая, тесная толпа рабочих, запружавшая дорогу и медленно, в молчании подвигавшаяся вперед. Пройдя машинально вслед за рабочими шагов пятьдесят, Андрей Ильич повернул назад, чтобы найти Митрофана и объехать завод с другой стороны. Но ни Митрофана, ни лошадей на дороге не было. Митрофан ли поехал в другую сторону отыскивать барина, или сам Бобров заблудился — понять этого Андрей Ильич не мог. Он стал кричать кучера — никто ему не откликался. Тогда Бобров решил догнать только что оставленных рабочих и с этой целью опять повернулся и побежал, как ему казалось, в прежнюю сторону. Но, странно, рабочие точно провалились сквозь землю, и вместо них Бобров уперся с разбегу в невысокий деревянный забор. Забору этому не было конца ни вправо, ни влево. Бобров перелез через него и стал взбираться по какому-то длинному, крутому откосу, поросшему частым бурьяном. Холодный пот струился по его лицу, язык во рту сделался сух и неподвижен, как кусок дерева; в груди при каждом вздохе ощущалась острая боль; кровь сильными, частыми ударами била в темя; ушибленный висок нестерпимо ныл... Ему казалось, что подъем бесконечен, и тупое отчаяние овладевало его душой. Но он продолжал карабкаться наверх, ежеминутно падая, ссаживая колени и хватаясь руками за колючие кусты. Временами ему представлялось, что он спит и видит один из своих лихорадочных болезненных снов. И панический переполох после пикника, и долгое блуждание по дороге, и бесконечное карабканье по насыпи — все было так же тяжело, нелепо, неожиданно и ужасно, как эти кошмары. Наконец откос кончился, и Бобров сразу узнал железнодорожную насыпь. С этого места фотограф снимал накануне, во время молебна, группу инженеров и рабочих. Совершенно обессиленный, он сел на шпалу, и в ту же минуту с ним произошло что-то странное: ноги его вдруг болезненно ослабли, в груди и в брюшной полости появилось тягучее, щемящее, отвратительное раздражение, лоб и щеки сразу похолодели. Потом все повернулось перед его глазами и вихрем понеслось мимо, куда-то в беспредельную глубину. Андрей Ильич очнулся от обморока по крайней мере через полчаса. Внизу, у подножия насыпи, там, где обыкновенно с несмолкаемым грохотом день и ночь работал исполинский завод, была необычная, жуткая тишина. Бобров с трудом поднялся на ноги и пошел по направлению к доменным печам. Голова его была так тяжела, что с трудом держалась на плечах, больной висок при каждом движении причинял невыносимую боль. Ощупывая рану, он опять почувствовал пальцами липкое и теплое прикосновение крови. Кровь была также у него во рту и на губах: он слышал ее соленый, металлический вкус. Сознание еще не вполне вернулось к нему, и усилие вспомнить и уяснить прошедшее причиняло ему сильную головную боль. Острая тоска и отчаянная, беспредметная злоба переполняли его душу... Утро заметно уже близилось. Все было серо, холодно и мокро: и земля, и небо, и тощая желтая трава, и бесформенные кучи камня, сваленного по сторонам дороги. Бобров бесцельно бродил между опустевших заводских зданий и, как это случается иногда при особенно сильных душевных потрясениях, говорил сам с собою вслух. Ему хотелось удержать, привести в порядок разбегавшиеся мысли. — Ну, скажи же, скажи, что мне делать? Скажи ради бога, — страстно шептал он, обращаясь к кому-то другому, постороннему , как будто сидевшему внутри его. — Ах, как мне тяжело! Ах, как мне больно!.. Невыносимо больно!.. Мне кажется, я убью себя... Я не выдержу этой муки... А другой, посторонний , возражал из глубины его души, также вслух , но насмешливо-грубо: — Нет, ты не убьешь себя. Зачем перед собой притворяться?.. Ты слишком любишь ощущение жизни, для того чтобы убить себя. Ты слишком немощен духом для этого. Ты слишком боишься физической боли. Ты слишком много размышляешь. — Что же мне делать? Что же мне делать? — шептал опять Андрей Ильич, ломая руки. — Она такая нежная, такая чистая — моя Нина! Она была у меня одна во всем мире. И вдруг — о, какая гадость! — продать свою молодость, свое девственное тело!.. — Не ломайся, не ломайся; к чему эти пышные слова старых мелодрам, — иронически говорил другой . — Если ты так ненавидишь Квашнина, поди и убей его. — И убью! — закричал Бобров, останавливаясь и бешено подымая кверху кулаки. — И убью! Пусть он не заражает больше честных людей своим мерзким дыханием. И убью! Но другой заметил с ядовитой насмешкой: — И не убьешь... И отлично знаешь это. У тебя нет на это ни решимости, ни силы... Завтра же опять будешь благоразумен и слаб... Среди этого ужасного состояния внутреннего раздвоения наступали минутные проблески, когда Бобров с недоумением спрашивал себя: что с ним, и как он попал сюда, и что ему надо делать? А сделать что-то нужно было непременно, сделать что-то большое и важное, но что именно, — Бобров забыл и морщился от боли, стараясь вспомнить. В один из таких светлых промежутков он увидел себя стоящим над кочегарной ямой. Ему тотчас же с необычайной яркостью вспомнился недавний разговор с доктором на этом самом месте. Внизу никого из кочегаров не было: все они разбежались. Котлы давно успели охладеть. Только в двух крайних топках еще рдел еле-еле каменный уголь... Безумная мысль вдруг, как молния, мелькнула в мозгу Андрея Ильича. Он быстро нагнулся, свесил ноги вниз, потом повис на руках и спрыгнул в кочегарку. В куче угля была воткнута лопата. Бобров схватил ее и торопливыми движениями принялся совать уголь в оба топочные отверстия. Через две минуты белое бурное пламя уже гудело в топках, а в котле глухо забурлила вода. Бобров все бросал и бросал, лопату за лопатой, уголь; в то же время он лукаво улыбался, кивал кому-то невидимому головой и издавал отрывистые, бессмысленные восклицания. Болезненная, мстительная и страшная мысль, мелькнувшая еще там, на дороге, овладевала им все более. Он смотрел на огромное тело котла, начинавшего гудеть и освещаться огненными отблесками, и оно казалось ему все более живым и ненавистным. Никто не мешал. Вода быстро убавлялась в водомере. Клокотание котла и гудение топок становилось все грознее и громче. Но непривычная работа скоро утомила Боброва. Жилы в висках стали биться с горячечной быстротой и напряженностью, кровь из раны потекла по щеке теплой струей. Безумная вспышка энергии прошла, а внутренний, посторонний , голос заговорил громко и насмешливо: — Ну, что же, остается сделать одно еще движение! Но ты его не сделаешь... Basta... Ведь все это смешно, и завтра ты не посмеешь даже признаться, что ночью хотел взрывать паровые котлы. Солнце уже показалось на горизонте в виде тусклого большого пятна, когда Андрей Ильич пришел в заводскую больницу. Доктор, только что прервавший на минуту перевязку раненых и изувеченных людей, умывал руки под медным рукомойником. Фельдшер стоял рядом и держал полотенце. Увидев вошедшего Боброва, доктор попятился назад от изумления. — Что с вами, Андрей Ильич, на вас лица нет? — проговорил он с испугом. Действительно, вид у Боброва был ужасный. Кровь запеклась черными сгустками на его бледном лице, выпачканном во многих местах угольною пылью. Мокрая одежда висела клочьями на рукавах и на коленях; волосы падали беспорядочными прядями на лоб. — Да говорите же, Андрей Ильич, ради бога, что с вами случилось? — повторил Гольдберг, наскоро вытирая руки и подходя к Боброву. — Ах, это все пустяки... — простонал Бобров. — Ради бога, доктор, дайте морфия... Скорее морфия, или я сойду с ума!.. Я невыразимо страдаю!.. Гольдберг взял Андрея Ильича за руку, поспешно увел в другую комнату и, плотно притворив дверь, сказал: — Послушайте, я догадываюсь, что вас терзает... Поверьте, мне вас глубоко жаль, и я готов помочь вам... Но... голубушка моя, — в голосе доктора послышались слезы, — милый мой Андрей Ильич... не можете ли вы перетерпеть как-нибудь? Вы только вспомните, скольких нам трудов стоило побороть эту поганую привычку! Беда, если я вам теперь сделаю инъекцию... вы уже больше никогда... понимаете, никогда не отстанете. Бобров повалился на широкий клеенчатый диван лицом вниз и пробормотал сквозь стиснутые зубы, весь дрожа от озноба:

Александр Иванович Куприн

Одиночество

В издании 1911 г. рассказ имел название "На реке"

Текст сверен с изданием: А. И. Куприн. Собрание сочинений в 9 томах. М.: Худ. литература, 197 1 . С. 2 7 6 - 2 85 . После полудня стало так жарко, что пассажиры I-го и II-го классов один за другим перебрались на верхнюю палубу. Несмотря на безветрие, вся поверхность реки кипела мелкой дрожащей зыбью, в которой нестерпимо ярко дробились солнечные лучи, производя впечатление бесчисленного множества серебряных шариков, невысоко подпрыгивающих на воде. Только на отмелях, там, где берег длинным мысом врезался в реку, вода огибала его неподвижной лентой, спокойно синевшей среди этой блестящей ряби. На небе, побледневшем от солнечного жара и света, не было ни одной тучки, но на пыльном горизонте, как раз над сизой и зубчатой полосой дальнего леса, кое-где протянулись тонкие белые облачка, отливавшие по краям, как мазки расплавленного металла. Черный дым, не подымаясь над низкой закоптелой трубой, стлался за пароходом длинным грязным хвостом. Покромцевы, муж и жена, тоже вышли на палубу. Их вовсе не стесняло окружавшее многолюдное и совершенно незнакомое общество; наоборот, они в нем чувствовали себя еще ближе, еще теснее друг к другу. Они были женаты уже три месяца - именно такой срок, после которого молодые супруги особенно охотно посещают театры, гулянья и балы, где, затерявшись в толпе чужих людей, они глубже и острее чувствуют взаимную близость, обратившуюся в привычку за время медового месяца. Лишь изредка они обменивались незначительным односложным замечанием, улыбкой или долгим взглядом. И он и она испытывали то полное, ленивое и сладкое счастье, которое дает только путешествие, сопровождаемое молодостью и беззаботной удовлетворенной любовью. Снизу, из машинного отделения, вместе с теплым запахом нефти доносилось непрерывное шипение, мягкие удары работающих поршней и какие-то глубокие, правильные вздохи, в такт которым так же размеренно вздрагивала деревянная палуба "Ястреба". Под колесами парохода клокотала вода, выбрасывая сердитые бугры белой пены. За кормой, торопливо догоняя ее, бежали ряды длинных, широких волн; белые курчавые греб ни неожиданно вскипали на их мутно-зеленой вершине и, плавно опустившись вниз, вдруг таяли, точно прятались под воду. Расходясь по реке все шире, все дальше, волны набегали на берег, колебали и пригибали к земле жидкие кусты ивняка и, разбившись с шумным плеском и пеною об откос, бежали назад, обнажая мокрую песчаную отмель, всю изъеденную прибоем. Кое-где на кустах висели длинные рыбачьи сети. Чайки с пронзительным криком летели навстречу пароходу, сверкая на солнце при каждом взмахе своих широких, изогнутых крыльев. Изредка на болотистом берегу виднелась серая цапля, стоявшая в важной и задумчивой позе на своих длинных красноватых ногах. Но это однообразие не прискучивало Вере Львовне и не утомляло ее, потому что на весь божий мир она глядела сквозь радужную пелену тихого очарованья, переполнявшего ее душу. Ей все казалось милым и дорогим: и "наш" пароход необыкновенно чистенький и быстрый пароход! - и "наш" капитан - здоровенный толстяк в парусиновой паре и клеенчатом картузе, с багровым лицом, сизым носом и звериным голосом, давно охрипшим от непогод, оранья и пьянства, - "наш" лоцман - красивый, чернобородый мужик в красной рубахе, который вертел в своей стеклянной будочке колесо штурвала, в то время как его острые, прищуренные глаза твердо и неподвижно смотрели вдаль. Слегка облокотившись на проволочную сетку. Вера Львовна с наслаждением глядела, как играли в волнах белые барашки, а в голове ее под размеренные вздохи машины звучал мотив какой-то самодельной польки, и с этим мотивом в странную гармонию сливались и шум воды под колесами и дребезжание чашек в буфете... Иногда навстречу "Ястребу" попадался буксирный пароход, тащивший за собою на толстом канате длинную вереницу низких, неуклюжих барок. Тогда оба парохода начинали угрожающе реветь, что заставляло Веру Львовну с испуганным видом зажмуривать глаза и затыкать уши... Вдали показывалась пристань - маленький красный домик, выстроенный на барке. Капитан, приложивши рот к медному рупору, проведенному в машинное отделение, кричал командные слова, и его голос казался выходящим из глубокой бочки. "Самый малый! Ступ! Задний ход! Сту-уп!.." С нижней палубы выбрасывали канат, и он, развиваясь в воздухе, с грохотом падал на крышу пристани. Матросы по дрожащим сходням выносили на берег громадные кули и мешки, сгибаясь под их тяжестью и придерживая их железными крюками. Около станции толпились бабы и девчонки в красных сарафанах; они навязчиво предлагали пассажирам вялую малину, бутылки с кипяченым молоком, соленую рыбу и баранину. Ямские лошади, над которыми вились тучи слепней, нетерпеливо позвякивали бубенчиками и колокольцами. Жара понемногу спадала. От воды поднялся легкий ветерок. Солнце садилось в пожаре пурпурного пламени и растопленного золота; когда же яркие краски зари потухли, то весь горизонт осветился ровным пыльно-розовым сиянием. Наконец и это сияние померкло, и только невысоко над землей, в том месте, где закатилось солнце, осталась неясная длинная розовая полоска, незаметно переходившая наверху в нежный голубоватый оттенок вечернего неба, а внизу в тяжелую сизоватую мглу, подымавшуюся от земли. Воздух сгустился, похолодел. Откуда-то донесся и скользнул по палубе слабый запах меда и сырой травы. На востоке, за волнистой линией холмов, разрастался темно-золотой свет луны, готовой взойти. Она показалась сначала только одним краешком и потом выплыла большая, огненно-красная и как будто бы приплюснутая сверху. На пароходе зажгли электричество и засветили на бортах сигнальные фонари. Из трубы валили длинным снопом и стлались за пароходом, тая в воздухе, красные искры. Вода казалась светлее неба и уже не кипела больше. Она успокоилась, затихла, и волны от парохода расходились по ней такие чистые и гладкие, как будто бы они рождались и застывали в жидком стекле. Луна поднялась еще выше и побледнела; диск ее сделался правильным и блестящим, как отполированный серебряный щит. По воде протянулся от берега к пароходу и заиграл золотыми блестками и струйками длинный дрожащий столб. Становилось свежо. Покромцев заметил, что жена его два раза содрогнулась плечами и спиной под своим шерстяным платком, и, нагнувшись к ней, спросил: - Птичка моя, тебе не холодно? Может быть, пойдем в каюту? Вера Львовна подняла голову и посмотрела на мужа. Его лицо при лунном свете стало бледнее обыкновенного, пушистые усы и остроконечная бородка вырисовывались резче, а глаза удлинились и приняли странное, нежное выражение. - Нет, нет... не беспокойся, милый... Мне очень хорошо, - ответила она. Она не чувствовала холода, но ее охватила та щемящая, томная жуть, которая овладевает нервными людьми в яркие лунные ночи, когда небо кажется холодной и огромной пустыней. Низкие берега, бежавшие мимо парохода, были молчаливы и печальны, прибрежные леса, окутанные влажным мраком, казались страшными. У Веры Львовны вдруг явилось непреодолимое желание прильнуть как можно ближе к своему мужу, спрятать голову на сильной груди этого близкого человека, согреться его теплотой... Он, точно угадывая ее мимолетное желание, тихо обвил ее половиной своего широкого пальто, и они оба затихли, прижавшись друг к другу, и, касаясь друг друга головами, слились в один грациозный темный силуэт, между тем как луна бросала яркие серебряные пятна на их плечи и на очертание их фигур. Пароход стал двигаться осторожнее, из боязни наткнуться на мель... Матросы на носу измеряли глубину реки, и в ночном воздухе отчетливо звучали их протяжные восклицания: "Ше-есть!.. Шесть с полови-иной! Во-осемь!.. По-од таба-ак!.. Се-мь!" В этих высоких стонущих звуках слышалось то же уныние, каким были полны темные, печальные берега и холодное небо. Но под Плащом было очень тепло, и, крепко прижимаясь к любимому человеку, Вера Львовна еще глубже ощущала свое счастье. На правом берегу показались смутные очертания высокой горы с легкой, резной, деревянной беседкой на самой вершине. Беседка была ярко освещена, и внутри ее двигались люди. Видно было, как, услышав шум приближающегося парохода, они подходили к перилам и, облокотившись на них, глядели вниз. - Ах, Володя, посмотри, какая Прелесть! - воскликнула Вера Львовна. Совсем кружевная беседка... Вот бы нам с тобой здесь пожить... - Я здесь провел целое лето, - сказал Покромцев. - Да? Неужели? Это, наверно, чье-нибудь имение? - Князей Ширковых. Очень богатые люди... Она не видела его лица, но чувствовала, что, произнося эти слова, он слегка разглаживает концами пальцев свои усы и что в его голосе звучит улыбка воспоминания. - Когда же ты был там? Ты мне ничего о них не рассказывал... Что они за люди? - Люди?.. Как тебе сказать?.. Ни дурные, ни хорошие... Веселые люди... Он замолчал, продолжая улыбаться своим воспоминаниям. Тогда Вера Львовна сказала: - Ты смеешься... Ты, верно, вспомнил что-нибудь интересное? - О нет... Ничего... Ровно ничего интересного, - возрази Покромцев и крепче обнял талию жены. - Так... маленькие глупости... не стоит и вспоминать. Вера Львовна не хотела больше расспрашивать, но Покромцев начал говорить сам. Ему приятно было, что его жена узнает, в какой широкой барской обстановке ему приходилось жить. Это щекотало мелочным, но приятным образом его самолюбие. Ширковы жили летом в своем имении, точь-в-точь как английские лорды. Правда, сам Покромцев был там только репетитором, но он сумел себя поставить так, что с ним обращались как со своим, даже больше того, - как с близким человеком. Ведь настоящих светских людей всего скорее и узнаешь именно по их очаровательной простоте. Лето промелькнуло удивительно быстро и весело: лаун-теннис, пикники, шарады, спектакли, прогулки верхом... К обеду все собирались по звуку гонга, непременно во фраках и белых галстуках, - одним словом, самое утонченное соединение строгого этикета с простотой и прекрасных манер с непринужденном весельем. Конечно, в такой жизни есть и свои недостатки, но пожить ею хоть одно лето - и то чрезвычайно приятно. Вера Львовна слушала его, не прерывая ни одним словом и в то же время испытывая нехорошее, похожее на ревность чувство. Ей было больно думать, что у него в памяти остался хоть один счастливый момент из его прежней жизни, не уничтоженный, не сглаженный их теперешним общим счастьем. Беседка вдруг точно спряталась за поворотом. Вера Львовна молчала, а Покромцев, увлеченный своими воспоминаниями, продолжал: - Ну, конечно, играли в любовь, без этого на даче нельзя Все играли, начиная со старого князя и кончая безусыми лицеистами, моими учениками. И все друг другу покровительствовали, смотрели сквозь пальцы. - А ты? Ты тоже... ухаживал за кем-нибудь? - спросила Вера Львовна неестественно спокойным тоном. Он провел рукой по усам. Этот самодовольный, так хорошо знакомый Вере Львовне жест вдруг показался ей пошлым. - Н-да... и я тоже. У меня вышел маленький роман с княжной Кэт. Очень смешной роман и, пожалуй, если хочешь, даже немного безнравственный. Понимаешь: девице еще и шестнадцати лет не исполнилось, но развязность, самоуверенность и прочее - просто удивительные. Она мне прямо изложила свой взгляд. "Мне, говорит, здесь скучно, потому что я ни одного дня не могу прожить без сознания, что в меня все кругом влюблены. Вы один здесь только мне и нравитесь. Вы недурны собой, с вами можно разговаривать, ну и так далее. Вы, конечно, понимаете, что женой вашей я быть не могу, но почему же нам не провести это лето весело и приятно?" - Ну и что же? Было весело? - спросила Вера Львовна, стараясь говорить небрежно, и сама испугалась своего внезапно охрипшего голоса. Этот голос заставил Покромцева насторожиться. Как бы извиняясь за то, что причинил ей боль, он притянул к себе голову жены и прикоснулся губами к ее виску. Но какое-то подлое, неудержимое влечение, копошившееся в его душе, какое-то смутное и гадкое чувство, похожее на хвастливое молодечество, тянуло его рассказывать дальше. - Вот мы и играли в любовь с этим подлетком и в конце лета расстались. Она совсем равнодушно благодарила меня за то, что я помог ей не скучать, и жалела, что не встретилась со мною, уже выйдя замуж. Впрочем, она, по ее словам, не теряла надежды встретиться со мною впоследствии. И он прибавил с деланным смехом: - Вообще эта история составляет для меня одно из самых неприятных воспоминаний. Ведь правда, Верочка, гадко все это? Вера Львовна не ответила ему. Покромцев почувствовал к ней жалость и стал раскаиваться в своей откровенности. Желая загладить неприятное впечатление, он еще раз поцеловал жену в щеку... Вера Львовна не сопротивлялась, но и не ответила на поцелуй... Странное, мучительное и самой ей неясное чувство овладело ее душой. Тут была отчасти и ревность к прошедшему - самый ужасный вид ревности, - но была только отчасти. Вера Львовна давно слышала и знала, что у каждого мужчины бывают до женитьбы интрижки и связи, что то, что для женщины составляет огромное событие, для мужчины, является простым случаем, и что с этим ужасным порядком вещей надо поневоле мириться. Было тут и негодование на ту унизительную и развратную роль, которая выпала в этом романе на долю ее мужа, но Вера Львовна вспомнила, что и ее поцелуи с ним, когда они еще были женихом и невестой, не всегда носили невинный и чистый характер. Страшнее всего в этом новом чувстве было сознание того, что Владимир Иванович вдруг сделался для своей жены чужим, далеким человеком и что их прежняя близость никогда уже не может возвратиться. "Зачем он мне рассказывал всю эту гадость? - мучительно думала она, стискивая и терзая свои похолодевшие руки. - Он перевернул всю мою душу и наполнил ее грязью, но что же я могу ему сказать на это? Как я узнаю, что он испытывал во время своего рассказа? Сожаление о прошлом? Нехорошее волнение? Гадливость (Нет, уж, во всяком случае, не гадливость: тон у него был самодовольный, хотя он и старался это скрыть)... Надежду опять встретиться когда-нибудь с этой Кэт? А почему же и не так? Если я спрошу его об этом, он, конечно, поспешит меня успокоить, но как проникнуть в самую глубь его души, в самые отдаленные изгибы его сознания? Почему я могу узнать, что, говоря со мной искренно и правдиво, он в то же время не обманывает - и, может быть, совершенно невольно - своей совести? О! Чего бы я ни дала за возможность хоть один только миг пожить его внутренней, чужой для меня жизнью, подслушать все оттенки его мысли, подсмотреть, что делается в этом сердце...". И это страстное влечение слиться мыслью, отожествиться с другим человеком, приняло такие огромные размеры, что Вера Львовна, нечаянно для самой себя, крепко прижалась головой к голове мужа, точно желая проникнуть, войти в его существо. Но он не понял этого невольного движения и подумал, что жена просто хочет к нему приласкаться, как озябшая кошечка. Он пощекотал ее усами по щеке и сказал тоном, каким говорят с балованными детьми: - Веруся бай-бай хочет? Верусенька озябла? Пойдем в каютку, Верусенька? Она молча поднялась, кутаясь в свой платок. - Верусенька на нас ни за что не сердится? - спросил Покромцев тем же сладким голосом. Вера Львовна отрицательно покачала головой. Но перед трапом, ведущим в каюты, она остановилась и сказала: - Послушай, Володя, тебе ни разу не приходило в голову, что никогда, понимаешь, никогда двое людей не поймут вполне друг друга?.. Какими бы тесными узами они ни были связаны?.. Он чувствовал себя немного виноватым и потому пробормотал со смехом: - Ну вот, Верунчик, какую философию развела... Разве мы с тобой не понимаем друг друга? В каюте он скоро заснул тихим сном здорового сытого человека. Его дыхания не было слышно, и лицо приняло детское выражение. Но Вера Львовна не могла спать. Ей стало душно в тесной каюте, и прикосновение бархатной обивки дивана раздражало кожу ее рук и шеи. Она встала, чтобы опять выйти на палубу. - Ты куда, мамуся? - спросил Покромцев, разбуженный шелестом ее юбок. - Лежи, лежи, я сейчас приду. Я еще минутку посижу на палубе, - ответила она, делая ему рукою знак, чтобы он не вставал. Ей хотелось остаться одной и думать. Присутствие мужа, даже спящего, стесняло ее. Выйдя на палубу, она невольно села на то же самое место, где сидела раньше. Небо стало еще холоднее, а вода потемнела и потеряла свою прозрачность. То и дело легкие тучки, похожие на пушистые комки ваты, набегали на светлый круг луны и вдруг окрашивались причудливым золотым сиянием. Печальные, низкие и темные берега так же молчаливо бежали мимо парохода. Вере Львовне было жутко и тоскливо. Она впервые в своей жизни натолкнулась сегодня на ужасное сознание, приходящее рано или поздно в голову каждого чуткого, вдумчивого человека, - на сознание той неумолимой, непроницаемой преграды, которая вечно стоит между двумя близкими людьми. "Что же я о нем знаю? - шепотом спрашивала себя Вера Львовна, сжимая руками горячий лоб. - Что я знаю о моем муже, об этом человеке, с которым я вместе и ем, и пью, и сплю и с которым всю жизнь должна пройти вместе? Положим, я знаю, что он красив, что он любит свою физическую силу и холит свои мускулы, что он музыкален, что он читает стихи нараспев, знаю даже больше, - знаю его ласковые слова, знаю, как он целуется, знаю пять или шесть его привычек... Ну, а больше? Что же я больше-то знаю о нем? Известно ли мне, какой след оставили в его сердце и уме его прежние увлечения? Могу ли я отгадать у него те моменты, когда человек во время смеха внутренне страдает или когда наружной, лицемерной печалью прикрывает злорадство? Как разобраться во всех этих тонких изворотах чужой мысли, в этом чудовищном вихре чувств и желаний, который постоянно, быстро и неуловимо несется в душе постороннего человека?" Внезапно она почувствовала такую глубокую внутреннюю тоску, такое щемящее сознание своего вечного одиночества, что ей захотелось плакать. Она вспомнила свою мать, братьев, меньшую сестру. Разве и они не так же чужды ей, как чужд этот красивый брюнет с нежной улыбкой и ласковыми глазами, который называется ее мужем? Разве сможет она когда-нибудь так взглянуть на мир, как они глядят, увидеть то, что они видят, почувствовать, что они чувствуют?.. Около четырех часов утра Покромцев проснулся и был очень удивлен, не видя на противоположном диване своей жены. Он быстро оделся и, позевывая и вздрагивая от утреннего холодка, вышел на палубу. Солнце еще не всходило, но половина неба уже была залита бледным розовым светом. Прозрачная и спокойная река лежала, точно громадное зеркало в зеленой влажной раме оживших, орошенных лугов. Легкие розовые морщины слегка бороздили ее гладкую поверхность, а пена под пароходными колесами казалась молочно-розовой. На правом берегу молодой березовый лес с его частым строем тонких, прямых, белых стволов был окутан, точно тонкой кисеей, легким покровом тумана. Сизая, тяжелая туча, низко повисшая на востоке, одна только боролась с сияющим торжеством нарядного летнего утра. Но и на ней уже брызнули, точно кровавые потоки, темно-красные штрихи. Вера Львовна сидела на том же месте, облокотясь руками на решетку и положив на них отяжелевшую голову. Покромцев подошел к ней и, обняв ее, напыщенно продекламировал голосом, разбухшим от здорового сна: - "Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными, Эос..." Но когда он увидел ее серьезное, заплаканное лицо, он точно поперхнулся последним словом. - Верусенька, что с тобой? Что такое, моя дорогая? Но она уже приготовилась к этому вопросу. Она так много передумала за эту ночь, что пришла к единственному разумному и холодному решению: надо жить, как все, надо подчиняться обстоятельствам, надо даже лгать, если нельзя говорить правду. И она ответила, виновато и растерянно улыбаясь: - Ничего, мой милый. Просто - у меня бессонница... 1898