Лев Николаевич Толстой

СМЕРТЬ ИВАНА ИЛЬИЧА

В большом здании судебных учреждений во время перерыва заседания по делу Мельвинских члены и прокурор сошлись в кабинете Ивана Егоровича Шебек, и зашел разговор о знаменитом красовском деле. Федор Васильевич разгорячился, доказывая неподсудность, Иван Егорович стоял на своем, Петр же Иванович, не вступив сначала в спор, не принимал в нем участия и просматривал только что поданные «Ведомости».

Господа! - сказал он, - Иван Ильич-то умер.

Неужели?

Вот, читайте, - сказал он Федору Васильевичу, подавая ему свежий, пахучий еще номер.

В черном ободке было напечатано: «Прасковья Федоровна Головина с душевным прискорбием извещает родных и знакомых о кончине возлюбленного супруга своего, члена Судебной палаты, Ивана Ильича Головина, последовавшей 4-го февраля сего 1882 года. Вынос тела в пятницу, в 1 час пополудни».

Иван Ильич был сотоварищ собравшихся господ, и все любили его. Он болел уже несколько недель; говорили, что болезнь его неизлечима. Место оставалось за ним, но было соображение о том, что в случае его смерти Алексеев может быть назначен на его место, на место же Алексеева - или Винников, или Штабель. Так что, услыхав о смерти Ивана Ильича, первая мысль каждого из господ, собравшихся в кабинете, была о том, какое значение может иметь эта смерть на перемещения или повышения самих членов или их знакомых.

«Теперь, наверно, получу место Штабеля или Винникова, - подумал Федор Васильевич. - Мне это и давно обещано, а это повышение составляет для меня восемьсот рублей прибавки, кроме канцелярии».

«Надо будет попросить теперь о переводе шурина из Калуги, - подумал Петр Иванович. - Жена будет очень рада. Теперь уж нельзя будет говорить, что я никогда ничего не сделал для ее родных».

Я так и думал, что ему не подняться, - вслух сказал Петр Иванович. - Жалко.

Да что у него, собственно, было?

Доктора не могли определить. То есть определяли, но различно. Когда я видел его последний раз, мне казалось, что он поправится.

А я так и не был у него с самых праздников. Все собирался.

Что, у него было состояние?

Кажется, что-то очень небольшое у жены. Но что-то ничтожное.

Да, надо будет поехать. Ужасно далеко жили они.

То есть от вас далеко. От вас всё далеко.

Вот, не может мне простить, что я живу за рекой, - улыбаясь на Шебека, сказал Петр Иванович. И заговорили о дальности городских расстояний, и пошли в заседание.

Кроме вызванных этой смертью в каждом соображении о перемещениях и возможных изменениях по службе, могущих последовать от этой смерти, самый факт смерти близкого знакомого вызвал во всех, узнавших про нее, как всегда, чувство радости о том, что умер он, а не я.

«Каково, умер; а я вот нет», - подумал или почувствовал каждый. Близкие же знакомые, так называемые друзья Ивана Ильича, при этом подумали невольно и о том, что теперь им надобно исполнить очень скучные обязанности приличия и поехать на панихиду и к вдове с визитом соболезнования.

Ближе всех были Федор Васильевич и Петр Иванович.

Петр Иванович был товарищем по училищу правоведения и считал себя обязанным Иваном Ильичом.

Передав за обедом жене известие о смерти Ивана Ильича и соображения о возможности перевода шурина в их округ, Петр Иванович, не ложась отдыхать, надел фрак и поехал к Ивану Ильичу.

У подъезда квартиры Ивана Ильича стояла карета и два извозчика. Внизу, в передней у вешалки прислонена была к стене глазетовая крышка гроба с кисточками и начищенным порошком галуном. Две дамы в черном снимали шубки. Одна, сестра Ивана Ильича, знакомая, другая - незнакомая дама. Товарищ Петра Ивановича, Шварц, сходил сверху и, с верхней ступени увидав, входившего, остановился и подмигнул ему, как бы говоря: «Глупо распорядился Иван Ильич: то ли дело мы с вами».

Лицо Шварца с английскими бакенбардами и вся худая фигура во фраке имела, как всегда, изящную торжественность, и эта торжественность, всегда противоречащая характеру игривости Шварца, здесь имела особенную соль. Так подумал Петр Иванович.

Петр Иванович пропустил вперед себя дам и медленно пошел за ними на лестницу. Шварц не стал сходить, а остановился наверху. Петр Иванович понял зачем: он, очевидно хотел сговориться, где повинтить нынче. Дамы прошли на лестницу к вдове, а Шварц, с серьезно сложенными, крепкими губами и игривым взглядом, движением бровей показал Петру Ивановичу направо, в комнату мертвеца.

Петр Иванович вошел, как всегда это бывает, с недоумением о том, что ему там надо будет делать. Одно он знал, что креститься в этих случаях никогда не мешает. Насчет того, что нужно ли при этом и кланяться, он не совсем был уверен и потому выбрал среднее: войдя в комнату, он стал креститься и немножко как будто кланяться. Насколько ему позволяли движения рук и головы, он вместе с тем оглядывал комнату. Два молодые человека, один гимназист, кажется, племянники, крестясь, выходили из комнаты. Старушка стояла неподвижно. И дама с странно поднятыми бровями что-то ей говорила шепотом. Дьячок в сюртуке, бодрый, решительный, читал что-то громко с выражением, исключающим всякое противоречие; буфетный мужик Герасим, пройдя перед Петром Ивановичем легкими шагами, что-то посыпал по полу. Увидав это, Петр Иванович тотчас же почувствовал легкий запах разлагающегося трупа. В последнее свое посещение Ивана Ильича Петр Иванович видел этого мужика в кабинете; он исполнял должность сиделки, и Иван Ильич особенно любил его. Петр Иванович все крестился и слегка кланялся по серединному направлению между гробом, дьячком и образами на столе в углу. Потом, когда это движение крещения рукою показалось ему уже слишком продолжительно, он приостановился и стал разглядывать мертвеца.

Остановись, мгновенье, ты прекрасно.
В. Гете, «Фауст»

Умирает твой товарищ. Уходит из жизни. А у тебя смятение чувств и: «...Кроме вызванных этой смертью в каждом соображении о перемещениях и возможных изменениях по службе, могущих последовать от этой смерти, самый факт смерти близкого знакомого вызвал во всех, узнавших про нее, как всегда, чувство радости о том, что умер он, а не я». Не ты. Пока еще не ты!

Философская суть рассказа передана через мнение неинтересных, самых типичных обывателей того времени. Суть двойная: о пустяшности нашей жизни и о том мгновении, когда приходит осознание ее великости.

Член Судебной палаты Иван Ильич Головин, женившись в свое время без любви, но весьма выгодно для своего положения, делает очень важный шаг в своей жизни - переезд. Дела его на службе идут хорошо, и, на радость жены, они переезжают в более достойную и престижную квартиру.

Все хлопоты и переживания по поводу покупки мебели, обстановки квартиры занимают самое первое место в помыслах семьи. «Чтобы было не хуже, чем у других». Какие должны быть стулья в столовой, обить ли розовым кретоном гостиную, но все это должно быть непременно «на уровне», а другими словами, в точности повторить сотни таких же квартир. Главное - престижно и достойно.

Но есть ли счастье у этих людей? Прасковья Федоровна, жена, постоянно «пилит» Ивана Ильича, чтобы тот продвигался по службе, как другие. У детей свои интересы. А Иван Ильич находит радость во вкусном обеде и успехах на работе.

Толстой пишет не о какой-то случайной семье. Он показывает поколения таких людей. Их большинство. В чем-то рассказ Толстого - это проповедь духовной мысли. Может быть, такой вот Иван Ильич, прочитав сегодня эту книгу, задумается, кто же он есть на самом деле: только ли чиновник, муж, отец или есть в нем более высокое предназначение?

Украшая свое новое жилище, Иван Ильич подвешивал модную картину, но сорвался и упал с высоты. «Совершенно удачно упал», только немного.повредил бок. Наш,герой беззаботно смеется, но до читателя уже доносится грозная музыка, лейтт мотив провидения, смерти. Сцена съеживается, герои становятся мультипликационными, ненастоящими.

Задетый бок время от времени стал напоминать о себе. Скоро даже вкусная еда перестала радовать члена Судебной палаты. После еды он стал испытывать ужасную боль. Его жалобы страшно раздражали Прасковью Федоровну. Никакой жалости и тем более любви к мужу она не испытывала. Но зато чувствовала огромную жалость к себе. Ей, с ее благородным сердцем, приходится переносить все дурацкие капризы своего избалованного мужа, но только ее чуткость позволяет ей сдержать свое раздражение и благосклонно отвечать на его глупое нытье. Каждый сдержанный упрек казался Прасковье Федоровне огромным подвигом и самопожертвованием.

Единственный, кто действительно сочувствует больному, - буфетный мужик Герасим. Он становится и сиделкой возле постели умирающего, и утешителем в его страданиях. Нелепая просьба барина - держать его ноги, мол, так ему легче, не вызывала ни удивления, ни раздражения мужика. Он видит перед собой не чиновника, не хозяина, а прежде всего умирающего человека, и рад хоть как-то послужить ему.

Чувствуя себя обузой, Иван Ильич еще больше раздражался и капризничал, но вот наконец-то смерть-избавительница приблизилась к нему. После долгой агонии вдруг произошло чудо - никогда не задумывавшийся о том самом «великом», Иван Ильич ощутил неведомое для него чувство всеобъемлющей любви и счастья. Он больше не был обижен на черствость родных, напротив, он чувствовал к ним нежность и с радостью прощался с ними. С радостью же он и отправился в чудесный, сверкающий мир, где, он знал, его любят и встречают. Только теперь обрел он свободу.

Это мгновение коснется Ивана Ильича позже. Пока еще идет рассказ о похоронах, о неловкостях, которые испытывают гости, о встрече провожающих с мертвым телом: «...как у всех мертвецов, лицо его было красивее, главное - значительнее, чем оно было у живого. На лице было выражение того, что то, что нужно было делать, сделано, и сделано правильно. Кроме того, в этом выражении был еще упрек или напоминание живым». Зритель увидел этот упрек, но потом выяснится, что упрека не было - Иван Ильич успел простить всех.

Гость уезжает: живым - жить.

«- Что, брат Герасим? - сказал Петр Иванович, чтобы сказать что-нибудь. - Жалко?

Божья воля. Все там же будем, - сказал Герасим, оскаливая свои белые, сплошные мужицкие зубы, и, как человек в разгаре усиленной работы, живо отворил дверь, кликнул кучера, подсадил Петра Ивановича и прыгнул назад к крыльцу, как будто придумывая, что бы ему еще сделать».

Каждый день на планете умирают тысячи Иванов Ильичей, но также продолжают люди жениться и выходить замуж по расчету, ненавидеть друг друга и растить таких же детей. Каждый думает, что способен на подвиги. Но не каждый в последние мгновения своего бытия сможет окинуть взглядом прожитое и сделать какие-то выводы. Или простить, или возненавидеть...

Я узналъ о смерти Ивана Ильича въ судѣ. Въ перерывѣ засѣданія по скучнѣйшему дѣлу Мальвинскихъ мы сошлись въ кабинетѣ Ивана Егоровича Шебекъ. Нашъ товарищъ открылъ газету и перебилъ нашъ разговоръ.

Господа: Иванъ Ильичъ умеръ.

Неужели?

Вотъ читайте.

И я прочелъ: Прасковья Ѳ едоровна Головина съ душевнымъ прискорбьемъ извтьщаетъ родныхъ и знакомыхъ , что 4-го Февраля скончался ея мужъ членъ Московской судебной Палаты Иванъ Ильичъ Головинъ. Выносъ тѣла <будетъ> .... и т . д.

Страдалъ?

Ахъ, ужасно. Послѣднія не минуты, а часы. Онъ не переставая кричалъ 18 часовъ. За тремя дверьми слышно было.

Ахъ, что я вынесла.

Неужели?

18 часовъ корчился и кричалъ не переставая. - Я вздохнулъ, и тяжело. Мнѣ пришло въ голову: что какъ и я также буду 18 часовъ, но тотчасъ же я понялъ, что это глупо. Иванъ Ильичъ умеръ и кричалъ 18 часовъ, это такъ, но я это другое дѣло. Таково было мое разсужденье, если вспомнить хорошенько; и я успокоился и съ интересомъ сталъ распрашивать подробности о кончинѣ Ивана Ильича, какъ будто смерть было такое приключеніе, которое совсѣмъ не свойственно мнѣ.

Я особенно подробно описываю мое отношеніе къ смерти тогда потому, что именно тутъ въ этомъ кабинетѣ съ розовымъ кретономъ, я получилъ то, что измѣнило совсѣмъ мой взглядъ на смерть и на жизнь.

Я получилъ именно отъ Прасковьи Ѳ едоровны записки ея мужа, веденныя имъ во время послѣднихъ 2-хъ мѣсяцовъ его смертной болѣзни. Послѣ разныхъ разговоровъ о подробностяхъ дѣйствительно ужасныхъ физическихъ страданій, перенесенныхъ Иваномъ Ильичемъ (подробности эти я узнавалъ только по тому какъ мученія Ивана Ильича дѣйствовали на нервы Прасковьи Ѳ едоровны) послѣ разныхъ разговоровъ Прасковья Ѳ едоровна передала сущность ея дѣла ко мнѣ. Оказывается, что за 5 дней до смерти, когда у Ивана Ильича еще были промежутки безъ страшныхъ болей по часу, по получаса, въ одинъ изъ этихъ промежутковъ Прасковья Ѳ едоровна застала его за писаньемъ. И открылось, что онъ два мѣсяца пишетъ свой дневникъ. Одинъ только Герасимъ, буфетный мужикъ, зналъ про это. На вопросъ: что? зачѣмъ? На упреки, что онъ вредитъ себѣ, Иванъ Ильичъ отвѣчалъ, что это одно его утѣшенье - самимъ съ собой говорить правду. Сначала онъ сказалъ ей: «сожги ихъ послѣ меня»; но потомъ задумался и сказалъ! «А впрочемъ, отдай Творогову (т. е. мнѣ). Онъ все таки болѣе человѣкъ чѣмъ другіе, онъ пойметъ».

И вотъ Прасковья Ѳ едоровна передала мнѣ записную графленую книжечку счетную въ осьмушку, въ которой онъ писалъ.

Что жъ это? - спросилъ я. - Вы читали?

Да, я пробѣжала. Ужасно грустно. Ни по чемъ не видно такъ, как по этому, какъ страданія его имѣли вліяніе на душу. Вотъ это ужасно, и нельзя не признать правду за матерьялистами. Онъ уже былъ не онъ. Такъ это слабо, болѣзненно. Нѣтъ, связи, ясности, силы выраженья. А вы знаете его стиль. Его отчеты это были шедевры. Мнѣ самъ П. М. Онъ былъ у меня (это былъ главный нашъ начальникъ) и очень былъ добръ. Истинно какъ родной. Онъ мнѣ сказалъ, что это было первое, лучшее перо въ министерствѣ. A здѣсь, - сказала она, перелистывая пухлыми, въ перстняхъ пальцами книжечку, - такъ слабо, противурѣчиво. Нѣтъ логики, той самой, въ которой онъ былъ такъ силенъ. Мнѣ все таки это дорого, вы возвратите мнѣ, какъ дорого все, что онъ. Ахъ! Мих. Сем. какъ тяжело, какъ ужасно тяжело - и она опять заплакала. Я вздыхалъ и ждалъ когда она высморкается. Когда она высморкалась, я сказалъ: повѣрьте... и опять она разговорилась и высказала мнѣ то, что было, очевидно, ея главнымъ интересомъ - имущественное свое положеніе. Она сдѣлала видъ, что спрашиваетъ у меня совѣта о пенсіонѣ, но я видѣлъ, что она уже знаетъ до малѣйшихъ подробностей то, чего я не зналъ, все то, что можно вытянуть отъ казны для себя и для дѣтей. - Когда она все разсказала, я пожалъ руку, поцѣловалъ даже и съ книжечкой пошелъ въ переднюю. Въ столовой съ часами, которыя онъ такъ радъ былъ, что купилъ въ брикабракѣ, я встрѣтилъ въ черномъ его красивую, грудастую, съ тонкой таліей дочь. Она имѣла мрачный и гнѣвный, рѣшительный видъ. Она поклонилась мнѣ, какъ будто я былъ виноватъ. Въ передней никого не было. Герасимъ, буфетный мужикъ, выскочилъ изъ комнаты покойника, перешвырялъ своими сильными руками всѣ шубы, чтобы найти мою, и подалъ мнѣ.

Что, братъ, Герасимъ, жалко.

Божья воля. Всѣ тамъ же будемъ, - сказалъ Герасимъ, улыбаясь и живо отворилъ мнѣ дверь, кликнулъ кучера, поглядѣлъ и захлопнулъ дверь.

Я взялъ записки и вечеромъ послѣ клуба, оставшись одинъ, взялъ эту книжечку на ночной столикъ и сталъ читать. -

Вотъ эти записки.

6-ю ночь я не сплю и не отъ тѣлесныхъ страданій. Они все таки давали мнѣ спать, но отъ страданій душевныхъ ужасныхъ, невыносимыхъ. Ложь, обманъ, ложь, ложь, ложь, ложь, все ложь. Все вокругъ меня ложь, жена моя ложь, дѣти мои ложь, я самъ ложь, и вокругъ меня все ложь. Но если я страдаю отъ нея, я вижу, значить, и эту мерзкую ложь есть во мнѣ и правда. Если бы я весь былъ ложь, я бы не чувствовалъ ее. Есть во мнѣ, видно, маленькая, крошечная частица правды, и она-то - я самый, и она то теперь, передъ смертью, заявляетъ свои права; и она то страдаетъ, ее то душатъ со всѣхъ сторонъ, забиваютъ, и это мнѣ больно, больно такъ, что хоть бы скорѣе смерть. Пусть потухнетъ или разгорится эта искра. Теперь же одна жизнь моя - это самому съ собой среди этой лжи думать правду. Но чтобы яснѣе думать ее, чтобы найти эту правду, когда ложь затопитъ меня, я хочу написать ее. Буду писать пока силы есть, буду перечитывать, а кто нибудь послѣ прочтетъ и можетъ быть очнется.

Начну сначала, какъ это все сдѣлалось со мной.>

Записки эти ужасны. Я прочелъ ихъ, не спалъ всю ночь и поѣхалъ на утро къ Прасковьѣ Ѳ едоровнѣ и сталъ разспрашивать про ея мужа. Она мнѣ много разсказала и отдала его переписку, его прежній дневникъ. Когда уже похоронили Ивана Ильича, я еще нѣсколько разъ былъ у Прасковьи Ѳ едоровны, разспрашивалъ ее, разспрашивалъ его дочь, Герасима, который поступилъ ко мнѣ. И изъ всего этаго я составилъ себѣ описаніе послѣдняго года жизни Ивана Ильича.

Исторія эта и самая простая и обыкновенная и самая ужасная. Вотъ она:

Иванъ Ильичъ умеръ 42 лѣтъ, членомъ судебной палаты. Онъ былъ сынъ Петербургскаго чиновника Государственныхъ Имуществъ Тайнаго Совѣтника, составившаго себѣ маленькое состояніе. Иванъ Ильичъ былъ 2-й сынъ, старшій былъ полковникъ, а меньшой неудался и служилъ по желѣзнымъ дорогамъ, сестра была замужемъ за Барономъ Гриле. И Баронъ былъ Петербургскимъ же чиновникомъ. Иванъ Ильичъ воспитывался въ Правовѣденіи, говорилъ по французски, бывалъ на балахъ у Принца б., спрашивалъ, сынъ ли онъ отца, былъ долженъ швейцару и за пирожки, носилъ respice finem медальку, былъ на ты съ товарищами, по выходѣ заказалъ фракъ и вицмундиръ у Шармера. Было веселое время, тонкій, ловкій правовѣдъ тотчасъ по протекціи отца поступилъ чиновникомъ особыхъ порученій къ начальнику губерніи и высоко и весело носилъ первые два года знамя comme il faut-наго правовѣда - честный, общительный, порядочный, съ чувствомъ собственнаго достоинства и съ непоколебимой увѣренностью, что онъ свѣтитъ во мракѣ провинціи. Иванъ Ильичъ танцовалъ, волочился, кутилъ; изрѣдка и ѣздилъ по уѣздамъ съ новенькимъ петербургскимъ чемоданомъ и въ шармеровскомъ вицмувдирѣ, походкой порядочнаго человѣка всходилъ въ кабинетъ начальника и оставался обѣдать и говорить по французски съ начальницей. - Было веселое, легкое, спокойное время. Была связь съ одной изъ дамъ, навязывавшихся щеголеватому правовѣду, и связь эта чуть было не затянула Ивана Ильича. Но пришла перемѣна по службѣ, связь разорвалась.

Перемѣна по службѣ тоже была веселой. Были новые судебные учрежденія. Нужны новые люди. Уже и такъ Иванъ Ильичъ несъ знамя порядочности и прогресса; а тутъ еще на знамѣ написалось: европеизмъ, прогрессъ либеральность, гласный судъ - правый и короткій. Сомнѣнья въ томъ, что быть судебнымъ слѣдователемъ дѣло нетолько хорошее, но прелестное, не могло быть. Права огромны, несмѣняемость, въ 5 классѣ. И Иванъ Ильичъ сталъ судебнымъ слѣдователемъ такимъ же совершеннымъ и comme il faut-нымъ. Дѣло кипѣло. Иванъ Ильичъ хорошо писалъ и любилъ элегантно писать. И былъ увѣренъ въ себѣ. И дѣло шло. Но тутъ, въ другой провинціи, прежде чѣмъ завязалась новая связь, наскочила не старая, но уже и не молодая дѣвица. Иванъ Ильичъ прельщалъ ее, какъ всѣхъ. Дѣвица прельстилась, но понемногу стала затягивать Ивана Ильича и затянула. И Иванъ Ильичъ женился. Женитьба Ивана Ильича была первый актъ жизни, съуживающій первый размахъ. Прасковья Ѳ едоровна была стараго дворянскаго рода, не дурна, полна, чувственна, было маленькое состояньице. Все бы это ничего. Но Иванъ Ильичъ могъ расчитывать на самую высокую партію, а это была партія ниже средней. Впрочемъ, что же, женитьба не мѣшаетъ карьерѣ. И если я уже попался, то могу сказать себѣ, что я не продаю сердце. Такъ и сказалъ себѣ Иванъ Ильичъ. И мечталъ о супружескомъ счастьи такъ, что кромѣ прежнихъ удовольствій холостой жизни будетъ еще домашняя поэзія. Но тутъ оказалось, что жена ревнива, зла, язычна, скупа, безтолкова, и что удовольствія холостой жизни, даже самые невинные, какъ танцы, клубъ надо оставить, a вмѣсто поэзіи очага имѣть ворчливость, привередливость, укоризны. - Это была первая тяжелая пора жизни Ивана Ильича, но онъ съумѣлъ найтись. Вся энергія Ивана Ильича перешла на службу. Онъ сталъ честолюбивъ: И служба - бумага хорошо написанная стала понемногу цѣлью и радостью его жизни. Пошли дѣти, состояньице жены ушло на обзаведеніе, жена стала укорять и требовать. И потому служба и честолюбіе усилились еще тѣмъ, что одна служба могла давать деньги. И Иванъ Ильичъ работалъ много, охотно, и его цѣнили какъ хорошаго служаку, и повысили. Но тутъ случилось другое непріятное событіе. Будучи уже товарищемъ прокурора и лучшимъ, правя всегда должность, Иванъ Ильичъ ждалъ, что его не обойдутъ при первомъ назначеніи въ Прокуроры. Оказалось, что Гопе, Товарищъ Прокурора, забѣжалъ какъ-то въ Петербургъ, и его, младшаго, назначили, а Иванъ Ильичъ остался. Иванъ Ильичъ сталъ раздражителенъ, ввязался въ дѣло съ Губернаторомъ. Онъ былъ правъ; но начальству суда было неудобно имѣть непріятность съ губернаторомъ. Къ нему стали холодны. Все это взбѣсило Ивана Ильича, онъ бросілъ все и пошелъ на мѣсто ниже своего въ другое вѣдомство. - Надо было переѣзжать. Жена замучила его упреками. Жизнь и служба были непріятные. Жалованья было больше, но жизнь дороже, климатъ дурной - говорили доктора. Умеръ сынъ. Жена говорила, что отъ климата, что онъ виноватъ во всемъ. Жена со скуки кокетничала съ губернаторомъ. Повышенія и перехода назадъ не предвидѣлось, самъ онъ заболѣлъ ревматизмами. Положеніе было дурное со всѣхъ сторонъ. Но Иванъ Ильичъ не отчаявался, поѣхалъ въ Петербургъ. Тамъ черезъ друзей отца и одну даму устроилъ себѣ вновь переходъ въ министерство юстиціи на мѣсто выше того, которое занималъ его товарищъ. Ему обѣщали, но перевода все не было до 1880 года. - Этотъ то годъ былъ самый тяжелый въ жизни Ивана Ильича. - Но тутъ помогла вдругъ и его энергія и счастье, и стало все понемногу устроиваться. Вотъ съ этого то времени и начинается эта ужасная исторія послѣдняго года жизни Ивана Ильича, которую я хочу разсказать.

Несносно. Вѣдь надо честь знать, эта безсовѣстность - поселиться и жить. - Эта каторга. И эти претензіи!

Да ну, чтоже, теперь уже недолго.

Недолго! Я конца не вижу этому. Очевидно, онъ испортилъ своей самоувѣренностью, и ему ничего не дадутъ. Да и что онъ за драгоцѣнность, что ему сейчасъ мѣсто предсѣдателя? Ничего ему не дадутъ. А мы неси все это.

Такъ было со стороны хозяевъ. Со стороны гостей было тоже. Прасковья Ѳ едоровна говорила, что такой ladrerie (она ее замѣчала) она не видывала и не ожидала и что это - мученье, которое въ жизнь не забудетъ. Видѣть, что трясутся надъ каждымъ кускомъ. (Она преувеличивала; но въ этомъ была и доля правды) и что если бы она знала, она лучше бы въ избѣ на черномъ хлѣбѣ жила. Но въ избѣ на черномъ хлѣбѣ она и не пыталась жить. Говорила же она это все въ такой преувеличенной формѣ для того, чтобы мучать этими рѣчами Ивана Ильича. И Ивана Ильича это мучало ужасно. И Иванъ Ильичъ въ это послѣднее время не видалъ добраго лица на своей женѣ, не слыхалъ добраго слова. - Что было еще хуже, дочь отъ скуки и жиру начала кокетничать съ учителемъ. И во всемъ этомъ былъ виноватъ Иванъ Ильичъ. Такъ было внутри, наружно же все было очень прекрасно. Когда пріѣзжалъ сосѣдъ и послѣ обѣда выходилъ съ гостями на каменную терасу и лакей въ бѣломъ галстукѣ разносилъ кофе, и всѣ другъ другу улыбались, и невѣстка улыбалась, и хозяинъ говорилъ, что у нихъ нынче особенно весело лѣтомъ, гостямъ казалось, что тутъ рай. А тутъ былъ адъ. И въ этомъ аду съ страхомъ того, что изъ него не выберешься, жилъ Иванъ Ильичъ. Въ послѣднее свое пребываніе въ деревнѣ у зятя онъ, щепетильный и самолюбивый человѣкъ, замѣтилъ, что онъ въ тягость, и что въ отношеніяхъ къ нему примѣшивается оттѣнокъ презрѣнія, а отъ жены и дочери кромѣ упрековъ не слыхалъ ничего.

Въ Августѣ, почти въ отчаяніи успѣть въ своемъ дѣлѣ, Иванъ Ильичъ поѣхалъ еще разъ въ Петербургъ. Онъ ѣхалъ только за однимъ - исхитриться выпросить мѣсто въ 7 тысячъ жалованья. Онъ уже не держался никакого министерства, направленія, рода дѣятельности. Ему нужно было мѣсто -мѣсто съ 7-ю тысячами. Безъ мѣста съ 7-ю тысячами - погибель. Онъ не допускалъ возможности этой погибели; но в эту поѣздку онъ уже рѣшилъ, что не по юстиціи, то по администраціи, по банкамъ, по желѣзнымъ дорогамъ, императрицы Маріи, даже таможни - но 7 тысячъ. И онъ ѣхалъ, везя себя на базаръ, кому понадобился, кто дастъ больше. Опять эта цѣль поѣздки его была настоящая, существенная; но подразумѣвалось совсѣмъ не то - подразумѣвалось, что отецъ Ивана Ильича былъ очень плохъ. Онъ жилъ въ Царскомъ, и давно уже ждали его смерти. «Il est allé voir mon pauvre beau père. Il ne fera pas du vieux os. Et Jean a toujours été son favori», - говорила Прасковья Ѳ едоровна и говорилъ Иванъ Ильичъ. И вотъ эта поѣздка Ивана Ильича увѣнчалась удивительнымъ, неожиданнымъ успѣхомъ. Въ Курскѣ подсѣлъ въ 1-й классъ къ Ивану Ильичу знакомый и сообщилъ свѣжую телеграмму, полученную утромъ губернаторомъ, что въ министерствахъ произойдетъ на дняхъ перетасовка: Петръ Петровичъ, новое лицо, поступалъ на мѣсто Ивана Петровича, Иванъ Ивановичъ на мѣсто Пет. И., П. И. на мѣсто И. П., а Ив. П. на мѣсто Ивана Ивановича. До самой Москвы Иванъ Ильичъ бесѣдовалъ съ знакомымъ о томъ, какіе и какіе послѣдствія выйдутъ для Россіи отъ этой перемѣны. Въ разговорѣ тоже подразумѣвалось - для Россіи, въ дѣйствительности же интересъ разговора состоялъ въ соображеніи послѣдствій отъ этой перетасовки для полученія мѣстъ съ деньгами для самихъ себя и своихъ знакомыхъ. Предполагаемая перетасовка, вводя новое лицо - Петра Петровича и, очевидно, его друга Захара Ивановича, была въ высшей степени благопріятна для Ивана Ильича. Захаръ Ивановичъ былъ товарищу другъ и человѣкъ обязанный Ивану Ильичу. Въ Москвѣ извѣстіе подтвердилось. A пріѣхавъ въ Петербурга, Иванъ Ильичъ нашелъ Захара Ивановича и получилъ обѣщаніе вѣрного мѣста въ томъ же своемъ министерствѣ. И черезъ недѣлю телеграфировалъ женѣ: «Захаръ мѣсто Шлеера при первомъ докладѣ получаю назначеніе Москву».

Всѣ ожиданія Ивана Ильича оправдались. Онъ получилъ назначеніе то, которое даже уже не ожидалъ, получилъ такое назначеніе, въ которомъ онъ сталъ на двѣ степени выше своихъ товарищей, 8 тысячъ жалованья и подъемныхъ 3500.

Какъ горе одно не ходитъ, такъ и радости. Для Прасковьи Ѳ едоровны къ радости этого извѣстія примѣшивалось одно еще горе - это вопросъ о томъ, какъ переѣхать и меблировать домъ такъ, чтобы можно было выѣзжать въ высшемъ московскомъ свѣтѣ (это была 20-лѣтняя мечта Прасковьи Ѳ едоровны) подъ предлогомъ вывоза дочери. Денегъ не было. Мебель, оставшаяся въ провинціи, была не такая, при которой бы можно было выѣзжать, а на 3500 ничего завести нельзя. Это одна гостиная. И тутъ же въ этомъ мѣсяцѣ разрѣшилось и это затрудненіе. Старикъ отецъ Ивана Ильича умеръ двѣ недѣли послѣ назначенія своего сына. У старика ничего не было, кромѣ пенсіи въ 6000; но у него была прелестная мебель и вещи. Домъ его былъ игрушка художественной vieux saxe - бронзы, мебель старинная - та самая, что въ модѣ, и все это перешло къ Ивану Ильичу. Первая телеграмма Ивана Ильича была такая: «Папа тихо скончался 17-го въ 2 часа дня. Похороны субботу. Не жду тебя. «Вторая телеграмма: «Акціи и билеты поровну намъ и Сашѣ. Всего было на 12 тысячъ, движимость вся мнѣ».

Я очень рада за Jean, - говорила Прасковья Ѳ едоровна,- что онъ закрылъ глаза своему отцу. Я его мало знала, но тоже любила. Моя судьба не выходить изъ траура.

Такъ что вдругъ изъ самого труднаго положенія Иванъ Ильичъ. съ семьей пришелъ въ самое пріятное.

Когда Иванъ Ильичъ вернулся въ деревню съ разсказами о томъ, какъ его всѣ чествовали, какъ всѣ тѣ, которые были его. врагами, были посрамлены и подличали теперь передъ нимъ, какъ ему завидуютъ за его положеніе, в особенности какъ всѣ его сильно любили въ Петербургѣ, Прасковья Ѳ едоровна уже привыкла къ этой манерѣ разсказа Ивана Ильича, когда онъ былъ въ духѣ. Сама она никогда не замѣчала, чтобы въ ее присутствий другіе особенно нѣжно обращались къ Ивану Ильичу, но по его разсказамъ, когда онъ былъ въ духѣ, всегда выходило, что у всѣхъ людей въ Петербургѣ за его послѣднее пребываніе тамъ была одна забота, одна радость - чествовать Ивана Ильича, услуживать ему, говорить ему пріятное. - Отношенія въ семьѣ зятя тотчасъ же тоже перемѣнились. Головины собрались уѣзжать, какъ только готова будетъ квартира въ Москвѣ, и уже ими нетолько не тяготились, а ухаживали за ними, стараясь загладить прошедшее.

Иванъ Ильичъ пріѣхалъ на короткое время 10 сентября, ему надо было принимать должность и, кромѣ того, нужно было время устроиться въ Москвѣ, перевезти все изъ провинціи, изъ Петербурга, прикупить, призаказать еще многое - однимъ словомъ, устроиться такъ, какъ это рѣшено было давно въ душѣ Прасковьи Ѳ едоровны. И планъ Прасковьи Ѳ едоровны, дома элегантнаго, свѣтскаго, высокаго лица, вывозящаго дочь, нравился Ивану Ильичу. Нетолько нравился, но Иванъ Ильичъ, притворяясь, что это - планъ жены, самъ лелѣялъ эту мысль. И теперь, когда все устроилось такъ удачно и когда они сходились съ женою въ цѣли, и кромѣ того, они мало жили вмѣстѣ, они такъ дружно сошлись, какъ не сходились съ первыхъ лѣтъ женатой своей жизни. Таничка дочь совсѣмъ разсіяла, бросила кокетничать съ студентами и вся отдалась прелестному будущему в Москвѣ.

Иванъ Ильичъ было думалъ увезти семью тотчасъ же; но настоянія сестры и зятя: «Какъ это можно? Куда же вы въ гостинницу? Теперь еще такъ хорошо въ деревнѣ; а для насъ такая радость. A Jean пусть устраиваетъ и можетъ пріѣзжать - тутъ десять часовъ въ поѣздѣ - и у насъ». И рѣшено было ѣхать одному Ивану Ильичу. Иванъ Ильичъ уѣхалъ, и веселое расположеніе духа и удача, одно усиливающее другое, все время не оставляли его.

Нашлась квартира прелестная - то самое, что мечтали мужъ съ женой - широкіе, высокіе, въ строгомъ стилѣ пріемныя комнаты, удобный, скромный кабинетъ, комнаты женѣ и дочери, все какъ нарочно придумано для нихъ, все чисто, грандіозно, но не ново. Иванъ Ильичъ самъ взялся за устройство, распаковывалъ ящики изъ Петербурга, выбиралъ обои, подкупалъ мебель, обивку, и все росло росло и приходило къ тому идеалу, который онъ составилъ себѣ, и даже, когда онъ до половины устроилъ, превзошло его ожиданье. Онъ понялъ тотъ рѣдко изящный и широкій характеръ, который приметъ все, когда устроится. Онъ не ждалъ, что такъ полюбитъ это дѣло. Засыпая онъ представлялъ себѣ залу, какою она будетъ. Глядя на гостиную, еще не конченную, онъ уже видѣлъ каминъ, экранъ, этажерку и эти стульчики, разбросанные и эти прелестные отцовскіе бронзы, когда они всѣ станутъ по мѣстамъ. Его радовала мысль, какъ онъ поразитъ Пашу и Таничку. Они никакъ не ожидаютъ этого. Въ особенности отцовскія вещи. Онъ въ письмахъ своихъ и при свиданіи нарочно представлялъ все хуже, чѣмъ есть, чтобы поразить ихъ. Они предчувствовали это и радовались. Это такъ занимало его, что даже новая служба его, любящаго это дѣло, занимала меньше, чѣмъ онъ ожидалъ. Въ засѣданіяхъ у него бывали минуты разсѣянности: онъ задумывался о томъ, какіе карнизы на гардины, прямые или подобранные. Онъ такъ былъ занятъ этимъ, что самъ часто возился, переставлялъ даже мебель и самъ перевѣшивалъ гардины.

Разъ онъ влѣзъ на лѣсенку, чтобы показать непонимающему обойщику, какъ онъ хочетъ драпировать, оступился и упалъ, но, какъ сильный и ловкій человѣкъ, удержался, только бокомъ стукнулся объ ручку рамы. Ушибъ былъ не важный и скоро прошелъ. Вообще же Иванъ Ильичъ, какъ и писалъ и говорилъ, чувствовалъ себя отъ этой физической работы по дому лучше, чѣмъ когда нибудь.

Онъ писалъ: «Чувствую что съ меня соскочило лѣтъ 15». Онъ думалъ кончить въ сентябрѣ, но затянулось до половины октября. За то было прелестно. Нетолько онъ говорилъ, но ему говорили всѣ, кто видѣли. Когда я былъ у Ивана Ильича и видѣлъ его помѣщеніе, оно было уже обжито, и теперь, зная, сколько труда было положено имъ и радости это ему доставило, я стараюсь вспомнить, но тогда я не замѣтилъ. Это было то самое, что видишь вездѣ: штофъ, цвѣты, ковры, черное дерево, бронзы, темное и блестящее, - все то, что всѣ извѣстнаго рода люди дѣлаютъ, чтобы быть похожими на всѣхъ людей извѣстнаго рода. И у него было такъ похоже, что нельзя было обратить вниманіе, потому что видѣлъ это самое тысячу разъ. А оказывается, что ему добиться этого сходства стоило большого труда, а главное, вполнѣ заняло всего его.

Когда онъ, встрѣтивъ своихъ на станціи желѣзной дороги, привезъ ихъ въ свою освѣщенную готовую квартиру, и лакей въ бѣломъ галстукѣ отперъ дверь въ убранную цвѣтами переднюю, а потомъ они вошли въ гостиную, кабинеты и ахали отъ удовольствія, онъ былъ очень счастливъ, водилъ ихъ вездѣ, впивалъ въ себя ихъ похвалы и сіялъ отъ удовольствія.

Въ этотъ же вечеръ за чаемъ Прасковья Ѳ едоровна, получившая письмо объ его паденіи, спросила его, не ушибся ли онъ? Онъ сказалъ, что нисколько.

Я не даромъ гимнастъ, другой бы убился, а я чуть чуть ударился вотъ тутъ, когда тронешь, еще больно, но уже проходитъ, просто синякъ.

Нѣтъ, какъ Таничкинъ кабинетъ хорошъ, съ какимъ вкусомъ.

Да папа ужъ сдѣлаетъ. Прелесть.

И они начали жить въ новомъ помѣщеніи съ новыми достаточными (какъ всегда почти) средствами, и было очень хорошо. - Особенно было хорошо первое время, когда еще не все было устроено и надо было еще устроивать то купить, то заказать, то переставить, то наладить. Когда уже нечего было устраивать стало немножко скучно, но тутъ уже сдѣлались знакомства и привычки, и жизнь наполнилась.

Расположеніе духа Ивана Ильича было хорошо; хотя и страдало немного именно отъ помѣщенія. Всякое пятно на скатерть, на штофъ, оборванный снурокъ гардины раздражало его. Онъ столько труда положилъ на устройство, что ему больно было всякое разрушеніе. Но вообще жизнь Ивана Ильича казалась ему совершенно полною, пріятною и хорошею. Онъ вставалъ въ 9, пилъ кофе, читалъ «Голосъ». Потомъ надѣвалъ вицмундиръ, ѣхалъ въ Судъ. Тамъ уже обмялся тотъ хомутъ, въ которомъ онъ работалъ, онъ сразу попадалъ въ него, Просители, справки въ канцеляріи, сама канцелярія, засѣданія публичныя и распорядительныя. Во всемъ этомъ надо было дѣйствовать и жить одной стороной своего существа - внѣшней служебной. Надо было не допускать съ людьми никакихъ отношеній помимо служебныхъ. И поводъ къ отношеніямъ долженъ былъ быть только служебный, и самыя отношенія только служебныя. Напримѣръ, приходитъ человѣкъ и желаетъ узнать что нибудь. Иванъ Ильичъ какъ человѣкъ не долженъ и не можетъ имѣть никакихъ отношеній ни къ какому человѣку; но если есть отношеніе этого человѣка къ члену такое, которое можетъ быть выражено на бумагѣ съ заголовкомъ, въ предѣлахъ этихъ отношеній Иванъ Ильичъ дѣлаетъ все, все рѣшительно, что можно, и при этомъ соблюдаетъ подобіе человѣческихъ дружелюбныхъ отношеній. Какъ только кончается отношеніе служебное, такъ кончается всякое другое. Этимъ умѣніемъ отдѣлять отъ себя эту паутину служебную, не смѣшивая ее съ своей настоящей жизнью, Иванъ Ильичъ владѣлъ въ высшей степени. И долгой практикой и талантомъ выработалъ его до такой степени, что онъ даже, какъ виртуозъ, иногда позволялъ себѣ какъ бы шутя смѣшивать человѣческое и служебное отношеніе. Онъ позволялъ это себѣ, какъ виртуозъ, потому что чувствовалъ въ себѣ умѣнье во всякое мгновеніе опять подраздѣлить то, что не должно быть смѣшиваемо. Дѣло это шло у Ивана Ильича легко и даже пріятно, потому что виртуозно. Въ промежуткахъ отъ куренія пилъ чай, бесѣдовалъ немножко о политикѣ, немножко объ общихъ и больше всего о назначеніяхъ. И усталый, но съ чувствомъ виртуоза, отчетливо отдѣлавшаго свою важную партію, одну изъ первыхъ скрипокъ въ оркестрѣ, возвращался домой. - Вотъ тутъ дома передъ обѣдомъ чаще всего Иванъ Ильичъ замѣчалъ пятно на штофѣ, оцарапанную ручку кресла, отломанную бронзу и начиналъ чинить и сердиться. Но Прасковья Ѳ едоровна знала это и торопила людей подавать обѣдать.

Послѣ обѣда, если не было гостей, Иванъ Ильичъ читалъ «Голосъ» уже внимательно, иногда, очень рѣдко, книгу, про которую много говорятъ. И вечеромъ садился за дѣла, т. е. читалъ бумаги, справлялся съ законами, сличая показанія и подводилъ подъ законы. Ему это было не скучно, не весело. Скучно было, когда можно было играть въ винтъ, но если не было винта, то это было всетаки лучше, чѣмъ сидѣть одному или съ женой.

Удовольствія же Ивана Ильича были обѣды маленькіе, на которые онъ звалъ важныхъ по свѣтскому положенію дамъ и мущинъ, и такое времяпрепровожденіе съ ними, которое было бы похоже на обыкновенное препровожденіе времени такихъ людей, также какъ гостиная его была похожа на всѣ гостиные. Одинъ разъ у нихъ былъ даже вечеръ. Танцовали. И Ивану Ильичу было весело. И все было хорошо, только вышла ссора съ женой изъ-за тортовъ и конфетъ: у Прасковьи Ѳ едоровны былъ свой планъ, а Иванъ Ильичъ настоялъ на томъ, чтобы взять все у Альбера, и взяли много тортовъ. И ссора была за то, что торты остались, а счетъ Альбера былъ въ 45 рублей. Ссора была большая и непріятная, такъ что Прасковья Ѳ едоровна сказала ему: «дуракъ кислый». А онъ схватилъ себя за голову и въ сердцахъ что-то упомянулъ о разводѣ. Но самъ вечеръ былъ веселый. Было лучшее Московское общество и Иванъ Ильичъ танцовалъ съ княгиней Турфоновой, сестрой той, которая извѣстна учрежденіемъ находящагося подъ покровительствомъ императрицы общества «унеси ты мое горе». Радости служебныя были радости самолюбія, радости общественныя были радости тщеславія. Но настоящія радости Ивана Ильича были радости игры въ винтъ. Онъ признавался, что послѣ всего, послѣ какихъ бы то ни было событій радостныхъ въ его жизни, радость, которая, какъ свѣча, горѣла передъ всѣми другими, это сѣсть съ хорошими игроками и не крикунами партнерами въ винтъ и непремѣнно вчетверомъ (впятеромъ ужъ очень больно выходить, хоть и притворяешься, что я очень люблю) и вести умную серьезную игру (когда карты идутъ) съ толковымъ понимающимъ партнеромъ.

Поужинать, выпить стаканъ вина. А спать послѣ винта, особенно когда въ маленькомъ выигрышѣ (большой - непріятно), Иванъ Ильичъ ложился въ особенно хорошемъ расположеніи духа.

Такъ они жили. Кругъ общества составился у нихъ самый лучшій. Во взглядѣ на кругъ своихъ знакомыхъ мужъ, жена и дочь были совершенно согласны. И не сговариваясь одинаково оттирали отъ себя и освобождались отъ всякихъ разныхъ пріятелей и родственниковъ замарашекъ, которые разлетались съ нѣжностями въ Москву въ гостиную съ майоликовыми блюдами по стѣнамъ. Скоро эти друзья замарашки перестали разлетаться и дѣлать диспаратъ, и у Головиных осталось общество одно самое лучшее. Ѣздили и важные люди и молодые люди. Молодые люди ухаживали за Таничкой, и Петрищевъ, сынъ Дм. Ив. Петрищева и единственный наслѣдникъ его состоянія, судебный слѣдователь сталъ ухаживать за Таничкой. Такъ что Иванъ Ильичъ уже поговаривалъ объ этомъ съ Прасковьей Ѳедоровной. Такъ они жили. И все шло такъ не измѣняясь. Всѣ были счастливы и здоровы. Нельзя было назвать нездоровьемъ то, что Иванъ Ильичъ говорилъ иногда, что у него странный вкусъ во рту и что то неловко въ лѣ вой сторонѣ живота.


Николай Васильевич Гоголь

ДРУГИЕ РЕДАКЦИИ

ТАРАС БУЛЬБА. РЕДАКЦИЯ МИРГОРОДА. 1835 г

«А поворотись, сынку! цур тебе, какой ты смешной! Что это на вас за поповские подрясники? И эдак все ходят в академии?»

Такими словами встретил старый Бульба двух сыновей своих, учившихся в киевской бурсе и приехавших уже на дом к отцу.

Сыновья его только что слезли с коней. Это были два дюжие молодца, еще смотревшие исподлоба, как недавно выпущенные семинаристы. Крепкие, здоровые лица их были покрыты первым пухом волос, которого еще не касалась бритва. Они были очень оконфужены таким приемом отца и стояли неподвижно, потупив глаза в землю.

«Постойте, постойте, дети», продолжал он, поворачивая их: «какие же длинные на вас свитки! [Свиткой называется верхняя одежда у малороссиян. (Прим. Гоголя.)] Вот это свитки! Ну, ну, ну! таких свиток еще никогда на свете не было! А ну, побегите оба: я посмотрю, не попадаете ли вы?»

«Не смейся, не смейся, батьку!» сказал, наконец, старший из них.

«Фу ты, какой пышный! а отчего ж бы не смеяться?»

«Да так. Хоть ты мне и батько, а как будешь смеяться, то, ей-богу, поколочу!»

«Ах, ты сякой, такой сын! Как, батька?» сказал Тарас Бульба, отступивши с удивлением несколько назад.

«Да хоть и батька. За обиду не посмотрю и не уважу никого.»

«Как же ты хочешь со мною биться? разве на кулаки?»

«Да уж на чем бы то ни было.»

«Ну, давай на кулаки!» говорил Бульба, засучив рукава. И отец с сыном, вместо приветствия после давней отлучки, начали преусердно колотить друг друга.

«Вот это сдурел старый!» говорила бледная, худощавая и добрая мать их, стоявшая у порога и не успевшая еще обнять ненаглядных детей своих: «Ей богу, сдурел! Дети приехали домой, больше году не видели их, а он задумал бог знает что: биться на кулачки.»

«Да он славно бьется!» говорил Бульба, остановившись. «Ей богу, хорошо!.. так-таки», продолжал он, немного оправляясь: «хоть бы и не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здоров, сынку! почеломкаемся!» И отец с сыном начали целоваться. «Добре, сынку! Вот так колоти всякого, как меня тузил. Никому не спускай! А всё-таки на тебе смешное убранство. Что это за веревка висит? А ты, бейбас, что стоишь и руки опустил?» говорил он, обращаясь к младшему. «Что-ж ты, собачий сын, не колотишь меня?»

«Вот еще выдумал что!» говорила мать, обнимавшая между тем младшего: «И придет же в голову! Как можно, чтобы дитя било родного отца? Притом будто до того теперь: дитя малое, проехало столько пути, утомилось (это дитя было двадцати слишком лет и ровно в сажень ростом), ему бы теперь нужно отпочить и поесть чего-нибудь, а он заставляет биться!»

«Э, да ты мазунчик, как я вижу!» говорил Бульба: «Не слушай, сынку, матери: она - баба. Она ничего не знает. Какая вам нежба? Ваша нежба - чистое поле да добрый конь; вот ваша нежба. А видите вот эту саблю - вот ваша матерь! Это всё дрянь, чем набивают вас: и академия, и все те книжки, буквари и филозофия, - всё это ка зна що я плевать на всё это!» Бульба присовокупил еще одно слово, которого однако же цензора не пропускают в печать и хорошо делают. «Я вас на той же неделе отправлю на Запорожье. Вот там ваша школа! Вот там только наберетесь разуму!»

«И только всего одну неделю быть им дома?» говорила жалостно, со слезами на глазах, худощавая старуха-мать. «И погулять им, бедным, не удастся, и дому родного некогда будет узнать им, и мне не удастся наглядеться на них!»

«Полно, полно, старуха! Козак не на то, чтобы возиться с бабами. Ступай скорее да неси нам всё, что ни есть, на стол. Пампушек, маковиков, медовиков и других пундиков не нужно, а прямо так и тащи нам целого барана на стол. Да горелки, чтобы горелки было побольше! Не этой разной, что с выдумками: с изюмом, родзинками и другими вытребеньками, а чистой горелки, настоящей, такой, чтобы шипела, как бес!»

Бульба повел сыновей своих в светлицу, из которой пугливо выбежали две здоровые девки в красных монистах, увидевши приехавших паничей, которые не любили спускать никому. Всё в светлице было убрано во вкусе того времени; а время это касалось XVI века, когда еще только что начинала рождаться мысль об унии. Всё было чисто, вымазано глиною. Вся стена была убрана саблями и ружьями. Окна в светлице были маленькие, с круглыми матовыми стеклами, какие встречаются ныне только в старинных церквях. На полках, занимавших углы комнаты и сделанных угольниками, стояли глиняные кувшины, синие и зеленые фляжки, серебряные кубки, позолоченные чарки венецианской, турецкой и черкесской работы, зашедшие в светлицу Бульбы разными путями чрез третьи и четвертые руки, что было очень обыкновенно в эти удалые времена. Липовые скамьи вокруг всей комнаты и огромный стол посреди ее, печь, разъехавшаяся на полкомнаты, как толстая русская купчиха, с какими-то нарисованными петухами на изразцах, - все эти предметы были довольно знакомы нашим двум молодцам, приходившим почти каждый год домой на каникулярное время, приходившим потому, что у них не было еще коней, и потому, что не было в обычае позволять школярам ездить верхом. У них были только длинные чубы, за которые мог выдрать их всякий козак, носивший оружие. Бульба, только при выпуске их, послал им из табуна своего пару молодых жеребцов.

«Ну, сынки, прежде всего выпьем горелки! Боже, благослови! Будьте здоровы, сынки: и ты, Остап, и ты, Андрий! Дай же, боже, чтоб вы на войне всегда были удачливы! Чтобы бусурменов били, и турков бы били, и татарву били бы; когда и ляхи начнут что против веры нашей чинить, то и ляхов бы били. Ну, подставляй свою чарку; что, хороша горелка? А как по-латыни горелка? То-то, сынку, дурни были латынцы: они и не знали, есть ли на свете горелка. Как бишь того звали, что латинские вирши писал? Я грамоты-то не слишком разумею, то и не помню; Гораций, кажется?»

«Вишь какой батька!» подумал про себя старший сын, Остап: «всё, собака, знает, а еще и прикидывается.»

«Я думаю, архимандрит», продолжал Бульба: «не давал вам и понюхать горелки. А что, сынки, признайтесь, порядочно вас стегали березовыми да вишневыми по спине и по всему, а может, так как вы уже слишком разумные, то и плетюгами? Я думаю, кроме суботки, драли вас и по середам, и по четвергам?»

«Нечего, батько, вспоминать», говорил Остап с обыкновенным своим флегматическим видом: «что было, то уже прошло.»

«Теперь мы можем расписать всякого», говорил Андрий: «саблями да списами. Вот пусть только попадется татарва.»

«Добре, сынку! ей богу, добре! Да когда так, то и я с вами еду! ей богу, еду! Какого дьявола мне здесь ожидать? Что, я должен разве смотреть за хлебом да за свинарями? Или бабиться с женою? Чтоб она пропала! Чтоб я для ней оставался дома? Я козак. Я не хочу! Так что же, что нет войны? Я так поеду с вами на Запорожье, погулять. Ей богу, еду!» И старый Бульба мало-по-малу горячился и, наконец, рассердился совсем, встал из-за стола и, приосанившись, топнул ногою. «Завтра же едем! Зачем откладывать? Какого врага мы можем здесь высидеть? На что нам эта хата? к чему нам всё это? на что эти горшки?» При этом Бульба начал колотить и швырять горшки и фляжки. Бедная старушка-жена, привыкшая уже к таким поступкам своего мужа, печально глядела, сидя на лавке. Она не смела ничего говорить; но, услышавши о таком страшном для нее решении, она не могла удержаться от слез; взглянула на детей своих, с которыми угрожала такая скорая разлука, - и никто бы не мог описать всей безмолвной силы ее горести, которая, казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах. Бульба был упрям страшно. Это был один из тех характеров, которые могли только возникнуть в грубый XV век, и притом на полукочующем Востоке Европы, во время правого и неправого понятия о землях, сделавшихся каким-то спорным, нерешенным владением, к каким принадлежала тогда Украина. Вечная необходимость пограничной защиты против трех разнохарактерных наций - всё это придавало какой-то вольный, широкий размер подвигам сынов ее и воспитало упрямство духа. Это упрямство духа отпечаталось во всей силе на Тарасе Бульбе. Когда Баторий устроил полки в Малороссии и облек ее в ту воинственную арматуру, которою сперва означены были одни обитатели порогов, он был из числа первых полковников. Но при первом случае перессорился со всеми другими за то, что добыча, приобретенная от татар соединенными польскими и козацкими войсками, была разделена между ими не поровно и польские войска получили более преимущества. Он, в собрании всех, сложил с себя достоинство и сказал: «Когда вы, господа полковники, сами не знаете прав своих, то пусть же вас чорт водит за нос. А я наберу себе собственный полк, и кто у меня вырвет мое, тому я буду знать, как утереть губы.» Действительно, он в непродолжительное время из своего же отцовского имения составил довольно значительный отряд, который состоял вместе из хлебопашцев и воинов и совершенно покорствовался его желанию. Вообще он был большой охотник до набегов и бунтов; он носом слышал, где и в каком месте вспыхивало возмущение и уже, как снег на голову, являлся на коне своем. «Ну, дети! что и как? кого и за что нужно бить?» обыкновенно говорил он и вмешивался в дело. Однако ж, прежде всего, он строго разбирал обстоятельства, и в таком только случае приставал, когда видел, что поднявшие оружие действительно имели право поднять его, хотя это право было, по его мнению, только в следующих случаях: если соседняя нация угоняла скот, или отрезывала часть земли, или комиссары налагали большую повинность, или не уважали старшин и говорили перед ними в шапках, или посмевались над православною верою - в этих случаях непременно нужно было браться за саблю; против бусурманов же, татар и турок, он почитал во всякое время справедливым поднять оружие, во славу божию, христианства и козачества. Тогдашнее положение Малороссии, еще не сведенное ни в какую систему, даже не приведенное в известность, способствовало существованию многих совершенно отдельных партизанов. Жизнь вел он самую простую, и его нельзя бы было вовсе отличить от рядового козака, если бы лицо его не сохраняло какой-то повелительности и даже величия, особливо, когда он решался защищать что-нибудь. Бульба заранее утешал себя мыслию о том, как он явится теперь с двумя сыновьями и скажет: «Вот посмотрите, каких я к вам молодцов привел!» Он думал о том, как повезет их на Запорожье - эту военную школу тогдашней Украины, представит своим сотоварищам и поглядит, как при его глазах они будут подвизаться в ратной науке и бражничестве, которое он почитал тоже одним из первых достоинств рыцаря. Он вначале хотел отправить их одних, потому что считал необходимостию заняться новою сформировкою полка, требовавшей его присутствия. Но при виде своих сыновей, рослых и здоровых, в нем вдруг вспыхнул весь воинский дух его, и он решился сам с ними ехать на другой же день, хотя необходимость этого была одна только упрямая воля.

ЭКЗАМЕНАЦИОННЫЙ БИЛЕТ № 14

1.Сборник «Миргород»: общая характеристика, анализ двух повестей.

«Миргород» (февраль, 1835) - сборник повестей Николая Васильевича Гоголя, который позиционируется как продолжение «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Повести в этом сборнике основаны на украинском фольклоре и имеют много общего между собой. Считается, что прототипами некоторых персонажей стали родные Гоголя и люди, которых он знал, пока жил на Украине. В этом сборнике, в отличие от «Диканьки», где был Рудый Панько, нет единого "издателя", замыкающего цикл рассказов. Несмотря на то, что истории сгруппированы, их можно читать и по отдельности, не теряя смысла каждой повести. Миргород состоит из двух частей, в которых находятся четыре повести Гоголя: «Старосветские помещики», «Тарас Бульба», «Вий», «Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». В первую вошли повести «Старосвет­ские помещики» и «Тарас Бульба», во вторую - «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Обе части вышли в свет одновременно в самом начале 1835 года. Гоголь дал «Миргороду» подзаголо­вок «Повести, служащие продолжением «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Но эта книга не была простым продолже­нием «Вечеров...». И в содержании, и в характерных особен­ностях художественной манеры писателя она явилась новым этапом в его творческом развитии. Повести «Миргород» совсем не случайно объединены в одном цикле. Их нужно рассматривать в единстве, несмотря на видимую разнородность их. Так, например, в повестях «Тарас Бульба» и «Ссоре двух Иванов» автор, кажется, говорит о совершенно различных вещах. В первой нарисована эпическая картина героического прошлого народа с его замечательно красивыми, полноценными людьми-героями, во второй – ужасающая своей пошлостью картина современной писателю помещичье-крепостнической жизни, в которой человек потерял свои подлинно человеческие качества и превратился в «небокоптителя». При этом повести совсем различны по стилю: в «Тарасе Бульбе» везде виден романтический взлет писателя, уходящего от реальности в мир мечты; в и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» нет нигде даже попытки оторваться от реальной жизни, – повести реалистичны от начала до конца. Такое соединение разнородных произведений в один цикл кажется противоречивым лишь на первый взгляд. В сущности же здесь присутствует единство отрицающего и утверждающего начала в гоголевском стиле критического реализма. Это единство состоит в основной идее всех произведений цикла, заключающейся в протесте писателя против всепоглощающей пошлости современной ему действительности, в призыве бороться за разумное, здоровое общественное бытие человека. В ссоре двух Иванов эта идея проводится через пафос отрицания, беспощадного разоблачения уродливой бессмысленной жизни существователей, в «Тарасе Бупьбе» – через пафос утверждения разумного бытия людей. Методом противопоставления, точнее, сопоставления писатель добивается большой убедительности своей мысли, проходя щей через все повести «Миргорода».

2. Славянофилы: идеология, представители течения. Творчество А.С. Хомякова.

Немецкая философия, перенесенная на русскую почву, в творчестве отечественных мыслителей становится эталоном в движении к оригинальным и самобытном философским концепциям.

В 40-е годы XIX столетия осуществилось «расщепление» русского духа. В философской мысли России наметились две линии: славянофильство и западничество. Уже в 30-е годы ослабевает увлечение Шеллингом (мыслитель, классик идеалистической. философии) : философскую мысль все более начинает привлекать идеалистическая система Гегеля. Крепнет и сама русская философия. На смену неясным представлениям приходит осмысленная постановка вопросов конкретного познавательно-практического характера. Общественное мнение тяготеет к достоверному знанию о судьбах отечества, движущих силах его истории, о миссии, выпавшей на долю России.

Мнения разделились. Одни полагали, что Россия просто отстала от передовых стран Европы, и что она обречена на продолжение пути, пройденного Западом, и который ей неизбежно предстоит повторить. Другие, напротив, считали, что вследствие петровских реформ Россия утратила собственный образ, потеряла национальные корни, и что ей предопределено возродить древнерусские, православные начала быта и культуры, дабы сказать миру свое, новое слово. Сторонники первого мнения образовали как бы лагерь западников, приверженцы второго – славянофилов.

Славянофильская линия в отечественной философии представлена творчеством А.С. Хомякова (1804–1860), И.В. Киреевского (1806-1856), К.С. Аксакова (1817-1860). К так называемым «поздним славянофилам» принадлежат Н.Я. Данилевский (1822–1885) и К.Н. Леонтьев (1831-1891), Ф.И. Тютчев (1803-1873).

Особое влияние на творчество А.С. Хомякова оказали идеи Шеллинга. Хомяков не создал специального труда с изложением своих философских взглядов. Почти все его произведения написаны по поводу (или в связи) мнений, высказанных учеными, писателями и философами. Тем не менее, и они дают возможность выявить своеобразие и оригинальность в философствовании этого мыслителя.

На страницах журнала «Москвитянин» он публиковал свои размышления по поводу крестьянского вопроса. Хомяков рассуждал о принципах, которые должны были лечь в основу свободных договоров между крестьянами и помещиками

Основная особенность его творчества в том, что он исходил из церковного сознания. В Церкви он видел полноту истины, источник света, который освещает все товарное бытие. И в таком смысле он – подлинный христианский философ

Церковь у Хомякова выступает основой всех его философских построений.. Из учения о Церкви он выводит учение о личности, принципиально отвергающее индивидуализм. Для Хомякова личность, раскрывающаяся во всей полноте, едина с Церковью. Разум, совесть, творчество – все это функции Церкви. Из этих предпосылок он выводит свое учение о двух коренных типах личности. В личности всегда идет борьба двух противоположных начал: свободы и необходимости. Преобладание того или иного начала формируют один или другой тип. Там, где господствует искание свободы, – иранский тип. Там же, где преобладает подчиненность необходимости, – кушитский тип. Но дар свободы торжествует только в единении с Церковью.

Для него всегда оставались вне всякого сомнения истины православия, вера в исключительную судьбу России и в ее национальные устои.В своих стихах Хомяков всегда отводил много места славянству и его будущему: его поэзия даже называется «поэзией славянства».Еще в 1831 г. Хомяков в оде по поводу польского мятежа, рисовал картину будущего:

Ложится тьма густая на дальнем Западе, стране святых чудес...

Век прошел и мертвенным покровом

задернут Запад весь.

Там будет мрак глубок...

Услышь же глас судьбы, воспрянь в сиянье новом,

проснися, дремлющий Восток...

И другой стране смиренной,

полной веры и чудес (т. е. России)

Бог отдаст судьбу вселенной,

гром земли и глас небес.

Когда славянофилы в 1856 г. получили возможность издавать «Русскую беседу», Хомяков был деятельным сотрудником и духовным руководителем журнала. Многие редакционные статьи принадлежат ему. Им было написано и предисловие к журналу, излагавшее его позицию. Из статей Хомякова, напечатанных в «Русской беседе», выделяются «Разговор в Подмосковной» (определение элемента народного и общечеловеческого), «Письмо к Т. Филиппову», «Замечания на статью Соловьева "Шлецер и антиисторическое направление"», «Картина Иванова».