«Крейцерова соната» - выдающееся произведение Льва Толстого, опубликованное в 1891 году. Из-за своего провокационного содержания она тут же подверглась жесточайшей цензуре. В повести поднимаются вопросы брака, семьи, отношения к женщине. На все эти животрепещущие темы автор имеет свое оригинальное мнение, шокировавшее изумленных читателей. О содержании и проблематике этого произведения пойдет речь в данной статье.

История создания

Повесть «Крейцерова соната» была написана Толстым в момент жестокого душевного и творческого кризиса. Автор утверждал, что в его жизни произошла перестройка «деятельности, которая называется художественной». Все в произведении - поэтическая система, стилистика, структура литературных героев - претерпело существенное изменение по сравнению с более ранними работами Льва Николаевича. Основной мыслью «Крейцеровой сонаты» Толстой в своем «Послесловии» называл письмо некой женщины, которая звалась Славянкой и изложила в своем послании собственное мнение об угнетении женщин требованиями полового характера. Исследователи творчества классика датируют черновое написание повести октябрем 1887 года. Произведение автором неоднократно переписывалось. Окончательный вариант впервые был прочитан Толстым в ноябре 1989 года для избранной публики в доме Кузьминских.

Цензура

В 1889 году Толстой направил повесть «Крейцерова соната» в Петербургское издательство «Посредник», где сразу усомнились в том, что произведение будет пропущено цензурой. Сотрудники издательства потрудились собственноручно переписать произведение и распространить его копии по всему Петербургу. Оно произвело эффект разорвавшейся бомбы. Однако до официальной публикации было еще очень далеко. Мнение работников Главного управления по делам печати было однозначным: повесть никогда не будет опубликована в России, а книга подлежит немедленному уничтожению. Тринадцатый том собрания сочинений Л. Толстого отказались печатать по тем же соображениям - в него была включена «Крейцерова соната». И лишь личное разрешение Александра III, которого добилась жена Андреевна, позволило опубликовать скандальную книгу в 1891 году. Почему же так беспощадна была к произведению цензура? Ответ на этот вопрос можно узнать из описания повести.

«Крейцерова соната» повествует о судьбе главного героя, Василия Позднышева, который, прожив бурную, полную веселых приключений молодость, в тридцать лет решил остепениться и обзавелся семьей. Он женился по любви, хотел придерживаться «единобрачия» и страшно гордился своими благими намерениями. Однако отношения между супругами пошатнулись уже в Позднышев почувствовал враждебность юной жены и сопоставил ее с «удовлетворением чувственности», которое будто бы «истощило» возвышенную влюбленность. Со временем герой осознал, что его женитьба не принесет ему никаких приятных ощущений. Все было «гадко, стыдно и скучно». Рождение и воспитание детей послужило лишним поводом для споров и ругани. За восемь лет у семейной пары родилось пятеро ребятишек, после чего супруга отказалась рожать, привела себя в порядок и стала оглядываться вокруг в поисках новых впечатлений. Она увлеклась симпатичным скрипачом во время совместного исполнения с ним «Крейцеровой сонаты». Позднышев страдал от ревности и однажды, застав жену с соперником, убил ее дамасским клинком.

Отношение к женщине

Сюжет произведения трагичный, но вполне приемлемый. Чем же так возмутила и шокировала общество «Крейцерова соната» Толстого? Прежде всего суждениями, которые высказывает главный герой. Собственное распутное поведение в молодости вызывает у него омерзение. Но он винит в этом в первую очередь женщин. Это они надевают соблазнительные платья, они стремятся быть «объектами страсти». Он обвиняет матерей, желающих выгодно выдать своих дочерей замуж и для этого наряжающих их в соблазнительные наряды. Он говорит о том, что женщины прекрасно осознают свою власть над мужчинами и активно пользуются ей, зная, что плотские желания преобладают над всеми другими самыми возвышенными намерениями сильного пола. И все относятся не только к падшим особам, чьими услугами, не скрываясь, пользуются представители богатых сословий. Фактически он называет проституцией поведение дам высшего света и утверждает, что женщины всегда будут в униженном положении, пока не научатся быть скромными и целомудренными.

Отношение к браку

Повесть «Крейцерова соната», анализ которой представлен в этой статье, активно пропагандирует половое воздержание. И не только вне брака. Толстой ссылается на изречение из Евангелия от Матфея: «всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем», - и относит эти строки не только к любой посторонней даме, но и даже к собственной супруге. Он считает плотские удовольствия противоестественными и отвратительными. Думает, что его отношения с женой испортились благодаря животным инстинктам, которые он непозволительно часто проявлял по отношению к ней. Он считает, что человеческая природа неиспорченной девушки противится всяким проявлениям телесной любви. Если возвышенные стремления человек осуществляет во имя любви к богу, то низменные, плотские - из любви к самому себе, а это приближает грешника к дьяволу. А нечистый провоцирует на еще большие преступления, в случае с Позднышевым - на убийство.

Отношение к детям

Много неоднозначных суждений содержит в себе «Крейцерова соната». Толстой (краткое содержание повести приводится в этой статье) от общепринятого мнения о бескорыстной любви к собственным детям. Появление пятерых отпрысков в семействе Позднышева не только не улучшило отношения в семье главного героя, но окончательно их испортило. Легковерная и чадолюбивая жена беспрестанно беспокоилась о детях, чем окончательно отравила жизнь Позднышеву. Когда кто-нибудь из ребятишек заболевал, существование для Василия оборачивалось совершеннейшим адом. Кроме того, супруги научились "биться" друг с другом… детьми. У каждого был свой любимчик. Со временем ребята выросли и научились принимать сторону одного из родителей, что только лишний раз Однако Толстой устами своего героя утверждает, что деторождение спасло его от мук постоянной ревности, поскольку супруга занималась только семейными делами и не имела желания кокетничать. Самое страшное началось, когда медики научили ее предупреждать беременность.

Отношение к искусству

Не случайно самая скандальная повесть Льва Николаевича носит название «Крейцерова соната». Толстой, краткое содержание произведения которого мы сейчас пересказываем, имел свое оригинальное мнение по поводу искусства. Его он считал еще одним злом, пробуждающим в людях самые низменные пороки. Жена Позднышева перестала рожать, похорошела и вновь увлеклась игрой на фортепиано. Это стало началом конца. Во-первых, по мнению главного героя, большая часть прелюбодеяний совершается в благородном обществе под предлогом занятия искусствами, в особенности музыкой. Во-вторых, музыка производит «раздражающее впечатление» на слушателей, она заставляет почувствовать то, что ощущал в момент написания автор произведения, слиться с переживаниями, которые человеку не свойственны, заставить его поверить в новые возможности, раздвинуть, так сказать, горизонты собственного восприятия. А зачем? Что почувствовала жена Позднышева в минуту исполнения «Крейцеровой сонаты», какие новые желания вкрались в ее восприимчивую душу? Главный герой склонен винить в окончательном падении жены именно развращающую силу музыки, которая должна соответствовать месту и времени исполнения, а не будить в людях животные инстинкты.

Мнение современников

«Крейцерова соната» Толстого стала предметом яростного обсуждения не только в России, но и за рубежом. Чехов восхищался важностью замысла и красотой исполнения повести, однако позже она стала казаться ему смешной и бестолковой. Более того, он утверждал, что многие суждения в произведении изобличают его автора как человека «невежественного, не потрудившегося… прочесть две-три книжки, написанные специалистами». Церковь категорически осудила идейное содержание повести. С ней были согласны многие светские критики. Они наперебой расхваливали художественные особенности повести и также яростно критиковали ее смысл. А. Разумовский, И. Романов заявляли, что Лев Николаевич «в умоисступлении» исказил сокровенные подробности семейных отношений и «наговорил чуши». Им вторили зарубежные литературоведы. Американка Исабель Хэлгуд, переводчица Толстого, сочла, что содержание повести является нецензурным даже по меркам свободы слова в России и Европе. Лев Толстой был вынужден опубликовать «Послесловие», в котором простым и понятным языком излагал основные идеи своего произведения.

Ответная повесть

Множество негативных отзывов услышал о своей повести Лев Толстой. «Крейцерова соната» заставила читателей пересмотреть общепринятые нормы, сделала вопрос необычайно актуальным и обсуждаемым. Интересно мнение жены автора, Софьи Андреевны. Сравнения и параллели с семейной жизнью Льва Николаевича после публикации повести были неизбежны. Супруга Толстого хоть и бережно переписывала «Крейцерову сонату» и активно добивалась ее публикации, затаила обиду на знаменитого мужа. Будучи женщиной незаурядной и талантливой, она написала ответное произведение «Чья вина», в котором вступила в полемику со Львом Николаевичем. Повесть была опубликована только в 1994 году, но получила негативные отзывы критиков. Однако в ней Софья Андреевна высказала свою точку зрения, которая изобличала поведение мужчин и их истинное отношение к женщинам. «Крейцерова соната», отзывы о которой появлялись даже после смерти автора, оставила глубокий след в семейной жизни Толстого, навсегда расстроив его отношения с женой.

В заключение

В собрании сочинений Льва Толстого «Крейцерова соната» занимает почетное место. Более откровенной книги общественность того времени не знала. Запрет официальной цензуры сделал ее еще более популярной. По отзывам современников, после появления этого произведения вместо дежурного вопроса «как дела?» все спрашивали друг у друга о «Крейцеровой сонате». Многие мысли, высказанные в произведении, и сейчас кажутся спорными, а порой смешными. Однако психологически точное описание семейных отношений, которые со временем приобретают негативную окраску, и в наши дни остается актуальным и требует внимательного изучения.

А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем.

Матфей, V, 28

Говорят ему ученики его: если такова обязанность человека к жене, то лучше не жениться.

Он же сказал им: не все вмещают слово сие: но кому дано.

Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так, и есть скопцы, которые сделали себя сами скопцами для царства небесного. Кто может вместить, да вместит.

Матфей, XIX, 10, 11, 12

I

Это было ранней весной. Мы ехали вторые сутки. В вагон входили и выходили едущие на короткие расстояния, но трое ехало, так же как и я, с самого места отхода поезда: некрасивая и немолодая дама, курящая, с измученным лицом, в полумужском пальто и шапочке, ее знакомый, разговорчивый человек лет сорока, с аккуратными новыми вещами, и еще державшийся особняком небольшого роста господин с порывистыми движениями, еще не старый, но с очевидно преждевременно поседевшими курчавыми волосами и с необыкновенно блестящими глазами, быстро перебегавшими с предмета на предмет. Он был одет в старое, от дорогого портного пальто с барашковым воротником и высокую барашковую шапку. Под пальто, когда он расстегивался, видна была поддевка и русская вышитая рубаха. Особенность этого господина состояла еще в том, что он изредка издавал странные звуки, похожие на откашливание или на начатый и оборванный смех.

Господин этот во все время путешествия старательно избегал общения и знакомства с пассажирами. На заговариванья соседей он отвечал коротко и резко и или читал, или, глядя в окно, курил, или, достав провизию из своего старого мешка, пил чай, или закусывал.

Мне казалось, что он тяготится своим одиночеством, и я несколько раз хотел заговорить с ним, но всякий раз, когда глаза наши встречались, что случалось часто, так как мы сидели наискоски друг против друга, он отворачивался и брался за книгу или смотрел в окно.

Во время остановки, перед вечером второго дня, на большой станции нервный господин этот сходил за горячей водой и заварил себе чай. Господин же с аккуратными новыми вещами, адвокат, как я узнал впоследствии, с своей соседкой, курящей дамой в полумужском пальто, пошли пить чай на станцию.

Во время отсутствия господина с дамой в вагон вошло несколько новых лиц, и в том числе высокий бритый морщинистый старик, очевидно купец, в ильковой шубе и суконном картузе с огромным козырьком. Купец сел против места дамы с адвокатом и тотчас же вступил в разговор с молодым человеком, по виду купеческим приказчиком, вошедшим в вагон тоже на этой станции.

Я сидел наискоски и, так как поезд стоял, мог в те минуты, когда никто не проходил, слышать урывками их разговор. Купец объявил сначала о том, что он едет в свое имение, которое отстоит только на одну станцию; потом, как всегда, заговорили сначала о ценах, о торговле, говорили, как всегда, о том, как Москва нынче торгует, потом заговорили о Нижегородской ярманке. Приказчик стал рассказывать про кутежи какого-то известного обоим богача-купца на ярманке, но старик не дал ему договорить и стал сам рассказывать про былые кутежи в Кунавине, в которых он сам участвовал. Он, видимо, гордился своим участием в них и с видимой радостью рассказывал, как он вместе с этим самым знакомым сделали раз пьяные в Кунавине такую штуку, что ее надо было рассказать шепотом и что приказчик захохотал на весь вагон, а старик тоже засмеялся, оскалив два желтых зуба.

Не ожидая услышать ничего интересного, я встал, чтобы походить по платформе до отхода поезда. В дверях мне встретились адвокат с дамой, на ходу про что-то оживленно разговаривавшие.

– Не успеете, – сказал мне общительный адвокат, – сейчас второй звонок.

И точно, я не успел дойти до конца вагонов, как раздался звонок. Когда я вернулся, между дамой и адвокатом продолжался оживленный разговор. Старый купец молча сидел напротив них, строго глядя перед собой и изредка неодобрительно жуя зубами.

– Затем она прямо объявила своему супругу, – улыбаясь, говорил адвокат в то время, как я проходил мимо него, – что она не может, да и не желает жить с ним, так как…

И он стал рассказывать далее что-то, чего я не мог расслышать. Вслед за мной прошли еще пассажиры, прошел кондуктор, вбежал артельщик, и довольно долго был шум, из-за которого не слышно было разговора. Когда все затихло и я опять услыхал голос адвоката, разговор, очевидно, с частного случая перешел уже на общие соображения.

Адвокат говорил о том, как вопрос о разводе занимал теперь общественное мнение в Европе и как у нас все чаще и чаще являлись такие же случаи. Заметив, что его голос один слышен, адвокат прекратил свою речь и обратился к старику.

– В старину этого не было, не правда ли? – сказал он, приятно улыбаясь.

Старик хотел что-то ответить, но в это время поезд тронулся, и старик, сняв картуз, начал креститься и читать шепотом молитву. Адвокат, отведя в сторону глаза, учтиво дожидался. Окончив свою молитву и троекратное крещение, старик надел прямо и глубоко свой картуз, поправился на месте и начал говорить.

– Бывало, сударь, и прежде, только меньше, – сказал он. – По нынешнему времени нельзя этому не быть. Уж очень образованны стали.

Поезд, двигаясь все быстрее и быстрее, погромыхивал на стычках, и мне трудно было расслышать, а интересно было, и я пересел ближе. Сосед мой, нервный господин с блестящими глазами, очевидно, тоже заинтересовался и, не вставая с места, прислушивался.

– Да чем же худо образование? – чуть заметно улыбаясь, сказала дама. – Неужели же лучше так жениться, как в старину, когда жених и невеста и не видали даже друг друга? – продолжала она, по привычке многих дам отвечая не на слова своего собеседника, а на те слова, которые она думала, что он скажет. – Не знали, любят ли, могут ли любить, а выходили за кого попало, да всю жизнь и мучались; так, по-вашему, это лучше? – говорила она, очевидно обращая речь ко мне и к адвокату, но менее всего к старику, с которым говорила.

– Уж очень образованны стали, – повторил купец, презрительно глядя на даму и оставляя ее вопрос без ответа.

– Желательно бы знать, как вы объясняете связь между образованием и несогласием в супружестве, – чуть заметно улыбаясь, сказал адвокат.

Купец что-то хотел сказать, но дама перебила его.

– Нет, уж это время прошло, – сказала она. Но адвокат остановил ее:

– Нет, позвольте им выразить свою мысль.

– Глупости от образованья, – решительно сказал старик.

– Женят таких, которые не любят друг друга, а потом удивляются, что несогласно живут, – торопилась говорить дама, оглядываясь на адвоката и на меня и даже на приказчика, который, поднявшись с своего места и облокотившись на спинку, улыбаясь, прислушивался к разговору. – Ведь это только животных можно спаривать, как хозяин хочет, а люди имеют свои склонности, привязанности, – очевидно желая уязвить купца, говорила она.

– Напрасно так говорите, сударыня, – сказал старик, – животное скот, а человеку дан закон.

– Ну да как же жить с человеком, когда любви нет? – все торопилась дама высказывать свои суждения, которые, вероятно, ей казались очень новыми.

– Прежде этого не разбирали, – внушительным тоном сказал старик, – нынче только завелось это. Как что, она сейчас и говорит: «Я от тебя уйду». У мужиков на что, и то эта самая мода завелась. «На, говорит, вот тебе твои рубахи и портки, а я пойду с Ванькой, он кудрявей тебя». Ну вот и толкуй. А в женщине первое дело страх должен быть.

Приказчик посмотрел и на адвоката, и на даму, и на меня, очевидно удерживая улыбку и готовый и осмеять и одобрить речь купца, смотря по тому, как она будет принята.

– Какой же страх? – сказала дама.

– А такой: да убоится своего му-у-ужа! Вот какой страх.

– Ну, уж это, батюшка, время прошло, – даже с некоторой злобой сказала дама.

– Нет, сударыня, этому времени пройти нельзя. Как была она, Ева, женщина, из ребра мужнина сотворена, так и останется до скончания века, – сказал старик, так строго и победительно тряхнув головой, что приказчик тотчас же решил, что победа на стороне купца, и громко засмеялся.

– Да это вы, мужчины, так рассуждаете, – говорила дама, не сдаваясь и оглядываясь на нас, – сами себе дали свободу, а женщину хотите в терему держать. Сами небось себе все позволяете.

– Позволенья никто не дает, а только что от мужчины в доме ничего не прибудет, а женщина-жена – утлый сосуд, – продолжал внушать купец.

Внушительность интонаций купца, очевидно, побеждала слушателей, и дама даже чувствовала себя подавленной, но все еще не сдавалась.

– Да, но я думаю, вы согласитесь, что женщина – человек, и имеет чувства, как и мужчина. Ну что же ей делать, если она не любит мужа?

– Не любит! – грозно повторил купец, двинув бровями и губами. – Небось полюбит!

Этот неожиданный аргумент особенно понравился приказчику, и он издал одобрительный звук.

– Да нет, не полюбит, – заговорила дама, – а если любви нет, то ведь к этому нельзя же принудить.

– Ну, а как жена изменит мужу, тогда как? – сказал адвокат.

– Этого не полагается, – сказал старик, – за этим смотреть надо.

– А как случится, тогда как? Ведь бывает же.

– У кого бывает, а у нас не бывает, – сказал старик.

Все помолчали. Приказчик пошевелился, еще подвинулся и, видимо не желая отстать от других, улыбаясь, начал:

– Да-с, вот тоже у нашего молодца скандал один вышел. Тоже рассудить слишком трудно. Тоже попалась такая женщина, что распутевая. И пошла чертить. А малый степенный и с развитием. Сначала с конторщиком. Уговаривал он тоже добром. Не унялась. Всякие пакости делала. Его деньги стала красть. И бил он ее. Что ж, все хужела. С некрещеным, с евреем, с позволенья сказать, свела шашни. Что ж ему делать? Бросил ее совсем. Так и живет холостой, а она слоняется.

– Потому он дурак, – сказал старик. – Кабы он спервоначала не дал ей ходу, а укороту бы дал настоящую, жила бы небось. Волю не давать надо сначала. Не верь лошади в поле, а жене в доме.

В это время пришел кондуктор спрашивать билеты до ближайшей станции. Старик отдал свой билет.

– Да-с, загодя укорачивать надо женский пол, а то все пропадет.

– Ну, а как же вы сами сейчас рассказывали, как женатые люди на ярманке в Кунавине веселятся? – сказал я, не выдержав.

– Эта статья особая, – сказал купец и погрузился в молчанье. Когда раздался свисток, купец поднялся, достал из-под лавки мешок, запахнулся и, приподняв картуз, вышел на тормоз.

II

Только что старик ушел, поднялся разговор в несколько голосов.

– Старого завета папаша, – сказал приказчик.

– Вот Домострой живой, – сказала дама. – Какое дикое понятие о женщине и о браке!

– Да-с, далеки мы от европейского взгляда на брак, – сказал адвокат.

– Ведь главное то, чего не понимают такие люди, – сказала дама, – это то, что брак без любви не есть брак, что только любовь освящает брак и что брак истинный только тот, который освящает любовь.

Приказчик слушал и улыбался, желая запомнить для употребления сколько можно больше из умных разговоров.

В середине речи дамы позади меня послышался звук как бы прерванного смеха или рыдания, и, оглянувшись, мы увидали моего соседа, седого одинокого господина с блестящими глазами, который во время разговора, очевидно интересовавшего его, незаметно подошел к нам. Он стоял, положив руки на спинку сиденья, и, очевидно, очень волновался: лицо его было красно и на щеке вздрагивал мускул.

– Какая же это любовь… любовь… любовь… освящает брак? – сказал он, запинаясь.

Видя взволнованное состояние собеседника, дама постаралась ответить ему как можно мягче и обстоятельнее.

– Истинная любовь… Есть эта любовь между мужчиной и женщиной, возможен и брак, – сказала дама.

– Да-с, но что разуметь под любовью истинной? – неловко улыбаясь и робея, сказал господин с блестящими глазами.

– Всякий знает, что такое любовь, – сказала дама, очевидно желая прекратить с ним разговор.

– А я не знаю, – сказал господин. – Надо определить, что вы разумеете…

– Как? очень просто, – сказала дама, но задумалась. – Любовь? Любовь есть исключительное предпочтение одного или одной перед всеми остальными, – сказала она.

– Предпочтение на сколько времени? На месяц? На два дни, на полчаса? – проговорил седой господин и засмеялся.

– Нет, позвольте, вы, очевидно, не про то говорите.

– Нет-с, я про то самое.

– Они говорят, – вступился адвокат, указывая на даму, – что брак должен вытекать, во-первых, из привязанности, любви, если хотите, и что если налицо есть таковая, то только в этом случае брак представляет из себя нечто, так сказать, священное. Затем, что всякий брак, в основе которого не заложены естественные привязанности – любовь, если хотите, – не имеет в себе ничего нравственно обязательного. Так ли я понимаю? – обратился он к даме.

Дама движением головы выразила одобрение разъяснению своей мысли.

– Засим… – продолжал речь адвокат, но нервный господин с горевшими огнем теперь глазами, очевидно, с трудом удерживался и, не дав адвокату договорить, начал:

– Нет, я про то самое, про предпочтение одного или одной перед всеми другими, но я только спрашиваю: предпочтение на сколько времени?

– На сколько времени? Надолго, на всю жизнь иногда, – сказала дама, пожимая плечами.

– Да ведь это только в романах, а в жизни никогда. В жизни бывает это предпочтение одного перед другими на года, что очень редко, чаще на месяцы, а то на недели, на дни, на часы, – говорил он, очевидно зная, что он удивляет всех своим мнением, и довольный этим.

– Ах, что вы! Да нет. Нет, позвольте, – в один голос заговорили мы все трое. Даже приказчик издал какой-то неодобрительный звук.

– Да-с, я знаю, – перекрикивал нас седой господин, – вы говорите про то, что считается существующим, а я говорю про то, что есть. Всякий мужчина испытывает то, что вы называете любовью, к каждой красивой женщине.

– Ах, это ужасно, что вы говорите; но есть же между людьми то чувство, которое называется любовью и которое дается не на месяцы и годы, а на всю жизнь?

– Нет, нету. Если допустить даже, что мужчина и предпочел бы известную женщину на всю жизнь, то женщина-то, по всем вероятиям, предпочтет другого, и так всегда было и есть на свете, – сказал он и достал папиросочницу и стал закуривать.

– Но может быть и взаимность, – сказал адвокат.

– Нет-с, не может быть, – возразил он, – так же как не может быть, что в возу гороха две замеченные горошины легли бы рядом. Да кроме того, тут не невероятность одна, тут, наверное, пресыщение. Любить всю жизнь одну или одного – это все равно что сказать, что одна свечка будет гореть всю жизнь, – говорил он, жадно затягиваясь.

– Но вы все говорите про плотскую любовь. Разве вы не допускаете любви, основанной на единстве идеалов, на духовном сродстве? – сказала дама.

– Духовное сродство! Единство идеалов! – повторил он, издавая свой звук. – Но в таком случае незачем спать вместе (простите за грубость). А то вследствие единства идеалов люди ложатся спать вместе, – сказал он и нервно засмеялся.

– Но позвольте, – сказал адвокат, – факт противоречит тому, что вы говорите. Мы видим, что супружества существуют, что все человечество или большинство его живет брачной жизнью и многие честно проживают продолжительную брачную жизнь.

Седой господин опять засмеялся.

– То вы говорите, что брак основывается на любви, когда же я выражаю сомнение в существовании любви, кроме чувственной, вы мне доказываете существование любви тем, что существуют браки. Да брак-то в наше время один обман!

– Нет-с, позвольте, – сказал адвокат, – я говорю только, что существовали и существуют браки.

– Существуют. Да только отчего они существуют? Они существовали и существуют у тех людей, которые в браке видят нечто таинственное, таинство, которое обязывает перед богом. У тех они существуют, а у нас их нет. У нас люди женятся, не видя в браке ничего, кроме совокупления, и выходит или обман, или насилие. Когда обман, то это легче переносится. Муж и жена только обманывают людей, что они в единобрачии, а живут в многоженстве и в многомужестве. Это скверно, но еще идет; но когда, как это чаще всего бывает, муж и жена приняли на себя внешнее обязательство жить вместе всю жизнь и со второго месяца уж ненавидят друг друга, желают разойтись и все-таки живут, тогда это выходит тот страшный ад, от которого спиваются, стреляются, убивают и отравляют себя и друг друга, – говорил он все быстрее, не давая никому вставить слова и все больше и больше разгорячаясь. Все молчали. Было неловко.

– Да, без сомнения, бывают критические эпизоды в супружеской жизни, – сказал адвокат, желая прекратить неприлично горячий разговор.

– Вы, как я вижу, узнали, кто я? – тихо и как будто спокойно сказал седой господин.

– Нет, я не имею удовольствия.

– Удовольствие небольшое. Я Позднышев, тот, с которым случился тот критический эпизод, на который вы намекаете, тот эпизод, что он жену убил, – сказал он, оглядывая быстро каждого из нас.

Никто не нашелся, что сказать, и все молчали.

– Ну, все равно, – сказал он, издавая свой звук. – Впрочем, извините! А!.. не буду стеснять вас.

– Да нет, помилуйте… – сам не зная, что «помилуйте», сказал адвокат.

Но Позднышев, не слушая его, быстро повернулся и ушел на свое место. Господин с дамой шептались. Я сидел рядом с Позднышевым и молчал, не умея придумать, что сказать. Читать было темно, и потому я закрыл глаза и притворился, что хочу заснуть. Так мы проехали молча до следующей станции.

На станции этой господин с дамой перешли в другой вагон, о чем они переговаривались еще раньше с кондуктором. Приказчик устроился на лавочке и заснул. Позднышев же все курил и пил заваренный еще на той станции чай.

Когда я открыл глаза и взглянул на него, он вдруг с решительностью и раздражением обратился ко мне:

– Вам, может быть, неприятно сидеть со мной, зная, кто я? Тогда я уйду.

– О нет, помилуйте.

– Ну, так не угодно ли? Только крепок. – Он налил мне чаю.

– Они говорят… И все лгут… – сказал он.

– Вы про что? – спросил я.

– Да все про то же: про эту любовь ихнюю и про то, что это такое. Вы не хотите спать?

– Совсем не хочу.

– Так хотите, я вам расскажу, как я этой любовью самой был приведен к тому, что со мной было?

– Да, если вам не тяжело.

– Нет, мне тяжело молчать. Пейте ж чай. Или слишком крепок?

Чай действительно был как пиво, но я выпил стакан. В это время прошел кондуктор. Он проводил его молча злыми глазами и начал только тогда, когда тот ушел.

III

– Ну, так я расскажу вам… Да вы точно хотите?

Я повторил, что очень хочу. Он помолчал, потер руками лицо и начал:

– Коли рассказывать, то надо рассказывать все с начала: надо рассказать, как и отчего я женился и каким я был до женитьбы.

Жил я до женитьбы, как живут все, то есть в нашем кругу. Я помещик и кандидат университета и был предводителем. Жил до женитьбы, как все живут, то есть развратно, и, как все люди нашего круга, живя развратно, был уверен, что я живу, как надо. Про себя я думал, что я милашка, что я вполне нравственный человек. Я не был соблазнителем, не имел неестественных вкусов, не делал из этого главной цели жизни, как это делали многие из моих сверстников, а отдавался разврату степенно, прилично, для здоровья. Я избегал тех женщин, которые рождением ребенка или привязанностью ко мне могли бы связать меня. Впрочем, может быть, и были дети и были привязанности, но я делал, как будто их не было. И это-то я считал не только нравственным, но я гордился этим.

Он остановился, издал свой звук, как он делал всегда, когда ему приходила, очевидно, новая мысль.

– А ведь в этом-то и главная мерзость, – вскрикнул он. – Разврат ведь не в чем-нибудь физическом, ведь никакое безобразие физическое не разврат; а разврат, истинный разврат именно в освобождении себя от нравственных отношений к женщине, с которой входишь в физическое общение. А это-то освобождение я и ставил себе в заслугу. Помню, как я мучался раз, не успев заплатить женщине, которая, вероятно полюбив меня, отдалась мне. Я успокоился только тогда, когда послал ей деньги, показав этим, что я нравственно ничем не считаю себя связанным с нею. Вы не качайте головой, как будто вы согласны со мной, – вдруг крикнул он на меня. – Ведь я знаю эту штуку. Вы все, и вы, вы, в лучшем случае, если вы не редкое исключение, вы тех самых взглядов, каких я был. Ну, все равно, вы простите меня, – продолжал он, – но дело в том, что это ужасно, ужасно, ужасно!

– Что ужасно? – спросил я.

– Та пучина заблуждения, в которой мы живем относительно женщин и отношений к ним. Да-с, не могу спокойно говорить про это, и не потому, что со мной случился этот эпизод, как он говорил, а потому, что с тех пор, как случился со мной этот эпизод, у меня открылись глаза, и я увидал все совсем в другом свете. Все навыворот, все навыворот!..

Он закурил папироску и, облокотившись на свои колени, начал говорить.

В темноте мне не видно было его лицо, только слышен был из-за дребезжания вагона его внушительный и приятный голос.

Ранняя весна. Конец века. По России идёт поезд. В вагоне идёт оживлённая беседа; купец, приказчик, адвокат, курящая дама и другие пассажиры спорят о женском вопросе, о браке и свободной любви. Только любовь освещает брак, утверждает курящая дама. Тут, в середине её речи, раздаётся странный звук как бы прерванного смеха или рыдания, и некий не старый ещё, седоватый господин с порывистыми движениями вмешивается в общий разговор. До сих пор на заговаривания соседей он отвечал резко и коротко, избегая общения и знакомства, а все больше курил, смотрел в окно или пил чай и в то же время явно тяготился своим одиночеством. Так какая любовь, спрашивает господин, что вы разумеете под истинной любовью? Предпочтение одного человека другому? Но на сколько? На год, на месяц, на час? Ведь это только в романах бывает, в жизни никогда. Духовное сродство? Единство идеалов? Но в таком случае незачем спать вместе. А, вы, верно, меня узнали? Как нет? Да я тот самый Позднышев, что убил свою жену. Все молчат, разговор испорчен.

Вот подлинная история Позднышева, рассказанная им самим той же ночью одному из попутчиков, история о том, как он этой самой любовью был приведён к тому, что с ним произошло. Позднышев, помещик и кандидат университета (был даже и предводителем) жил до женитьбы, как все в его кругу. Жил (по его нынешнему мнению) развратно, но, живя развратно, считал, что живёт, как надо, даже нравственно. Он не был соблазнителем, не имел «неестественных вкусов», не делал из разврата цели своей жизни, а отдавался ему степенно, прилично, скорее для здоровья, избегая женщин, которые могли бы его связать. Между тем чистого отношения к женщине у него давно уже не могло быть, он был, что называется, «блудником», подобным морфинисту, пьянице, курильщику. Потом, как выразился Позднышев, не вдаваясь в подробности, пошли и всяческие отклонения. Так жил он до тридцати лет, не оставляя, впрочем, желания устроить себе самую возвышенную, «чистую» семейную жизнь, приглядываясь с этой целью к девушкам, и наконец нашёл такую, одну из двух дочерей разорившегося пензенского помещика, которую счёл достойной себя.

Однажды вечером они ездили в лодке и ночью, при лунном свете, возвращались домой. Позднышев любовался её стройной фигурой, обтянутой джерси (это ему хорошо запомнилось), и вдруг решил, что это - она. Ему казалось, что она понимает в эту минуту все, что чувствует он, а он, как ему тогда казалось, думал самые возвышенные вещи, и на самом деле джерси было ей особенно к лицу, и после проведённого с нею дня он вернулся домой в восторге, уверенный, что она - «верх нравственного совершенства», и уже назавтра сделал предложение. Поскольку он женился не на деньгах и не на связях (она была бедна), да к тому же имел намерение держаться после женитьбы «единобрачия», то гордости его не было пределов. (Свинья я был ужасная, а воображал, что ангел, признался Позднышев своему попутчику.) Однако все сразу пошло наперекосяк, медовый месяц не складывался. Все время было гадко, стыдно и скучно. На третий или четвёртый день Позднышев застал жену скучающей, стал спрашивать, обнял, она заплакала, не умея объяснить. И ей было грустно и тяжело, а лицо выражало неожиданную холодность и враждебность. Как? Что? Любовь - союз душ, а вместо этого вот что! Позднышев содрогнулся. Неужели влюблённость истощилась удовлетворением чувственности и они остались друг против друга совершенно чужие? Позднышев ещё не понимал, что эта враждебность была нормальным, а не временным состоянием. Но потом произошла ещё ссора, потом ещё одна, и Позднышев почувствовал, что «попался», что женитьба не есть нечто приятное, а, напротив, очень тяжёлое, но он не хотел признаться в этом ни себе, ни другим. (Это озлобление, рассудил он позднее, было не что иное, как протест человеческой природы против «животного», которое подавляло её, но тогда он думал, что виноват женин дурной характер.)

В восемь лет у них родилось пять детей, но и жизнь с детьми была не радость, а мука. Жена была чадолюбива и легковерна, и семейная жизнь обернулась постоянным спасением от воображаемых или действительных опасностей. Присутствие детей дало новые поводы к раздорам, отношения становились все враждебнее. На четвёртый год они уже разговаривали просто: «Который час? Пора спать. Какой нынче обед? Куда ехать? Что написано в газете? Послать за доктором. Горло болит у Маши». Он смотрел, как она наливает чай, подносит ложку ко рту, хлюпает, втягивая жидкость, и ненавидел её именно за это. «Тебе хорошо гримасничать, - думал он, - ты вот промучила меня сценами всю ночь, а у меня заседание». «Тебе хорошо, - думала она, - а я всю ночь не спала с ребёнком». И они не только так думали, но и говорили, и так бы и жили, как в тумане, не понимая себя, если бы не случилось того, что случилось. Жена его будто проснулась с тех пор, как перестала рожать (доктора подсказали средства), и постоянная тревога о детях стала утихать, она будто очнулась и увидела целый мир с его радостями, о которых она забыла. Ах, как бы не пропустить! Уйдёт время, не воротишь! Ей с юности внушали, что в мире одно достойно внимания - любовь; выйдя замуж, она получила кое-что из этой любви, но далеко не все, что ожидалось. Любовь с мужем была уже не то, ей стала представляться какая-то другая, новая, чистенькая любовь, и она стала оглядываться, ожидая чего-то, снова взялась за брошенное прежде фортепьяно... И тут явился этот человек.

Он был музыкант, скрипач, сын разорившегося помещика, окончивший консерваторию в Париже и вернувшийся в Россию. Звали его Трухачевский. (Позднышев и теперь не мог говорить о нем без ненависти: влажные глаза, красные улыбающиеся губы, нафиксатуаренные усики, лицо пошло-хорошенькое, а в манерах деланная весёлость, говорил все больше намёками, отрывками.) Трухачевский, приехав в Москву, зашёл к Позднышеву, тот представил его своей жене, тотчас же зашёл разговор о музыке, он предложил ей играть с ней, она обрадовалась, а Позднышев сделал вид, что обрадовался, чтобы не подумали, что он ревнует. Потом Трухачевский приехал со скрипкой, они играли, жена казалась заинтересованной одной музыкой, но Позднышев вдруг увидел (или ему почудилось, что он увидел), как зверь, сидящий в них обоих, спросил: «Можно?» - и ответил: «Можно». У Трухачевского не было сомнений, что эта московская дама согласна. Позднышев же поил его за ужином дорогим вином, восхищался его игрой, звал опять в следующее воскресенье обедать и еле сдерживал себя, чтобы тут же не убить.

Вскоре был устроен званый обед, скучный, притворный. Довольно скоро началась музыка, играли Крейцерову сонату Бетховена, жена на фортепьяно, Трухачевский на скрипке. Страшная вещь эта соната, страшная вещь музыка, думал Позднышев. И это страшное средство в руках у кого угодно. Разве можно Крейцерову сонату играть в гостиной? Сыграть, похлопать, съесть мороженое? Услышать её и жить как прежде, не совершая те важные поступки, на которые настроила музыка? Это страшно, разрушительно. Но Позднышев впервые с искренним чувством пожал Трухачевскому руку и благодарил за удовольствие.

Вечер кончился благополучно, все разъехались. А ещё через два дня Позднышев уехал в уезд в самом хорошем настроении, дел была пропасть. Но однажды ночью, в постели, Позднышев проснулся с «грязной» мыслью о ней и о Трухачевском. Ужас и злоба стиснули его сердце. Как это может быть? А как может этого не быть, если он сам на ней ради этого и женился, а теперь того же от неё хочет другой человек. Тот человек здоровый, неженатый, «между ними связь музыки - самой утончённой похоти чувств». Что может удержать их? Ничто. Он не заснул всю ночь, в пять часов встал, разбудил сторожа, послал за лошадьми, в восемь сел в тарантас и поехал. Ехать надо было тридцать пять вёрст на лошадях и восемь часов на поезде, ожидание было ужасно. Чего он хотел? Он хотел, чтобы его жена не желала того, чего она желала и даже должна была желать. Как в бреду он подъехал к своему крыльцу, был первый час ночи, в окнах ещё горел свет. Он спросил лакея, кто в доме. Услышав, что Трухачевский, Позднышев чуть не зарыдал, но дьявол тут же подсказал ему: не сентиментальничай, они разойдутся, не будет улик... Было тихо, дети спали, лакея Позднышев отправил на вокзал за вещами и запер за ним дверь. Он снял сапоги и, оставшись в чулках, взял со стены кривой дамасский кинжал, ни разу не употреблявшийся и страшно острый. Мягко ступая, пошёл туда, резко распахнул дверь. Он навсегда запомнил выражение их лиц, это было выражение ужаса Позднышев бросился на Трухачевского, но на руке его повисла внезапная тяжесть - жена, Позднышев подумал, что смешно было бы догонять в одних чулках любовника жены, он не хотел быть смешон и ударил жену кинжалом в левый бок, и тут же вытащил его, желая как бы поправить и остановить сделанное. «Няня, он меня убил!», - из-под корсета хлынула кровь. «Добился своего...» - и сквозь физические страдания и близость смерти выразилась её знакомая животная ненависть (о том же, что было главным для него, об измене, она не считала нужным говорить). Только позже, увидев её в гробу, он стал понимать, что сделал, что он убил её, что она была живая, тёплая, а стала неподвижная, восковая, холодная и что поправить этого никогда, нигде, ничем нельзя. Он провёл одиннадцать месяцев в тюрьме в ожидании суда, был оправдан. Детей забрала его свояченица.

Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви

Ей-богу, уже надоело рассказывать! Да что вы думаете? Право, скучно: рассказывай, да и рассказывай, и отвязаться нельзя! Ну, извольте, я расскажу, только, ей-ей, в последний раз. Да, вот вы говорили насчет того, что человек может совладать, как говорят, с нечистым духом. Оно конечно, то есть, если хорошенько подумать, бывают на свете всякие случаи… Однако ж не говорите этого. Захочет обморочить дьявольская сила, то обморочит; ей-богу, обморочит! Вот извольте видеть: нас всех у отца было четверо. Я тогда был еще дурень. Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед был еще тогда жив и на ноги - пусть ему легко ткнется на том свете - довольно крепок. Бывало, вздумает…

Да что ж эдак рассказывать? Один выгребает из печки целый час уголь для своей трубки, другой зачем-то побежал за комору. Что, в самом деле!.. Добро бы поневоле, а то ведь сами же напросились. Слушать так слушать!

Батько еще в начале весны повез в Крым на продажу табак. Не помню только, два или три воза снарядил он. Табак был тогда в цене. С собою взял он трехгодового брата - приучать заранее чумаковать. Нас осталось: дед, мать, я, да брат, да еще брат. Дед засеял баштан на самой дороге и перешел жить в курень; взял и нас с собою гонять воробьев и сорок с баштану. Нам это было нельзя сказать чтобы худо. Бывало, наешься в день столько огурцов, дынь, репы, цибули, гороху, что в животе, ей-богу, как будто петухи кричат. Ну, оно притом же и прибыльно. Проезжие толкутся по дороге, всякому захочется полакомиться арбузом или дынею. Да из окрестных хуторов, бывало, нанесут на обмен кур, яиц, индеек. Житье было хорошее.

Но деду более всего любо было то, что чумаков каждый день возов пятьдесят проедет. Народ, знаете, бывалый: пойдет рассказывать - только уши развешивай! А деду это все равно что голодному галушки. Иной раз, бывало, случится встреча с старыми знакомыми, - деда всякий уже знал, - можете посудить сами, что бывает, когда соберется старье: тара, тара, тогда-то да тогда-то, такое-то да такое-то было… ну, и разольются! вспомянут бог знает когдашнее.

Раз, - ну вот, право, как будто теперь случилось, - солнце стало уже садиться; дед ходил по баштану и снимал с кавунов листья, которыми прикрывал их днем, чтоб не попеклись на солнце

Смотри, Остап! - говорю я брату, - вон чумаки едут!

Где чумаки? - сказал дед, положивши значок на большой дыне; чтобы на случай не съели хлопцы.

По дороге тянулось точно возов шесть. Впереди шел чумак уже с сизыми усами. Не дошедши шагов - как бы вам сказать - на десять, он остановился.

Здорово, Максим! Вот привел бог где увидеться!

Дед прищурил глаза:

А! здорово, здорово! откуда бог несет? И Болячка здесь? здорово, здорово, брат! Что за дьявол! да тут все: и Крутотрыщенко! и Печерыця и Ковелек! и Стецько! здорово! А, га, га! го, го!.. - И пошли целоваться.

Волов распрягли и пустили пастись на траву. Возы оставили на дороге; а сами сели все в кружок впереди куреня и закурили люльки. Но куда уже тут до люлек? за россказнями да за раздобарами вряд ли и по одной досталось. После полдника стал дед потчевать гостей дынями. Вот каждый, взявши по дыне, обчистил ее чистенько ножиком (калачи все были тертые, мыкали немало, знали уже, как едят в свете; пожалуй, и за панский стол хоть сейчас готовы сесть), обчистивши хорошенько, проткнул каждый пальцем дырочку, выпил из нее кисель, стал резать по кусочкам и класть в рот.

Что же вы, хлопцы, - сказал дед, - рты свои разинули? танцуйте, собачьи дети! Где, Остап, твоя сопилка? А ну-ка козачка! Фома, берись в боки! ну! вот так! гей, гоп!

Я был тогда малый подвижной. Старость проклятая! теперь уже не пойду так; вместо всех выкрутасов ноги только спотыкаются. Долго глядел дед на нас, сидя с чумаками. Я замечаю, что у него ноги не постоят на месте: так, как будто их что-нибудь дергает.

Смотри, Фома, - сказал Остап, - если старый хрен не пойдет танцевать!

Что ж вы думаете? не успел он сказать - не вытерпел старичина! захотелось, знаете, прихвастнуть пред чумаками.

Вишь, чертовы дети! разве так танцуют? Вот как танцуют! - сказал он, поднявшись на ноги, протянув руки и ударив каблуками.

Ну, нечего сказать, танцевать-то он танцевал так, хоть бы и с гетьманшею. Мы посторонились, и пошел хрен вывертывать ногами по всему гладкому месту, которое было возле грядки с огурцами. Только что дошел, однако ж до половины и хотел разгуляться и выметнуть ногами на вихорь какую-то свою штуку, - не подымаются ноги, да и только! Что за пропасть! Разогнался снова, дошел до середины - не берет! что хочь делай: не берет, да и не берет! ноги как деревянные стали! «Вишь, дьявольское место! вишь, сатанинское наваждение! впутается же ирод, враг рода человеческого!»

Ну, как наделать страму перед чумаками? Пустился снова и начал чесать дробно, мелко, любо глядеть; до середины - нет! не вытанцывается, да и полно!

А, шельмовский сатана! чтоб ты подавился гнилою дынею! чтоб еще маленьким издохнул, собачий сын! вот на старость наделал стыда какого!..

И в самом деле сзади кто-то засмеялся. Оглянулся: ни баштану, ни чумаков, ничего; назади, впереди, по сторонам - гладкое поле.

Э! ссс… вот тебе на!

Начал прищуривать глаза - место, кажись, не совсем незнакомое: сбоку лес, из-за леса торчал какой-то шест и виделся прочь далеко в небе. Что за пропасть! да это голубятня, что у попа в огороде! С другой стороны тоже что-то сереет; вгляделся: гумно волостного писаря. Вот куда затащила нечистая сила! Поколесивши кругом, наткнулся он на дорожку. Месяца не было; белое пятно мелькало вместо него сквозь тучу. «Быть завтра большому ветру!» - подумал дед. Глядь, в стороне от дорожки на могилке вспыхнула свечка.

Вишь! - стал дед и руками подперся в бока, и глядит: свечка потухла; вдали и немного подалее загорелась другая. - Клад! - закричал дед. - Я ставлю бог знает что, если не клад! - и уже поплевал было в руки, чтобы копать, да спохватился, что нет при нем ни заступа, ни лопаты. - Эх, жаль! ну, кто знает, может быть, стоит только поднять дерн, а он тут и лежит, голубчик! Нечего делать, назначить, по крайней мере, место, чтобы не позабыть после!

Вот, перетянувши сломленную, видно вихрем, порядочную ветку дерева, навалил он ее на ту могилку, где горела свечка, и пошел по дорожке. Молодой дубовый лес стал редеть; мелькнул плетень. «Ну, так! не говорил ли я, - подумал дед, - что это попова левада? Вот и плетень его! теперь и версты нет до баштана».

Поздненько, однако ж, пришел он домой и галушек не захотел есть. Разбудивши брата Остапа, спросил только, давно ли уехали чумаки, и завернулся в тулуп. И когда тот начал было спрашивать:

А куда тебя, дед, черти дели сегодня?

Не спрашивай, - сказал он, завертываясь еще крепче, - не спрашивай, Остап; не то поседеешь! - И захрапел так, что воробьи, которые забрались было на баштан, поподымались с перепугу на воздух. Но где уж там ему спалось! Нечего сказать, хитрая была бестия, дай боже ему царствие небесное! - умел отделаться всегда. Иной раз такую запоет песню, что губы станешь кусать.

На другой день, чуть только стало смеркаться в поле, дед надел свитку, подпоясался, взял под мышку заступ и лопату, надел на голову шапку, выпил кухоль сировцу, утер губы полою и пошел прямо к попову огороду. Вот минул и плетень, и низенький дубовый лес. Промеж деревьев вьется дорожка и выходит в поле. Кажись, та самая. Вышел и на поле - место точь-в-точь вчерашнее: вон и голубятня торчит; но гумна не видно. «Нет, это не то место. То, стало быть, подалее; нужно, видно, поворотить к гумну!» Поворотил назад, стал идти другою дорогою - гумно видно, а голубятни нет! Опять поворотил поближе к голубятне - гумно спряталось. В поле, как нарочно, стал накрапывать дождик. Побежал снова к гумну - голубятня пропала; к голубятне - гумно пропало.

А чтоб ты, проклятый сатана, не дождал детей своих видеть!

А дождь пустился, как будто из ведра.

Вот, скинувши новые сапоги и обернувши в хустку, чтобы не покоробились от дождя, задал он такого бегуна, как будто панский иноходец. Влез в курень, промокши насквозь, накрылся тулупом и принялся ворчать что-то сквозь зубы и приголубливать черта такими словами, какие я еще отроду не слыхивал. Признаюсь, я бы, верно, покраснел, если бы случилось это среди дня.

На другой день проснулся, смотрю: уже дед ходит по баштану как ни в чем не бывало и прикрывает лопухом арбузы. За обедом опять старичина разговорился, стал пугать меньшего брата, что он обменяет его на кур вместо арбуза; а пообедавши, сделал сам из дерева пищик и начал на нем играть; и дал нам забавляться дыню, свернувшуюся в три погибели, словно змею, которую называл он турецкою. Теперь таких дынь я нигде и не видывал. Правда семена ему что-то издалека достались.

Ввечеру, уже повечерявши, дед пошел с заступом прокопать новую грядку для поздних тыкв. Стал проходить мимо того заколдованного места, не вытерпел, чтобы не проворчать сквозь зубы: «Проклятое место!» - взошел на середину, где не вытанцывалось позавчера, и ударил в сердцах заступом. Глядь, вокруг него опять то же самое поле: с одной стороны торчит голубятня, а с другой гумно. «Ну, хорошо, что догадался взять с собою заступ. Вон и дорожка! вон и могилка стоит! вон и ветка повалена! вон-вон горит и свечка! Как бы только не ошибиться».

Потихоньку побежал он, поднявши заступ вверх, как будто бы хотел им попотчевать кабана, затесавшегося на баштан, и остановился перед могилкою. Свечка погасла; на могиле лежал камень, заросший травою. «Этот камень нужно поднять!» - подумал дед и начал обкапывать сго со всех сторон. Велик проклятый камень! вот, однако ж, упершись крепко ногами в землю, пихнул он его с могилы. «Гу!» - пошло по долине. «Туда тебе и дорога! Теперь живее пойдет дело».

Тут дед остановился, достал рожок, насыпал на кулак табаку и готовился было поднести к посу, как вдруг над головою его «чихи!» - чихнули что-то так, что покачнулись деревья и деду забрызгало все лицо.

Отворотился хоть бы в сторону, когда хочешь чихнуть! - проговорил дед, протирая глаза. Осмотрелся - никого нет. - Нет, не любит, видно, черт табаку! - продолжал он, кладя рожок в пазуху и принимаясь за заступ. - Дурень же он, а такого табаку ни деду, ни отцу его не доводилось нюхать!

Стал копать - земля мягкая, заступ так и уходит. Вот что-то звукнуло. Выкидавши землю, увидел он котел.

А, голубчик, вот где ты! - вскрикнул дед, подсовывая под него заступ.

А, голубчик, вот где ты! - запищал птичий нос, клюнувши котел.

Посторонился дед и выпустил заступ.

А, голубчик, вот где ты! - заблеяла баранья голова с верхушки дерева.

А, голубчик, вот где ты! - заревел медведь, высунувши из-за дерева свое рыло.

Дрожь проняла деда.

Да тут страшно слово сказать! - проворчал он про себя.

Тут страшно слово сказать! - пискнул птичий нос.

Страшно слово сказать! - заблеяла баранья голова.

Слово сказать! - ревнул медведь.

Гм… - сказал дед и сам перепугался.

Гм! - пропищал нос.

Гм! - проблеял баран.

Гум! - заревел медведь.

Со страхом оборотился он: боже ты мой, какая ночь! ни звезд, ни месяца; вокруг провалы; под ногами круча без дна; над головою свесилась гора и вот-вот, кажись, так и хочет оборваться на него! И чудится деду, что из-за нее мигает какая-то харя: у! у! нос - как мех в кузнице; ноздри - хоть по ведру воды влей в каждую! губы, ей-богу, как две колоды! красные очи выкатились наверх, и еще и язык высунула и дразнит!

Черт с тобою! - сказал дед, бросив котел. - На тебе и клад твой! Экая мерзостная рожа! - и уже ударился было бежать, да огляделся и стал, увидевши, что все было по-прежнему. - Это только пугает нечистая сила!

Принялся снова за котел - нет, тяжел! Что делать? Тут же не оставить! Вот, собравши все силы, ухватился он за него руками.

Ну, разом, разом! еще, еще! - и вытащил! - Ух! Теперь понюхать табаку!

Достал рожок; прежде, однако ж, чем стал насыпать, осмотрелся хорошенько, нет ли кого: кажись, что нет; но вот чудится ему, что пень дерева пыхтит и дуется, показываются уши, наливаются красные глаза; ноздри раздулись, нос поморщился и вот так и собирается чихнуть. «Нет, не понюхаю табаку, - подумал дед, спрятавши рожок, - опять заплюет сатана очи». Схватил скорее котел и давай бежать, сколько доставало духу; только слышит, что сзади что-то так и чешет прутьями по ногам… «Ай! ай, ай!» - покрикивал только дед, ударив во всю мочь; и как добежал до попова огорода, тогда только перевел немного дух.

«Куда это зашел дед?» - думали мы, дожидаясь часа три. Уже с хутора давно пришла мать и принесла горшок горячих галушек. Нет да и нет деда! Стали опять вечерять сами. После вечера вымыла мать горшок и искала глазами, куда бы вылить помои, потому что вокруг все были гряды; как видит, идет, прямо к ней навстречу кухва. На небе было-таки темненько. Верно, кто-нибудь из хлопцев, шаля, спрятался сзади и подталкивает ее.

Вот кстати, сюда вылить помои! - сказала и вылила горячие помои.

Ай! - закричало басом.

Глядь - дед. Ну, кто его знает! Ей-богу, думали, что бочка лезет. Признаюсь, хоть оно и грешно немного, а, право, смешно показалось, когда седая голова деда вся была окунута в помои и обвешана корками с арбузов и дыней.

Вишь, чертова баба! - сказал дед, утирая голову полою, - как опарила! как будто свинью перед рождеством! Ну, хлопцы, будет вам теперь на бублики! Будете, собачьи дети, ходить в золотых жупанах! Посмотрите-ка, посмотрите сюда, что я вам принес! - сказал дед и открыл котел.

Что ж бы, вы думали, такое там было? ну, по малой мере, подумавши, хорошенько, а? золото? Вот то-то, что не золото: сор, дрязг… стыдно сказать, что такое. Плюнул дед, кинул котел и руки после того вымыл.

И с той поры заклял дед и нас верить когда-либо черту.

И не думайте! - говорил он часто нам, - все, что ни скажет враг господа Христа, все солжет, собачий сын! У него правды и на копейку нет!

И, бывало, чуть только услышит старик, что в ином месте неспокойно:

А ну-те, ребята, давайте крестить! - закричит к нам. - Так его! так его! хорошенько! - и начнет класть кресты. А то проклятое место, где не вытанцывалось, загородил плетнем, велел кидать все, что ни есть непотребного, весь бурьян и сор, который выгребал из баштана.

Так вот как морочит нечистая сила человека! Я знаю хорошо эту землю: после того нанимали ее у батька под баштан соседние козаки. Земля славная! и урожай всегда бывал на диво; но на заколдованном месте никогда не было ничего доброго. Засеют как следует, а взойдет такое, что и разобрать нельзя: арбуз не арбуз, тыква не тыква, огурец не огурец… черт знает что такое!

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Николай Васильевич Гоголь – Заколдованное место

Скачано с сайта http://prochtu.ru

Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви

Ей-Богу, уже надоело рассказывать! Да что вы думаете? Право, скучно: рассказывай, да и рассказывай, и отвязаться нельзя! Ну, извольте, я расскажу, только, ей-ей, в последний раз. Да, вот вы говорили насчет того, что человек может совладать, как говорят, с нечистым духом. Оно конечно, то есть, если хорошенько подумать, бывают на свете всякие случаи... Однако ж не говорите этого. Захочет обморочить дьявольская сила, то обморочит; ей-Богу, обморочит! Вот извольте видеть: нас всех у отца было четверо. Я тогда был еще дурень. Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед был еще тогда жив и на ноги – пусть ему легко икнется на том свете – довольно крепок. Бывало, вздумает...

Да что ж эдак рассказывать? Один выгребает из печки целый час уголь для своей трубки, другой зачем-то побежал за комору. Что, в самом деле!.. Добро бы поневоле, а то ведь сами же напросились. Слушать так слушать!

Батько еще в начале весны повез в Крым на продажу табак. Не помню только, два или три воза снарядил он. Табак был тогда в цене. С собою взял он трехгодового брата – приучать заранее чумаковать. Нас осталось: дед, мать, я, да брат, да еще брат. Дед засеял баштан на самой дороге и перешел жить в курень; взял и нас с собою гонять воробьев и сорок с баштану. Нам это было нельзя сказать чтобы худо. Бывало, наешься в день столько огурцов, дынь, репы, цибули, гороху, что в животе, ей-Богу, как будто петухи кричат. Ну, оно притом же и прибыльно. Проезжие толкутся по дороге, всякому захочется полакомиться арбузом или дынею. Да из окрестных хуторов, бывало, нанесут на обмен кур, яиц, индеек. Житье было хорошее.

Но деду более всего любо было то, что чумаков каждый день возов пятьдесят проедет. Народ, знаете, бывалый: пойдет рассказывать – только уши развешивай! А деду это все равно что голодному галушки. Иной раз, бывало, случится встреча с старыми знакомыми, – деда всякий уже знал, – можете посудить сами, что бывает, когда соберется старье: тара, тара, тогда-то да тогда-то, такое-то да такое-то было... ну, и разольются! вспомянут Бог знает когдашнее.

Раз, – ну вот, право, как будто теперь случилось, – солнце стало уже садиться; дед ходил по баштану и снимал с кавунов листья, которыми прикрывал их днем, чтоб не попеклись на солнце.

– Смотри, Остап! – говорю я брату, – вон чумаки едут!

– Где чумаки? – сказал дед, положивши значок на большой дыне, чтобы на случай не съели хлопцы.

По дороге тянулось точно возов шесть. Впереди шел чумак уже с сизыми усами. Не дошедши шагов – как бы вам сказать – на десять, он остановился.

– Здорово, Максим! Вот привел Бог где увидеться!

Дед прищурил глаза:

– А! здорово, здорово! откуда Бог несет? И Болячка здесь? здорово, здорово, брат! Что за дьявол! да тут все: и Крутотрыщенко! и Печерыця и Ковелек! и Стецько! здорово! А, га, га! го, го!.. – И пошли целоваться.

Волов распрягли и пустили пастись на траву. Возы оставили на дороге; а сами сели все в кружок впереди куреня и закурили люльки. Но куда уже тут до люлек? за россказнями да за раздобарами вряд ли и по одной досталось. После полдника стал дед потчевать гостей дынями. Вот каждый, взявши по дыне, обчистил ее чистенько ножиком (калачи все были тертые, мыкали немало, знали уже, как едят в свете; пожалуй, и за панский стол хоть сейчас готовы сесть), обчистивши хорошенько, проткнул каждый пальцем дырочку, выпил из нее кисель, стал резать по кусочкам и класть в рот.

– Что ж вы, хлопцы, – сказал дед, – рты свои разинули? танцуйте, собачьи дети! Где, Остап, твоя сопилка? А ну-ка козачка! Фома, берись в боки! ну! вот так! гей, гоп!

Я был тогда малый подвижной. Старость проклятая! теперь уже не пойду так; вместо всех выкрутасов ноги только спотыкаются. Долго глядел дед на нас, сидя с чумаками. Я замечаю, что у него ноги не постоят на месте: так, как будто их что-нибудь дергает.

– Смотри, Фома, – сказал Остап, – если старый хрен не пойдет танцевать!

Что ж вы думаете? не успел он сказать – не вытерпел старичина! захотелось, знаете, прихвастнуть пред чумаками.

– Вишь, чертовы дети! разве так танцуют? Вот как танцуют! – сказал он, поднявшись на ноги, протянув руки и ударив каблуками.

Ну, нечего сказать, танцевать-то он танцевал так, хоть бы и с гетьманшею. Мы посторонились, и пошел хрен вывертывать ногами по всему гладкому месту, которое было возле грядки с огурцами. Только что дошел, однако ж, до половины и хотел разгуляться и выметнуть ногами на вихорь какую-то свою штуку, – не подымаются ноги, да и только! Что за пропасть! Разогнался снова, дошел до середины – не берет! что хочь делай: не берет, да и не берет! ноги как деревянные стали! «Вишь, дьявольское место! вишь, сатанинское наваждение! впутается же Ирод, враг рода человеческого!»

Ну, как наделать страму перед чумаками? Пустился снова и начал чесать дробно, мелко, любо глядеть; до середины – нет! не вытанцывается, да и полно!

– А, шельмовский сатана! чтоб ты подавился гнилою дынею! чтоб еще маленьким издохнул, собачий сын! вот на старость наделал стыда какого!..

И в самом деле сзади кто-то засмеялся. Оглянулся: ни баштану, ни чумаков, ничего; назади, впереди, по сторонам – гладкое поле.

– Э! ссс... вот тебе на!

Начал прищуривать глаза – место, кажись, не совсем незнакомое: сбоку лес, из-за леса торчал какой-то шест и виделся прочь далеко в небе. Что за пропасть! да это голубятня, что у попа в огороде! С другой стороны тоже что-то сереет; вгляделся: гумно волостного писаря. Вот куда затащила нечистая сила! Поколесивши кругом, наткнулся он на дорожку. Месяца не было; белое пятно мелькало вместо него сквозь тучу. «Быть завтра большому ветру!» – подумал дед. Глядь, в стороне от дорожки на могилке вспыхнула свечка.

– Вишь! – стал дед и руками подперся в боки, и глядит: свечка потухла; вдали и немного подалее загорелась другая. – Клад! – закричал дед. – Я ставлю Бог знает что, если не клад! – и уже поплевал было в руки, чтобы копать, да спохватился, что нет при нем ни заступа, ни лопаты. – Эх, жаль! ну, кто знает, может быть, стоит только поднять дерн, а он тут и лежит, голубчик! Нечего делать, назначить, по крайней мере, место, чтобы не позабыть после!

Вот, перетянувши сломленную, видно вихрем, порядочную ветку дерева, навалил он ее на ту могилку, где горела свечка, и пошел по дорожке. Молодой дубовый лес стал редеть; мелькнул плетень. «Ну, так! не говорил ли я, – подумал дед, – что это попова левада? Вот и плетень его! теперь и версты нет до баштана».

Поздненько, однако ж, пришел он домой и галушек не захотел есть. Разбудивши брата Остапа, спросил только, давно ли уехали чумаки, и завернулся в тулуп. И когда тот начал было спрашивать:

– А куда тебя, дед, черти дели сегодня?

– Не спрашивай, – сказал он, завертываясь еще крепче, – не спрашивай, Остап; не то поседеешь! – И захрапел так, что воробьи, которые забрались было на баштан, поподымались с перепугу на воздух. Но где уж там ему спалось! Нечего сказать, хитрая была бестия, дай Боже ему Царствие Небесное! – умел отделаться всегда. Иной раз такую запоет песню, что губы станешь кусать.

На другой день, чуть только стало смеркаться в поле, дед надел свитку, подпоясался, взял под мышку заступ и лопату, надел на голову шапку, выпил кухоль сировцу, утер губы полою и пошел прямо к попову огороду. Вот минул и плетень, и низенький дубовый лес. Промеж деревьев вьется дорожка и выходит в поле. Кажись, та самая. Вышел и на поле – место точь-в-точь вчерашнее: вон и голубятня торчит; но гумна не видно. «Нет, это не то место. То, стало быть, подалее; нужно, видно, поворотить к гумну!» Поворотил назад, стал идти другою дорогою – гумно видно, а голубятни нет! Опять поворотил поближе к голубятне – гумно спряталось. В поле, как нарочно, стал накрапывать дождик. Побежал снова к гумну – голубятня пропала; к голубятне – гумно пропало.

– А чтоб ты, проклятый сатана, не дождал детей своих видеть!

А дождь пустился, как будто из ведра.

Вот, скинувши новые сапоги и обернувши в хустку, чтобы не покоробились от дождя, задал он такого бегуна, как будто панский иноходец. Влез в курень, промокши насквозь, накрылся тулупом и принялся ворчать что-то сквозь зубы и приголубливать черта такими словами, каких я еще отроду не слыхивал. Признаюсь, я бы, верно, покраснел, если бы случилось это среди дня.

На другой день проснулся, смотрю: уже дед ходит по баштану как ни в чем не бывало и прикрывает лопухом арбузы. За обедом опять старичина разговорился, стал пугать меньшего брата, что он обменяет его на кур вместо арбуза; а пообедавши, сделал сам из дерева пищик и начал на нем играть; и дал нам забавляться дыню, свернувшуюся в три погибели, словно змею, которую называл он турецкою. Теперь таких дынь я нигде и не видывал. Правда, семена ему что-то издалека достались.

Ввечеру, уже повечерявши, дед пошел с заступом прокопать новую грядку для поздних тыкв. Стал проходить мимо того заколдованного места, не вытерпел, чтобы не проворчать сквозь зубы: «Проклятое место!» – взошел на середину, где не вытанцывалось позавчера, и ударил в сердцах заступом. Глядь, вокруг него опять то же самое поле: с одной стороны торчит голубятня, а с другой гумно. «Ну, хорошо, что догадался взять с собою заступ. Вон и дорожка! вон и могилка стоит! вон и ветка навалена! вон-вон горит и свечка! Как бы только не ошибиться».

Потихоньку побежал он, поднявши заступ вверх, как будто бы хотел им попотчевать кабана, затесавшегося на баштан, и остановился перед могилкою. Свечка погасла; на могиле лежал камень, заросший травою. «Этот камень нужно поднять!» – подумал дед и начал обкапывать его со всех сторон. Велик проклятый камень! вот, однако ж, упершись крепко ногами в землю, пихнул он его с могилы. «Гу!» – пошло по долине. «Туда тебе и дорога! Теперь живее пойдет дело».

Тут дед остановился, достал рожок, насыпал на кулак табаку и готовился было поднести к носу, как вдруг над головою его «чихи!» – чихнуло что-то так, что покачнулись деревья и деду забрызгало все лицо.

– Отворотился хоть бы в сторону, когда хочешь чихнуть! – проговорил дед, протирая глаза. Осмотрелся – никого нет. – Нет, не любит, видно, черт табаку! – продолжал он, кладя рожок в пазуху и принимаясь за заступ. – Дурень же он, а такого табаку ни деду, ни отцу его не доводилось нюхать!

Стал копать – земля мягкая, заступ так и уходит. Вот что-то звукнуло. Выкидавши землю, увидел он котел.

– А, голубчик, вот где ты! – вскрикнул дед, подсовывая под него заступ.

– А, голубчик, вот где ты! – запищал птичий нос, клюнувши котел.

Посторонился дед и выпустил заступ.

– А, голубчик, вот где ты! – заблеяла баранья голова с верхушки дерева.

– А, голубчик, вот где ты! – заревел медведь, высунувши из-за дерева свое рыло.

Дрожь проняла деда.

– Да тут страшно слово сказать! – проворчал он про себя.

– Тут страшно слово сказать! – пискнул птичий нос.

– Страшно слово сказать! – заблеяла баранья голова.

– Слово сказать! – ревнул медведь.

– Гм... – сказал дед и сам перепугался.

– Гм! – пропищал нос.

– Гм! – проблеял баран.

– Гум! – заревел медведь.

Со страхом оборотился он: Боже ты мой, какая ночь! ни звезд, ни месяца; вокруг провалы; под ногами круча без дна; над головою свесилась гора и вот-вот, кажись, так и хочет оборваться на него! И чудится деду, что из-за нее мигает какая-то харя: у! у! нос – как мех в кузнице; ноздри – хоть по ведру воды влей в каждую! губы, ей-Богу, как две колоды! красные очи выкатились наверх, и еще и язык высунула и дразнит!

– Черт с тобою! – сказал дед, бросив котел. – На тебе и клад твой! Экая мерзостная рожа! – и уже ударился было бежать, да огляделся и стал, увидевши, что все было по-прежнему. – Это только пугает нечистая сила!

Принялся снова за котел – нет, тяжел! Что делать? Тут же не оставить! Вот, собравши все силы, ухватился он за него руками.

– Ну, разом, разом! еще, еще! – и вытащил! – Ух! Теперь понюхать табаку!

Достал рожок; прежде, однако ж, чем стал насыпать, осмотрелся хорошенько, нет ли кого: кажись, что нет; но вот чудится ему, что пень дерева пыхтит и дуется, показываются уши, наливаются красные глаза; ноздри раздулись, нос поморщился и вот так и собирается чихнуть. «Нет, не понюхаю табаку, – подумал дед, спрятавши рожок, – опять заплюет сатана очи». Схватил скорее котел и давай бежать, сколько доставало духу; только слышит, что сзади что-то так и чешет прутьями по ногам... «Ай! ай, ай!» – покрикивал только дед, ударив во всю мочь; и как добежал до попова огорода, тогда только перевел немного дух.

«Куда это зашел дед?» – думали мы, дожидаясь часа три. Уже с хутора давно пришла мать и принесла горшок горячих галушек. Нет да и нет деда! Стали опять вечерять сами. После вечери вымыла мать горшок и искала глазами, куда бы вылить помои, потому что вокруг все были гряды; как видит, идет прямо к ней навстречу кухва. На небе было-таки темненько. Верно, кто-нибудь из хлопцев, шаля, спрятался сзади и подталкивает ее.

– Вот кстати, сюда вылить помои! – сказала и вылила горячие помои.

– Ай! – закричало басом.

Глядь – дед. Ну, кто его знает! Ей-Богу, думали, что бочка лезет. Признаюсь, хоть оно и грешно немного, а, право, смешно показалось, когда седая голова деда вся была окутана в помои и обвешана корками с арбузов и дыней.

– Вишь, чертова баба! – сказал дед, утирая голову полою, – как опарила! как будто свинью перед Рождеством! Ну, хлопцы, будет вам теперь на бублики! Будете, собачьи дети, ходить в золотых жупанах! Посмотрите-ка, посмотрите сюда, что я вам принес! – сказал дед и открыл котел.

Что ж бы, вы думали, такое там было? ну, по малой мере, подумавши, хорошенько, а? золото? Вот то-то, что не золото: сор, дрязг... стыдно сказать, что такое. Плюнул дед, кинул котел и руки после того вымыл.

И с той поры заклял дед и нас верить когда-либо черту.

– И не думайте! – говорил он часто нам, – все, что ни скажет враг Господа Христа, все солжет, собачий сын! У него правды и на копейку нет!

И, бывало, чуть только услышит старик, что в ином месте неспокойно:

– А ну-те, ребята, давайте крестить! – закричит к нам. – Так его! так его! хорошенько! – и начнет класть кресты. А то проклятое место, где не вытанцывалось, загородил плетнем, велел кидать все, что ни есть непотребного, весь бурьян и сор, который выгребал из баштана.

Так вот как морочит нечистая сила человека! Я знаю хорошо эту землю: после того нанимали ее у батька под баштан соседние козаки. Земля славная! и Урожай всегда бывал на диво; но на заколдованном месте никогда не было ничего доброго. Засеют как следует, а взойдет такое, что и разобрать нельзя: арбуз не арбуз, тыква не тыква, огурец не огурец... черт знает что такое!

Другие книги скачивайте бесплатно в txt и mp3 формате на http://prochtu.ru