ИЗБРАННЫЕ ЭССЕ 50-х годов

Поэзия в эмиграции.

НАСЛЕДСТВО БЛОКА.

НЕВОЗМОЖНОСТЬ ПОЭЗИИ.

О ШТЕЙГЕРЕ, О СТИХАХ, О ПОЭЗИИ И О ПРОЧЕМ

Георгий Адамович(1892-1972)
Поэзия в эмиграции
НАСЛЕДСТВО БЛОКА.
НЕВОЗМОЖНОСТЬ ПОЭЗИИ.
О ШТЕЙГЕРЕ, О СТИХАХ, О ПОЭЗИИ И О ПРОЧЕМ
(ИЗБРАННЫЕ ЭССЕ 50-х годов)

Поэзия в эмиграции

Первая публикация:

Опыты. Нью-Йорк. 1955. №4. С. 45-61.

Давно уже думая о статье, в которой было бы "изнутри" рассказано о поэзии в эмиграции, я думал и о названии ее, и хотелось мне взять для этого два всем известных исторических слова: "бессмысленные мечтания". Но намерение это я оставил: ирония, - говорил я сам себе, - опять ирония! Много скрытых бед наделала она в русской поэзии за последние полвека, пора бы с ней наконец и расстаться, пусть и помахав на прощание рукой в знак признательности за отдельные мелкие услуги: "с поэтическим", мол, "приветом!" Ирония ничем не лучше сентиментальности, это две родные сестры, обе происхождения темного, обе поведения сомнительного, с той лишь разницей, что одна из них, младшая, изящнее одевается и искуснее выдает себя за барыню-аристократку. В благопристойных домах, однако, принимать ее вскоре тоже перестанут. Отчего мечтания "бессмысленные"? Разве смысла не было? И если был он, этот смысл, бесконечно-ускользающим, разве мы первые, мы последние пытались райскую птицу эту за хвост поймать? Проще, точнее было бы другое название: Бедекер, путеводитель. Но о Бедекере говорил уже Блок в статье, помещенной в "Аполлоне" и написанной на приблизительно такую же тему… Кстати, кто читал эту его статью в двадцать лет, забудет ли ее когда-нибудь? Блок пробовал в ней перевести на общий язык то, о чем писал стихи: предприятие было отважно до крайности и при меньшей органичности поэзии могло бы привести к результатам комическим. У Блока логика сплоховала, и в штурме крепости-музыки сил ее оказалось недостаточно. Но тон его статьи, растерянные отзвуки ее, метеорные ее осколки, длящееся дребезжанье отдельных порвавшихся под натиском логики струн - все это было для двадцатилетнего сознания откровением, от которого не отреклось оно и позднее, научившись многому другому.

Не хочу употреблять слово "музыка" в расплывчатом, хотя после Ницше и узаконенном значении. Правда, трудно без него обойтись, - но самое понятие это такое, о котором не следует говорить попусту. От самоограничения вреда не будет: чем меньше "музыки" в кавычках, тем и лучше.

Но музыка без кавычек… В наследстве, которое оставил нам символизм, было много трухи, громких слов, писавшихся с большой буквы, неосновательных претензий, напыщенной болтовни: было, однако, и что-то другое, не совсем выдохшееся и до сих пор. Наши поэты, вероятно, удивились бы, если бы услышали, что по вине символизма (или благодаря ему) у музыки они в долгу, притом даже те из них, для которых она - только шум, скучный и "дорогой", как смеялся Уайльд. Долг передан тоже по наследству, в тех впечатлениях и снах, которые дошли до нас уже без имени, без адреса, без отправительной этикетки Последним передаточным пунктом был Вагнер. Если бы поэты наши о большем помнили своей личной памятью, они уловили бы, узнали бы - именно "узнавание"! - в иной обрывающейся мелодии "Тристана" или, может быть, в тех нескольких тактах, которые иллюстрируют предсмертное отрезвление Зигфрида, что-то свое, им странно близкое. У Вагнера было очень много пороков в творчестве, его во многом можно упрекнуть. Но некую безблагодатность вдохновения он искупил небывалым волевым усилием, позволившим ему коснуться того, что составляло когда-то содержание мифов, а вместе с ними и каких-то дремлющих в сознании человека, глубоких, загадочных воспоминаний. Символизм, искавший под конец прошлого века убежища от тиранических, измельчавших претензий этого века, немыслим без Вагнера, глуп и смешон без Вагнера, - и подданство по отношению к нему засвидетельствовано еще Бодлером в его знаменитом, именно "верноподданническом" письме.

Как жаль, что поэты в большинстве случаев ко всему этому так равнодушны! Может быть, их стихи и не были бы лучше, будь это иначе, - может быть! А все-таки жаль: то в одной строчке, то в другой пробежала бы электрическая искра, за разряд которой можно простить и промахи, непростительные без нее. Не промахи, в сущности: вернее, слишком короткое расстояние между словом и поводом к его произнесению.

Андрей Белый утверждал, что столкновение Ницше с Вагнером было величайшим событием девятнадцатого века. Да, не прибегая к весам и прочим измерительным приборам, да, пожалуй, это и так: одно из значительнейших событий, во всяком случае. Символизм, в лучшем, что он к жизни вызвал, родился из смутного, двоящегося ощу. щения, что Ницше прав, а Вагнер неотразим. Только что Ницше Вагнеру противопоставил: "Кармен", прелестный пустячок, солнце, как-то слишком простодушно-фольклорно воспринятое, - не оглянувшись, чтобы вызвать на помощь Моцарта, солнце истинное, не нуждающееся в испанских облачениях! Символизм в лучшем, что он создал, уже догадывался, что Вагнер - действительно "старый фальшивомонетчик", и все же не в силах был не поддаться его наваждениям. Но у символистов еще были насчет этого иллюзии… А теперь мы всем существом своим чувствуем, что Вагнер - "не то". Усилье воли не может заменить "того": как в сказке старый, злой, могучий волшебник в конце концов разоблачен. Туман прорван - за ним ничего нет: пустота, пустое, мертвое, белое небо, и мы с удивлением глядим теперь на отцов, которые были чуть-чуть слишком доверчивы.

Кто это "мы"? - слышится мне вопрос. Если под любопытством кроется ехидство, втихомолку уже радующееся, что удалось подставить ловушку, не стоит и отвечать. Ловушка в случае надобности найдется и другая, за ней третья, и последнее слово останется в конце концов за тем, кому спор этот доставляет удовольствие. А если ответить честно, надо бы сказать: не знаю точно. "Мы" - три-четыре человека, еще бывшие петербуржцами в то время, когда в Петербурге умер Блок, позднее обосновавшиеся в Париже; несколько парижан младших, иного происхождения, у которых с первоначальными "нами" нашелся общий язык; несколько друзей географически далеких, - словом, то, что возникло в русской поэзии вокруг "оси" Петербург-Париж, если воспользоваться терминологией недавнего военного времени… Иногда это теперь определяется как парижская "нота". К этой "ноте" я имел довольно близкое отношение, и так как она сейчас уже почти не слышна, хочется подвести итоги всему, что входило в ее состав. К тому же времена теперь настают другие, с другими нетерпеливыми голосами, со вниманием и слухом к другим порывам. Пора, значит, сделать подсчет и перекличку тем, кто остался, а среди них - как знать? - найдутся, может быть, и незнакомцы уже не второго, а третьего возрастного призыва: отзовутся ли они на ауканье? Или надеяться остается лишь на то, что придет много позже, после "лопуха"? Или обманет даже и это?

В Париже не все сложилось сразу, беспрепятственно, и общего сотрудничества на первых порах не было. В петербургские трагические воспоминания вплетались остатки гумилевской, цеховой выучки, очень наивной, если говорить о сущности поэзии, очень полезной, если ограничиться областью ремесла. Кто был рядом? Ходасевич, принципиально хмурившийся, напоминавший о Пушкине и о грамотности "верно, но неинтересно", как отозвался на его наставления Поплавский. Был воскресный салон Мережковских, с Зинаидой Николаевной, которая понимала в поэзии все, кроме самих стихов… здесь, однако, сделаем короткую остановку: если уж названо ее имя, поклонимся памяти Зинаиды Гиппиус, "единственной", по аттестации Блока! Что было в ней дорого? Не капризно-декадентский разговор, извивавшийся, как дымок ее папироски, не разнородно-приперченные ее "штучки" и "словечки", не то даже, что она писала, а то, чем она была наедине с собой или вдвоем, с глазу на глаз, без аудитории, для которой надо было играть роль: человек с редчайшими антеннами, мало творческий, если сказать правду, но с глубокой тоской о творчестве, позволившей ей с полуслова догадываться о том, что в полные слова и не уложилось бы. Была еще Марина Цветаева, с которой у нас что-то с самого начала не клеилось, да так и не склеилось, трудно сказать по чьей вине. Цветаева была москвичкой, с вызовом петербургскому стилю в каждом движении и каждом слове: настроить нашу "ноту" в лад ей было невозможно иначе, как исказив ее. А что были в цветаевских стихах несравненные строчки - кто же это отрицал? "Как некий херувим…", без всякого преувеличения. Но взять у нее было нечего. Цветаева была несомненно очень умна, однако слишком демонстративно умна, слишком по-своему умна, - едва ли не признак слабости, - и с постоянными "заскоками". Была в ней вечная институтка, "княжна Джаваха", с "гордо закинутой головкой", разумеется, "русой" или еще лучше "золотистой", с воображаемой толпой юных поклонников вокруг: нет, нам это не нравилось! Было в ней, по-видимому, и что-то другое, очень горестное; к сожалению, оно осталось нам неизвестно.

Георгий Адамович(1892-1972)

Поэзия в эмиграции

НАСЛЕДСТВО БЛОКА.

НЕВОЗМОЖНОСТЬ ПОЭЗИИ.

О ШТЕЙГЕРЕ, О СТИХАХ, О ПОЭЗИИ И О ПРОЧЕМ

(ИЗБРАННЫЕ ЭССЕ 50-х годов)

Поэзия в эмиграции

Первая публикация:

Опыты. Нью-Йорк. 1955. №4. С. 45-61.

Давно уже думая о статье, в которой было бы «изнутри» рассказано о поэзии в эмиграции, я думал и о названии ее, и хотелось мне взять для этого два всем известных исторических слова: «бессмысленные мечтания». Но намерение это я оставил: ирония, - говорил я сам себе, - опять ирония! Много скрытых бед наделала она в русской поэзии за последние полвека, пора бы с ней наконец и расстаться, пусть и помахав на прощание рукой в знак признательности за отдельные мелкие услуги: «с поэтическим», мол, «приветом!» Ирония ничем не лучше сентиментальности, это две родные сестры, обе происхождения темного, обе поведения сомнительного, с той лишь разницей, что одна из них, младшая, изящнее одевается и искуснее выдает себя за барыню-аристократку. В благопристойных домах, однако, принимать ее вскоре тоже перестанут. Отчего мечтания «бессмысленные»? Разве смысла не было? И если был он, этот смысл, бесконечно-ускользающим, разве мы первые, мы последние пытались райскую птицу эту за хвост поймать? Проще, точнее было бы другое название: Бедекер, путеводитель. Но о Бедекере говорил уже Блок в статье, помещенной в «Аполлоне» и написанной на приблизительно такую же тему… Кстати, кто читал эту его статью в двадцать лет, забудет ли ее когда-нибудь? Блок пробовал в ней перевести на общий язык то, о чем писал стихи: предприятие было отважно до крайности и при меньшей органичности поэзии могло бы привести к результатам комическим. У Блока логика сплоховала, и в штурме крепости-музыки сил ее оказалось недостаточно. Но тон его статьи, растерянные отзвуки ее, метеорные ее осколки, длящееся дребезжанье отдельных порвавшихся под натиском логики струн - все это было для двадцатилетнего сознания откровением, от которого не отреклось оно и позднее, научившись многому другому.

Не хочу употреблять слово «музыка» в расплывчатом, хотя после Ницше и узаконенном значении. Правда, трудно без него обойтись, - но самое понятие это такое, о котором не следует говорить попусту. От самоограничения вреда не будет: чем меньше «музыки» в кавычках, тем и лучше.

Но музыка без кавычек… В наследстве, которое оставил нам символизм, было много трухи, громких слов, писавшихся с большой буквы, неосновательных претензий, напыщенной болтовни: было, однако, и что-то другое, не совсем выдохшееся и до сих пор. Наши поэты, вероятно, удивились бы, если бы услышали, что по вине символизма (или благодаря ему) у музыки они в долгу, притом даже те из них, для которых она - только шум, скучный и «дорогой», как смеялся Уайльд. Долг передан тоже по наследству, в тех впечатлениях и снах, которые дошли до нас уже без имени, без адреса, без отправительной этикетки Последним передаточным пунктом был Вагнер. Если бы поэты наши о большем помнили своей личной памятью, они уловили бы, узнали бы - именно «узнавание»! - в иной обрывающейся мелодии «Тристана» или, может быть, в тех нескольких тактах, которые иллюстрируют предсмертное отрезвление Зигфрида, что-то свое, им странно близкое. У Вагнера было очень много пороков в творчестве, его во многом можно упрекнуть. Но некую безблагодатность вдохновения он искупил небывалым волевым усилием, позволившим ему коснуться того, что составляло когда-то содержание мифов, а вместе с ними и каких-то дремлющих в сознании человека, глубоких, загадочных воспоминаний. Символизм, искавший под конец прошлого века убежища от тиранических, измельчавших претензий этого века, немыслим без Вагнера, глуп и смешон без Вагнера, - и подданство по отношению к нему засвидетельствовано еще Бодлером в его знаменитом, именно «верноподданническом» письме.

Как жаль, что поэты в большинстве случаев ко всему этому так равнодушны! Может быть, их стихи и не были бы лучше, будь это иначе, - может быть! А все-таки жаль: то в одной строчке, то в другой пробежала бы электрическая искра, за разряд которой можно простить и промахи, непростительные без нее. Не промахи, в сущности: вернее, слишком короткое расстояние между словом и поводом к его произнесению.

Андрей Белый утверждал, что столкновение Ницше с Вагнером было величайшим событием девятнадцатого века. Да, не прибегая к весам и прочим измерительным приборам, да, пожалуй, это и так: одно из значительнейших событий, во всяком случае. Символизм, в лучшем, что он к жизни вызвал, родился из смутного, двоящегося ощу. щения, что Ницше прав, а Вагнер неотразим. Только что Ницше Вагнеру противопоставил: «Кармен», прелестный пустячок, солнце, как-то слишком простодушно-фольклорно воспринятое, - не оглянувшись, чтобы вызвать на помощь Моцарта, солнце истинное, не нуждающееся в испанских облачениях! Символизм в лучшем, что он создал, уже догадывался, что Вагнер - действительно «старый фальшивомонетчик», и все же не в силах был не поддаться его наваждениям. Но у символистов еще были насчет этого иллюзии… А теперь мы всем существом своим чувствуем, что Вагнер - «не то». Усилье воли не может заменить «того»: как в сказке старый, злой, могучий волшебник в конце концов разоблачен. Туман прорван - за ним ничего нет: пустота, пустое, мертвое, белое небо, и мы с удивлением глядим теперь на отцов, которые были чуть-чуть слишком доверчивы.

Кто это «мы»? - слышится мне вопрос. Если под любопытством кроется ехидство, втихомолку уже радующееся, что удалось подставить ловушку, не стоит и отвечать. Ловушка в случае надобности найдется и другая, за ней третья, и последнее слово останется в конце концов за тем, кому спор этот доставляет удовольствие. А если ответить честно, надо бы сказать: не знаю точно. «Мы» - три-четыре человека, еще бывшие петербуржцами в то время, когда в Петербурге умер Блок, позднее обосновавшиеся в Париже; несколько парижан младших, иного происхождения, у которых с первоначальными «нами» нашелся общий язык; несколько друзей географически далеких, - словом, то, что возникло в русской поэзии вокруг «оси» Петербург-Париж, если воспользоваться терминологией недавнего военного времени… Иногда это теперь определяется как парижская «нота». К этой «ноте» я имел довольно близкое отношение, и так как она сейчас уже почти не слышна, хочется подвести итоги всему, что входило в ее состав. К тому же времена теперь настают другие, с другими нетерпеливыми голосами, со вниманием и слухом к другим порывам. Пора, значит, сделать подсчет и перекличку тем, кто остался, а среди них - как знать? - найдутся, может быть, и незнакомцы уже не второго, а третьего возрастного призыва: отзовутся ли они на ауканье? Или надеяться остается лишь на то, что придет много позже, после «лопуха»? Или обманет даже и это?

В Париже не все сложилось сразу, беспрепятственно, и общего сотрудничества на первых порах не было. В петербургские трагические воспоминания вплетались остатки гумилевской, цеховой выучки, очень наивной, если говорить о сущности поэзии, очень полезной, если ограничиться областью ремесла. Кто был рядом? Ходасевич, принципиально хмурившийся, напоминавший о Пушкине и о грамотности «верно, но неинтересно», как отозвался на его наставления Поплавский. Был воскресный салон Мережковских, с Зинаидой Николаевной, которая понимала в поэзии все, кроме самих стихов… здесь, однако, сделаем короткую остановку: если уж названо ее имя, поклонимся памяти Зинаиды Гиппиус, «единственной», по аттестации Блока! Что было в ней дорого? Не капризно-декадентский разговор, извивавшийся, как дымок ее папироски, не разнородно-приперченные ее «штучки» и «словечки», не то даже, что она писала, а то, чем она была наедине с собой или вдвоем, с глазу на глаз, без аудитории, для которой надо было играть роль: человек с редчайшими антеннами, мало творческий, если сказать правду, но с глубокой тоской о творчестве, позволившей ей с полуслова догадываться о том, что в полные слова и не уложилось бы. Была еще Марина Цветаева, с которой у нас что-то с самого начала не клеилось, да так и не склеилось, трудно сказать по чьей вине. Цветаева была москвичкой, с вызовом петербургскому стилю в каждом движении и каждом слове: настроить нашу «ноту» в лад ей было невозможно иначе, как исказив ее. А что были в цветаевских стихах несравненные строчки - кто же это отрицал? «Как некий херувим…», без всякого преувеличения. Но взять у нее было нечего. Цветаева была несомненно очень умна, однако слишком демонстративно умна, слишком по-своему умна, - едва ли не признак слабости, - и с постоянными «заскоками». Была в ней вечная институтка, «княжна Джаваха», с «гордо закинутой головкой», разумеется, «русой» или еще лучше «золотистой», с воображаемой толпой юных поклонников вокруг: нет, нам это не нравилось! Было в ней, по-видимому, и что-то другое, очень горестное; к сожалению, оно осталось нам неизвестно.

Крестные раны

Несть числа русским трагедиям века прошлого, чей белый плат надежд был изорван и окровавлен на братоубийственных ветрах. Все ли потери сполна оплаканы, осознаны?.. Неугасаемо горят поминальные свечи в храме отечественной словесности, бередя душу случившимся на многие годы расколом знаменитой литературы. Образы тех, кто не по своей воле оказался в рассеянии, осияны мученическим светом. Быть вне России, но думать, писать о ней - нет горше доли для русского писателя.

Так и видится бальмонтовское древо, что «в веках называли Россией», захваченное апокалипсическим вихрем. Листья летят по свету - принуждены пасть у Сены, в другом ли месте… Отныне жизнь в чуждом пределе станет называться по-цветаевски - «тоска по Родине».

Вырвутся тягостным выдохом строки - они больше, чем поэзия, они исповедывание уже перед самим Господом. Такие стихи исторгает человеческое естество, и они сродни слезам, крови. Такие стихи и есть - как у Бунина - «боль крестных ран».

Тяготясь чужбиной, не сметь думать о возвращении домой? Как можно! Русскому поэту нельзя без родины. Исключения есть, но это уже другая планида, иная литература. Речь не об этом. Русский поэт живет родиной в стихах.

Пожалуй, точнее остальных в выражении чувства к отдаленной России оказался Игорь Северянин.

Моя безбожная Россия,
Священная моя страна!

Осознание сего упрочает дух, дает силы… И это, когда «В неволе я, в неволе я, в неволе!» и из тех же набоковских уст - обращением к Отчизне: «…Мое ль безумие бормочет, твоя ли музыка растет…». Хрестоматийное Арсения Несмелова «Россия отошла, как пароход…» раздирает душу, как и несбыточное у Дона Аминадо: «Эх, если бы узкоколейка /Шла из Парижа в Елец». А в урочный час беззаветная храбрость по-русски - «Головой за вечную Отчизну лечь» (Кузьмина-Караваева). И объяснением страшных лет России становится двустишие того же Несмелова:

В наше ж время не сдавались в плен,
Потому что в плен тогда не брали!

Только в поэзии такого нет. Стихи не разделить на белых, красных или еще каких. Поэзия сама по себе. Содрогаешься над Георгием Ивановым:

Было все - и тюрьма, и сума.
В обладании полном ума,
В обладании полном таланта,
С распроклятой судьбой эмигранта
Умираю…

А ведь неуслышанная в свое время Муза русской эмиграции и теперь как бы не ко двору. Хотя, хотя, кто знает… Дойди же в глухие времена поэзия изгнания до тех, кто мог читать только известных, определенных стихотворцев, пусть хороших и разных, быть может, было бы иным устройство нашего Отечества. Как не отозваться всем своим существом на сказанное Иваном Алексеевичем Буниным в конце жизни:

Золотой недвижно свет
До постели лег.
Никого в подлунной нет,
Только я да Бог.
Знает только он мою
Мертвую печаль…

Сожалеть лишь о прошлом? А если и ныне творится подобное уже в самой России? Высокий слог не в чести, поэты отставлены, они странно «эмигрировали в себе»… Их голоса кому слышны? Сокрушаться же придется потом. Печально и горько сие.

…Собранные в свод стихотворные строки теснятся перед воспаленными глазами, кровавя донельзя душу плачем по русской земле и одновременно врачуя ее, пока не наступает забытье. И тогда - как сочетание мыслей, чувств - увиден

Вещий сон

Вознесенье пасхального гуда,
только взор упадает во тьму…
Этот сон, я не знаю, откуда,
этот сон, я не знаю, к чему:

скачет лошадь, убитая лошадь,
мимо русских кладбищенских плит;
след копытный - свечение плошек,
дым встает и к востоку летит

против сильного ветра - в пределы,
где невмочь и терпеть и любить…
Белый флаг - мое белое дело,
золотая рассыпалась нить;

ну а дым все чернее, чернее,
развевает, как искры, шитво:
я на родине, только не с нею,
как мне жить, если всюду мертво!..

Виктор Петров

Георгий Викторович Адамович

1892–1972

«И после навеки забыл…»

И после навеки забыл,
За все, что в сгораньях заката
Искал ты и не находил,

И за безысходность мечтанья
И холод, растущий в груди,
И медленное умиранье
Без всяких надежд впереди,

За белое имя спасенья,
За темное имя любви
Прощаются все прегрешенья
И все преступленья твои.

«Ночью он плакал. О чем, все равно…»

Ночью он плакал. О чем, все равно.
(Многое спутано, затаено).
Ночью он плакал, и тихо над ним
Жизни сгоревшей развеялся дым.
Утром другие приходят слова,
Перебираю, что помню едва.

Ночью он плакал… И брезжил в ответ
Слабый, далекий, а все-таки свет.

«Что там было? Ширь закатов блеклых…»

Что там было? Ширь закатов блеклых,
Золоченых шпилей легкий взлет,
Ледяные розаны на стеклах,
Лед на улицах и в душах лед.

Разговоры будто бы в могилах,
Тишина, которой не смутить…
Десять лет прошло, и мы не в силах
Этого ни вспомнить, ни забыть.

Тысяча пройдет, не повторится,
Не вернется это никогда.
На земле была одна столица,
Все другое - просто города.

«Наперекор бессмысленным законам…»

Наперекор бессмысленным законам,
Наперекор неправедной судьбе
Передаю навек я всем влюбленным
Мое воспоминанье о тебе.

Оно, как ветер, прошумит над ними,
Оно протянет между ними нить,
И никому неведомое имя
Воскреснет в нем и будет вечно жить.

О, ангел мой, холодную заботу,
Сочувствие без страсти и огня
Как бы по ростовщическому счету
Бессмертием оплачиваю я.

«Но смерть была смертью. А ночь над холмом…»

Но смерть была смертью. А ночь над холмом
Светилась каким-то нездешним огнем,
И разбежавшиеся ученики
Дышать не могли от стыда и тоски.

А после… Прозрачную тень увидал
Один. Будто имя свое услыхал Другой…
И почти уж две тысячи лет
Стоит над землею немеркнущий свет.

«Да, да… я презираю нервы…»

Да, да… я презираю нервы,
Истерику, упреки, все.
Наш мир - широкий, щедрый, верный,
Как небеса, как бытие.

Георгий Викторович Адамович

Адамович, Георгий Викторович (1894-?) - поэт-акмеист, образование получил в СПб. университете. До 1923 успел напечатать два сборника стихов: "Облака" и "Чистилище" . В 1923 А. эмигрировал в Берлин и примкнул к резко-враждебным СССР группировкам. Последние годы печатается в эмигрантском журнале "Благонамеренный".

Литературная энциклопедия.

Адамович, Георгий Викторович. Род. в 1892, ум. 1972, поэт, близкий акмеистам, участник и один из руководителей "Цеха поэтов", критик, переводчик. В 1923 эмигрировал во Францию. Поэтический дебют - поэма "Вологодский ангел" ("Сев. записки", 1915). Поэтические сборники: "Облака" (1916), "Чистилище" (1922), "На западе" (1939) . В своих критических статьях ("Одиночество и свобода", 1955; "Комментарии", 1967) А. размышлял о культурно-исторической судьбе старшего поколения русской эмиграции (эссе об И. А. Бунине, В. В. Набокове, И. С. Шмелеве, Д. С. Мережковском и др.).

Адамович Георгий Викторович (1892-1972) - поэт, литературный критик. Родился в Москве, учился на историко-филологическом факультете Санкт-Петербургского университета. В 1916 г. вышел первый сборник стихов Адамовича "Облака". В 1922 г. издал второй сборник стихов "Чистилище". С 1924 года в эмиграции в Париже. Ведущий литературный критик газеты, затем журнала "Звено", а с 1928 г. газеты "Последние новости". Публиковался также в парижских журналах - "Современные записки", "Встречи", "Русские записки" и др. Автор книг: "Одиночество и свобода" (1955); "Комментарии" (1967).

Писатель XX века

Адамович Георгий Викторович - поэт, эссеист, литературный критик, переводчик.

Отец, поляк по происхождению, руководил (в чине генерал-майора) крупным военным госпиталем в Москве. Сестра - хореограф Татьяна Викторовна Адамович (в замужестве Высоцкая), до своего переезда в 1918 в Варшаву, где открыла балетную школу, была близко знакома с А.А.Ахматовой, М.А.Кузминым, Н.С.Гумилевым (последний посвятил ей сборник «Колчан»), оставила интересные мемуары (Wysocka Т. Wspomnienia. Warczawa, 1862). Учился во 2-й московской гимназии, затем в 1-й классической в Петербурге, куда семья, испытывая материальные стеснения, была вынуждена переехать после смерти отца. В 1910 поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета (окончил в 1917).

Еще будучи гимназистом, начинает серьезно интересоваться литературой, особенно увлекается французской и русской поэзией.

В университетские годы сближается с акмеистами. В 1913 получает приглашение участвовать в собраниях первого «Цеха поэтов» и вскоре становится членом его внутреннего круга, куда, среди прочих, входили А.Ахматова, О.Э.Мандельштам, Г.В.Иванов. В этот период его стихи впервые появляются в петроградской печати. В 1915 опубликовал стихи «Балтийский ветер» (Голос жизни. №12), «Элегия» (альм. «Зеленый цветок»), «Оставленная» (Огонек. №17), «Вот все, что помню: мосты и камни...» (Новый журнал для всех. №6), «Так беспощаден вечный договор...» с посвящением Ахматовой (Новый журнал для всех. №8), а также рассказы «Веселые кони» (Голос жизни. №8), «Свет на лестнице» (Огонек. №40). Позже печатал стихи и рассказы в «Северных записках», «Биржевых ведомостях», «Аполлоне», участвовал в альм, и сб. «Вечер "Триремы" V...» (Пг., 1916), «Тринадцать поэтов» (Пг., 1917), «Свирель» (Пг.; Томск, 1917), «Весенний салон поэтов» (М., 1918) и др.

В янв. 1916 в издательстве «Гиперборей» выходит первый поэтический сборник Адамовича «Облака», включавший 25 стихотворений. Рецензенты дружно отметили безупречный вкус автора, сказавшийся, однако, не столько в оригинальном творчестве, сколько в умелом следовании избранным образцам (отмечалось влияние Блока, Анненского, Кузмина, Ахматовой, Вердена). В.Ф.Ходасевич находил вообще преждевременным давать оценку его стихам: «Говорить о г.Адамовиче значило бы пока говорить о его учителях, что не входит в нашу задачу» (Утро России. 1916. 5 марта). В обзоре новых книг поэтов акмеистического круга Гумилев определяет его как «поэта во многом не установившегося», в чьих стихах иногда проглядывает «своеобразие мышления, которое может вырасти в особый стиль и даже мировоззрение» (Аполлон. 1916. №1). Позднее сам автор рассматривал эти стихи только как первые шаги на пути к обретению индивидуальной манеры, что в целом отвечало сдержанно-выжидательной позиции, занятой критикой. Примечательно, что Адамович, широко включая во все свои последующие сборники и подборки стихи предыдущих периодов, в т.ч. и самые ранние, ни одного стих, из первой книги никогда не перепечатал. Вместе с тем в «Облаках» угадываются характерные черты и приемы из числа тех, что станут доминирующими в его зрелом творчестве. Уже здесь Адамович экспериментировал с употреблением разговорных и даже подчеркнуто бытовых слов и интонаций. Применением намеренно «непоэтических» образов и снижающих прозаизмов («лохмотья мокрой парусины», «облезлый вокзал», «поломанные георгины» - «Так тихо поезд подошел...») он подчас близко напоминает Ин.Анненского. Сближает «Облака» с последующими сб. и значительный удельный вес литературных и мифологических реминисценций, что определяет собой своеобразный «диалогический» характер этих стихов, их обращенность на широкий культурный контекст.

В 1916-17 Адамович вместе с Г.Ивановым возглавляет 2-й «Цех поэтов», объединивший представителей постакмеистической молодежи. После 1919 входил в руководящее ядро 3-го «Цеха», активно печатался в его альм. В этот период Адамович впервые обращается к критическому жанру: 3-й альманах «Цеха поэтов» почти наполовину составлен из его статей и рецензий. Одновременно в издательстве «Всемирная литература» он начал свою карьеру переводчика (Ш.Бодлер, Ж.-М. Эредиа и др.). Совместно с Гумилевым и Г.Ивановым осуществил перевод «Орлеанской девственницы» Вольтера, опубликованный названным издательством в 1924 под ред. М.Л.Лозинского.

Стихи 1916-22 вошли во второй сборник Адамовича «Чистилище» (1922). Как и в «Облаках», здесь преобладают настроения одиночества и тоски, с той существенной разницей, что за мн. из собранных здесь 47 стих, стоит реальный опыт его «первого изгнания»: ранней весной 1919, в самые тяжелые времена «военного коммунизма», Адамович был вынужден уехать в Моворжев (близ Пскова); где в течение почти 2 лет работал учителем в местной школе. Образ пустынного, занесенного снегом края будет определять впредь тональность многих его стихов в России: «Господи! И умирая, / Через полвека, едва ль / Этого мертвого края, / Этого мерзлого рая / Я позабуду печаль...» («Холодно. Низкие кручи...»).

Многие стихи сборника были построены на сложном переплетении мотивов, часто цитатного характера. Адамович «обращается» (преимущественно в форме аллюзий и парафраз) к Блоку, Анненскому, Лермонтову и другим. Для использования этого приема Адамович характерна размытость границ между «своим» и «чужим» текстом, вплоть до их взаимного «освещения». Поводом для лирических импровизаций, уводящих его, как ранее «Облака», в мир романтических грез, становятся образы Р.Вагнера и Г.Ибсена, «Слова о полку Игореве», события французской революции и российской истории. Отвлеченной экзотике «Облаков» здесь соответствуют Елена Прекрасная и мадам Дю Барри, ждущий Изольду Тристан, Наполеон при Ватерлоо, дуэль Пушкина, князь Игорь, император Павел I... Эти и другие романтические образы и мотивы вращаются вокруг уже знакомых по первому сборнику личных тем смерти и судьбы. Но если в «Облаках» Адамович еще не обрел собственного поэтического лица, тематически и стилистически следуя в русле чужих поэтик, то в «Чистилище», вопреки намеренной стереотипности ситуаций и условностям неоромантической топики, его голос определенно индивидуален и отчетлив.

В стихотворении «Нет ты не говори: поэзия - мечта...», написанном в 1919 в Новоржеве, Адамович впервые выразил свое понимание сущности и природы поэтического творчества. Опираясь на высказывание Рильке о подлинной цене поэзии, он весь долгий и многотрудный жизненный путь рассматривает только как предуготовление к тому, чтобы в самом конце его «Пять-шесть произнести как бы случайных строк, / Чтоб их в полубреду потом твердил влюбленный, / Растерянно шептал на казнь приговоренный, / И чтобы музыкой глухой они прошли / По странам и морям тоскующей земли». Впервые опубликованное в первом сб. «Цеха поэтов» (Дракон. Пг., 1921) и неизменно включаемое во все последующие сборники и антологии, оно стало если не поэтическим манифестом, то своего рода лирическим исповеданием Адамовича.

Едва ли не единственный отзыв на эту книгу прозвучал из Парижа. В своем обзоре классического направления в современной русской поэзии К.Мочульский противопоставил ее «чистому парнассизму» Г.Иванова, находя дарование Адамовича «более гибким и динамичным». «Фактура его нервна, угловата, порывиста, он эмоционален и даже патетичен» (Современные записки. 1922. №11. С.379). В самой России новый сборник остался практически незамеченным. Литературный и политический климат в стране изменился. За несколько месяцев до выхода в свет «Чистилища» был казнен Гумилев (посвящение сб. «Памяти Андрея Шенье», возможно, является намеком на его судьбу). Умер Блок. К началу 1923 многие из петроградских литераторов уже выехали за границу. Эпоха, которую В.Вейдле однажды назвал «золотым временем нашего Серебряного века», закончилась.

Весной 1923 Адамович выехал в Ниццу к родным, первоначально рассчитывая через несколько месяцев вернуться в Россию. В августе 1923 поселился в Париже, где начинает сотрудничать в критическом отделе газеты «Звено». В эмиграции поэтическая активность Адамович резко пошла на убыль. Продолжая изредка печатать стихи в различных периодических издания к, он сосредоточивает основные усилия в литературной критике. К концу 1924 Адамович возглавил литературный отдел «Звена», где он вел - под рубрикой «Отклики» и псевдонимом Сизиф - еженедельный обзор новостей культурной жизни и получившие широкую известность далеко за пределами Парижа «Литературные беседы». Именно к «Литературных беседах», в их свободной необязательной форме, позволяющей легко переходить от одного предмета к другому, где особенно важна интонация и общая эмоциональная окрашенность как бы разговорной речи, с повторами, отступлениями и «приблизительностью» цитат, Адамович найдет свой особый стиль и тот неповторимый «тон», который будет отличать его статьи от более традиционных, в академическом духе написанных работ современных критиков (Н.М.Бахтин, К.В.Мочульский, П.М.Бицилли и др.). Литературные противники часто упрекали его в непоследовательности и ловили на противоречиях, однако тонкое чутье критика, оригинальность его суждений и манера, в которой они преподносились, практически всегда обеспечивали его статьям широкий отклик, особенно среди молодых литераторов.

Формально принадлежа к т.н. «среднему поколению» (его литературный дебют состоялся в России, но широкой известности он там не достиг), Адамович вскоре становится главным выразителем интересов «молодых» поэтов, т.е. начавших писать уже в эмиграции и искавших собственных путей. 1925 и последующие годы, названные Ю.Терапиано «героическим периодом в жизни парижской молодой литературы» (Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк, 1953. С. 98), стали эпохой пересмотра и переоценки всего наследия прошлого - символизма, акмеизма, футуризма. В значительной степени эти «ревизии», их характер и направленность, определялись статьями Адамовича или прямо были ими инспирированы.

По мере упрочения его авторитета как критика Адамовича значительно расширяет сферу своей деятельности и круг знакомств. Зимой 1925-26 он сближается с Мережковскими и вскоре становится непременным участником их «Воскресений» («последнего русского литератуного салона»). Знакомство с 3.Н.Гиппиус и Д.С.Мережковским оказало известное влияние на его отказ от участия в дальнейших попытках возродить «Цех поэтов» в Париже, предпринимаемых «экс-акмеистами» с 1923, и способствовало решительному переводу разговора в его статьях о поэзии из плоскости «как» в плоскость «что». (Сравните в заметке, посвященной молодым пражским поэтам: «Наиболее важный вопрос: это о чем они пишут - не как, но что» // Дни. 1928. №1348. 4 марта.)

Самый акмеизм как направление берется им под сомнение. Отход от его принципов ощутим уже в стихах «Чистилища», а материалы 4-го альманаха «Цеха поэтов» (Берлин, 1923) свидетельствуют, что это было тенденцией, общей для трех «петербургских поэтов» - Адамовича, Г.Иванова и Н.А.Оцупа. (Сравнитепозднее утверждение Оцупа о том, что акмеизм «придумал Гумилев, перенося в теорию свои собственные склонности».)

Характер ранних стихов Адамовича в значительной степени определялся его увлечением символистской поэзией Блока и Анненского, отчасти приглушенным в годы «цеховой» выучки, где главными требованиями были ясность и отчетливость «недвоящегося» фокуса. Теперь, во многом благодаря отношениям с Гиппиус, возобновляется его прежний интерес к периоду русской культуры до 1910. Вслед за Гиппиус Адамович заговорил о «самом главном» в искусстве и литературе и не только ввел это понятие в свои литературно-критические статьи, но и использовал его как оценочный критерий.

С возникновением в начале 1927 под эгидой Мережковских литературного общества «Зеленая лампа» Адамович принимает активное участие в его деятельности. В докладе, прочитанном Адамович на 5-м заседании «Зеленой лампы» в июне 1927, он подверг анализу метафизические и религиозные основания искусства (см. стенограмму заседания в книге: Терапиано Ю. Встречи. 1953. С.65-82). В нояб. 1927 Адамович открывает «цикл чтений и практических занятий по современной русской и современной французской литературам» (в 1927-28 в Париже и Ницце им были прочитаны лекции, посвященные Блоку, Анненскому, Гумилеву, Ахматовой, Мандельштаму, Маяковскому, Белому, Ходасевичу, «Серапионовым братьям» и др.).

К концу 1927 начинает сотрудничать в «Днях» и принимает приглашение возглавить литературно-критический отдел «Последних новостей», самой популярной газетной эмиграции. Его стихи и статьи публикуются в солидных «Современных записках». В конце 1920-х - начале 1930-х Адамович становится одной из наиболее влиятельных фигур в культурной жизни русской диаспоры и ее главным летописцем, отзываясь в своих статьях и обзорах буквально на все - начиная от нового поэтического сборника или последнего заседания «Зеленой лампы» и кончая вопросами назначения искусства и судеб эмиграции.

Среди многочисленных изданий, в которых сотрудничал в этот период Адамович, особое место занимали «Числа» (1930-34), где он вел отдел критики. Этот журнал был задуман Г.Ивановым, Оцупом и Адамович с целью «привлечь к работе все действенно-новое, независимо от литературного возраста сотрудников» и был посвящен исключительно вопросам литературы и искусства. В результате, как писал Адамович по случаю выхода в свет юбилейного 10-го (и оказавшегося последним) сборника, «"Числа" сгруппировали вокруг себя почти всю русскую элиту и широко открыли страницы журнала молодым, тогда еще только начинавшим писателям и поэтам». Адамович печатал в «Числах» рецензии и заметки (некоторые из них подписаны псевдонимом Ю.Сущев) и знаменитые «Комментарии», «оказавшие,- по воспоминаниям Г.Иванова,- такое громадное влияние на целое "незамеченное поколение"» (Новый журнал. 1955. №43. С.296). «Комментарии» построены в виде отдельных, иногда предельно сжатых суждений, оценок, «впечатлений», характеристик. Сугубо личностный и даже пристрастный характер иных высказываний подчеркнут приданием им намеренной незаконченности дневниковых записей, отрывков «из письма» или «из разговора». «Статьи эти - антиподы блестящих газетных фельетонов - написаны для немногих, без оглядки на читателя,- отмечал Г.Иванов.- Порой даже кажется, что они написаны только для самого себя. <...> Разговор, который можно вести только в одиночестве, освещающий самую скрытую суть поэзии - и Адамовича» (Там же). Темы искусства тесно переплетены здесь с темами общего мировоззрения, и «вечных вопросов» поднято в «Комментариях» не меньше, чем собственно «литературных». «Это - вольное философствование о многом, для него самом существенном»,- писал о «Комментариях» И.Чиннов, указывая особо на присущее им - при внешней «отрывочности и порой даже противоречивости» - «органическое и стройное единство» (Новый журнал. 1972. №109. С.136-137). Единство находил в «Комментариях» и Ю.Иваск, подчеркивая, однако, что единство это не в выводах и не в итогах («Адамович ответов не дает и давать их не хочет»), но - «в вопрошаниях, в требованиях, в домогательстве истины» (Мосты. 1968.№ 13-14. С.228, 230).

О влиянии, которое оказали «Комментарии» на весь довоенный «Монпарнас», т.е. на молодых эмигрантских поэтов и писателей, облюбовавших для своих встреч и собраний некоторые кафе этого парижского бульвара, один из их представителей позднее вспоминал так: «Можно без преувеличения сказать, что очень и очень многие молодые поэты и писатели зарубежья "думали по Адамовичу", воспитывались на нем, проверяли свои мысли и свое мироощущение по "Комментариям"» (Терапиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа за полвека. Париж; Нью-Йорк, 1987. С.163). Т.н. «парижская нота» русской поэзии, поэтическое течение, которое начало формироваться со второй половины 1920-х, получила в «Комментариях» Адамовича свой определенный «тон» и свою «идеологию».

В формальном аспекте «парижская нота» (или, в формулировке Иваска, «нота Адамовича»), с ее намеренной приглушенностью тона, некоторой тусклостью красок и общим настороженным отношением к образности, восходит к тем принципам акмеистической поэтики, которые, преимущественно в версии Адамовича, утвердились среди парижских поэтов к середине 1920-х и получили развитие в следующие 15 лет. Основные формальные составляющие будущей «ноты» («логический строй речи, прозаический порядок слов, точность языка, отсутствие метафор, молчаливое недоверие к свободному стиху») отстаивались Адамовичем еще в статье, опубликованной в последнем альм. «Цеха поэтов» в 1923. Обращенность парижских поэтов к т.н. «конечным вопросам» человеческой жизни и судьбы, их стремление искать «последней сути вещей» вели к сознательной тематической суженности этой поэзии, к ее сосредоточенности на нескольких основных темах о «самом главном» - жизнь, смерть, любовь, судьба, родина, одиночество человека, Бог. Своим «метафизическим» аспектом «парижская нота» отчасти была обязана влиянию Гиппиус и «Зеленой лампы», что знаменовало собой возврат к доакмеистическому периоду русской литературы, и в первую очередь к символизму.

В.Марков позже охарактеризовал «парижскую ноту» как «акмеистскую по плоти и символистскую по духу» (Мосты. 1958. №1. с.175). Как своего рода синтез символизмаи акмеизма рассматривал ее и Иваск (Русская мысль. 1960. 21 янв.).

В 1934 А. совместно с М.Л.Кантором начал издавать ежемесячный журнал «Встречи». В отличие от «Чисел» новый журнал был рассчитан на более широкий круг читателей и включал также статьи на общественно-политические, экономические и научные темы. Адамович поместил во «Встречах» несколько рецензий и статей, одна из которых, под названием «Незнакомка», была посвящена изменениям, происходившим как в самой советской литературе, так и в отношении к ней на Западе. А., который прежде старался отмечать все достойное внимания в беллетристике новой России и которого другие критики (например, А.Л.Бем) упрекали в чрезмерном увлечении советской литературой и пренебрежении к эмигрантской, теперь писал: «Советская литература мало-помалу перестает интересовать потому, что мы уже не понимаем, о чем она говорит. Иной мир: века и пространства разделяют нас. Остается только теоретическое влечение, слабеющее при первом же столкновении с реальностью...» (Встречи. 1934. №1. С.17-18). Издание прекратилось через полгода не только из-за проблем с финансированием (журнал оказался убыточным), но и из-за трудностей, испытываемых редакторами с получением добротных литературных материалов (см.: Струве Г. О парижском журнале «Встречи» с приложением переписки двух редакторов // Новый журнал. 1973. №110. С.217-246).

В конце 1935 в берлинском издательстве «Петрополис» под их же совместной редакцией был издан сборнике «Якорь» (на обложке - 1936), ставший первой антологией русской зарубежной поэзии. В него вошли стихи более 70 поэтов, «маститых» и молодых, представлявших различные культурные центры русской эмиграции.

Собственные стихи Адамович продолжал печатать нерегулярно и крайне скупо (отдельные публикации в «Новом корабле», «Современных записках» и «Числах»). Его первый в эмиграции поэтический сборник «На Западе» вышел в Париже лишь в 1939, через 17 лет после предыдущего, причем из 48 вошедших сюда стих. 10 были написаны до эмиграции и только 5 датированы 1935-39. Поэтическая «немногословность» Адамович (всего опубликовал около 170 стихотворений, включая переводы) в значительной степени определялась его литературной позицией. «Он не уставал повторять, что поэзия умерла, что надо перестать писать стихи» (Федотов Г.- С. 232) и отвечала общей тенденции поэзии «парижской ноты», «стремящейся - почти до самоуничтожения - сделать свою метафизическую суть, как бы обратно пропорциональной ее воплощению в размерах и образах» (Иванов Г. // Числа. 1931. №5. С.232).

31 авг. 1939 была напечатана последняя его статья довоенного периода. В первых числах сент. Адамович, в возрасте 47 лет, идет волонтером во французскую армию. После капитуляции перебирается в неоккупированную зону и лишь в начале 1946 возвращается в Париж. В 1947 публикует написанную на французском языке книгу воспоминаний «L"Autre Patrie» («Иное отечество»), куда, помимо записей, отразивших опыт военного времени, он включил свои размышления о судьбе христианства, о России и Западе, о коммунизме и «русской душе», о Наполеоне, Гитлере, Сталине, Христе, а также о множестве произведений французской и русской литры, с особым акцентом на популярном тогда во Франции Достоевском. Адресованная французам книга привлекла внимание главным образом российских, а не «иных» соотечественников и вызвала самые разноречивые отклики в эмигрантской прессе. Если Адамович Бахрах объяснял ее своеобразие влиянием мемуаристики А.Жида и даже «Мыслей» Паскаля (Русские новости. 1947. 18 авг.), а Оцуп видел в ней развитие традиций Толстого, Блока и Пушкина (Новоселье. 1948. №37-38. С.130-137), то у Г.Струве парадоксальность некоторых взглядов Адамовича и редкая в русской литературе форма неповествовательной прозы вызвали иные ассоциации. Общий тон книги он определил как «морально-безответственный» и сравнил автора «Иного отечества» с Василием Розановым, «циническим» - в определении Струве - писателем, стоявшим вне вопросов морали (Русская мысль. 1951. 13 июня). Но самую неожиданную и резкую реакцию книга Адамовича вызвала у его давнего друга и соратника по «Цеху поэтов» Г.Иванова. В статье, озаглавленной «Конец Адамовича» (Возрождение. 1950. №11. С.179-186), он выразил протест по поводу «просоветского» характера этих мемуаров и обвинил Адамовича в сотрудничестве с «большевистской» прессой (в 1946 Адамович возобновил рубрику «Литературные заметки» в новосозданных «Русских новостях», где в отношении послевоенной России преобладал «патриотический» тон). Только в 1954 будут восстановлены их прежние дружеские отношения с Г.Ивановым.

В 1949 Адамович оставляет «Русские новости» и начинает печататься в «Новом русском слове» (Нью-Йорк), а с 1956 - в парижской «Русской мысли». Сотрудничество Адамович в этих двух крупнейших газетах послевоенной эмиграции, хотя и нерегулярное, продолжалось до самой его смерти. В 1951, получив приглашение, Адамович уезжает в Манчестер (Англия), где в течение 10 лет читает курс лекций по русской литературе в местном университете. В 1960-х живет в Париже и Ницце, пишет для мюнхенской радиостанции «Свобода» серию очерков, посвященных деятелям русской культуры. Скончался Адамович в Ницце после повторного сердечного приступа в возрасте 79 лет. Незадолго до смерти он совершил поездку в США, где прочитал ряд лекций. Его выступления там имели большой успех и широко освещались в прессе.

Послевоенная продукция Адамович тематически и жанрово многообразна. Центральное место в ней принадлежит двум большим книгам литературно-критических эссе - «Одиночество и свобода» и «Комментарии». В «Одиночестве и свободе» (Нью-Йорк, 1955; 2-е изд. СПб., 1993) Адамович пытается подвести итог целому периоду бытования русской литературы за рубежом. При этом он не ставит своей целью дать сколько-нибудь полный обзор эмигрантской литературы или представить законченные портреты-характеристики ее главных представителей. Это скорее литературный портрет завершившейся эпохи, попытка воссоздать ее духовную и интеллектуальную атмосферу. В «Одиночестве и свободе» нет однозначных оценок и выводов, и сомнений здесь высказано не меньше, чем надежд. И все же основная тональность книги определяется его убежденностью в том, что «понятие творчества в эмиграции искажено не было, духовная энергия на чужой земле не иссякла и когда-нибудь сама собой включится в наше вечное, общее русское дело» (Одиночество и свобода. С. 11). Изданный в 1967 в Вашингтоне сборник «Комментарии» объединил под одной обложкой статьи и эссе, выходившие под этим общим заголовком с 1930 по 1967 в различных периодических изд. («Числа», «Современные записки», «Новоселье», «Опыты», «Новый журнал»). Сюда же Адамович включил 3 статьи - «Наследство Блока», «Поэзия в эмиграции» и «Невозможность поэзии», продолжающие и развивающие темы «Комментариев».

Опубликовал также отдельным изданием «Л.Н.Толстой» (Париж, I960), «Вклад русской эмиграции в мировую культуру» (Париж, 1961; французский и английский переводы - 1962) и сборник «О книгах и авторах: Заметки из литературного дневника» (Париж, 1967), куда вошли некоторые из очерков, написанных для радиостанции «Свобода».

С 1945 по 1971 печатался во «Встрече», «Русском сборнике», «Новоселье», «Опытах», «Новом журнале», «Воздушных путях», «Мостах». Около 30 статей, помещенных Адамовичем в этих периодических изданиях, представляют собой ценный вклад в критическую, мемуарную и философскую литературу русской эмиграции. Послевоенная поэзия Адамовича печаталась в «Опытах», «Гранях», «Новом журнале», различных антологиях эмигрантской поэзии. Четвертый и последний поэтический сборнике Адамовича «Единство» вышел в Нью-Йорке в 1967. Др. публикации этого периода включают редкие у Адамовича примеры повествовательной прозы («Начало повести», 1966, и «Игла на ковре», 1970, обе - в «Новом журнале»), биографию видного политического деятеля эмиграции В.А.Маклакова (Париж, 1959) и перевод «Постороннего» А.Камю (Париж, 1942; перепеч. в сб.: Мастерство перевода. М., 1971. №8).

И.И.Долгов

Использованы материалы кн.: Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги. Биобиблиографический словарь. Том 1. с. 20-26.

Сочинения:

СС. Т.1-4. [Изд. продолжается]. СПб., 1998-2000.;

Одиночество и свобода: Лит.-критические статьи. 2-е изд. СПб., 1993;

Стихотворения. Томск, 1995; Критическая проза. М., 1996.

Литература:

Федотов Г.П. О парижской поэзии // Ковчег. Нью-Йорк. 1942;

Федотов Г.П. О парижской поэзии // Вопросы литературы. 1990. №2;

Иваск Ю. О послевоенной эмигрантской поэзии // Новый журнал. 1950. №23;

Ульянов Н. О сути [о кн.: Г.Адамович. «Комментарии». Нью-Йорк, 1967] // Новый журнал. 1967. №89;

Иваск Ю. «Комментарии» и «Единство» Г.Адамовича // Мосты. 1968. №13-14;

Чиннов И. Вспоминая Адамовича // Новый журнал. 1972. №109;

Hagglund R.A. Vision of Unity: Adamowich in Exile. Ann Arbor (Mich.), 1985.

19 апреля — 120 лет со дня рождения Георгия Викторовича Адамовича (1894-1972г.)

Уже подросло несколько поколений, не имеющих даже представления о том, что такое эмиграция. Миграция – да, перемещения внутри своей страны в поисках лучшей доли и достойного заработка. Напрягает, но все-таки ты на Родине и дышишь ее воздухом. И принципиально иное дело – когда по политическим или иным мотивам человек вынужден оставить страну своих детства и юности.

Так произошло с несколькими миллионами наших соотечественников, которые начали покидать Россию вскоре после Октябрьского переворота, уже с 1919 года. Пик пришелся на начало 20-х гг. В 1922 году тяжелобольной Ленин успел санкционировать высылку из страны многих религиозных философов, историков, публицистов, писателей. Уезжали навсегда – без всякой надежды вернуться. Многим запретили возвращаться под угрозой немедленного ареста и расстрела.

В 1923 году оказался на Западе и . Имя это и сегодня мало известно отечественному читателю. А между тем, среди деятелей «первой волны» эмиграции Адамович – несомненно, звезда первой величины. Его судьба – подтверждение известной пословицы о том, что «не было бы счастья…» Эмиграция сделала его поэтом, писателем, публицистом, философом, историком, литературным критиком. Именно благодаря последней ипостаси дарования Адамович снискал себе известность в эмигрантских литературных кругах.

Адамович пережил почти всю «первую волну», скончался в Ницце в 1972 году, в возрасте 78 лет. Его путь в литературу начался с гумилевского «Цеха поэтов» и сближения с акмеистами. Тогда же состоялось продлившееся несколько десятилетий переросшее в дружбу знакомство с . Кстати, последнему эмиграция, по иронии , тоже пошла на пользу. Как будто несчастье сделало его лучшим поэтом эмиграции, а Адамовича – едва ли не лучшим её критиком и летописцем. Их называли «Жоржиками» — кто иронично, кто презрительно, кто ласково.

Адамович писал стихи всю сознательную жизнь, но единственный прижизненный сборник выпустил лишь в 1967 году. По правде сказать, нет в его наследии того единственного стихотворения или строфы, которая обессмертила бы имя автора. Талантливо, мастеровито, но сильно уступает современникам – Бунину, Цветаевой, Ходасевичу, тому же Г. Иванову.

Зато именно Адамовича задним числом записали в основоположники т.н. «парижской ноты» , хотя сам он неоднократно открещивался и от нее, и от этого звания. Что же это за «нота» была такая? Она объединила поэтов, считавших, что писать следует исключительно о главном – жизни и смерти. И самыми простыми, безыскусными словами – словно пишешь последнее в жизни стихотворение. Удавалось не всем. Игорь Чиннов, Анатолий Штейгер, Юрий Терапиано – много ли говорят эти имена сегодня? А между тем, это как раз лучшие представители «парижской ноты», питомцы Георгия Адамовича.

«Одиночество и свобода» , а также «Комментарии» — вот две книги Адамовича, по праву считающиеся вершиной в его творчестве. Они написаны в достаточно свободной, эссеистичной манере. Вбирают в себя самый разнородный материал: воспоминания о современниках, размышления над их творчеством, философско-публицистические отступления. Читать можно практически с любой страницы – ну, по крайней мере, с любой части или главы. Такова уж она – философская проза ХХ века…

Адамович никогда не жалел, что ушел в изгнание, что вынужден был променять Россию на нищую свободу. Вместе с тем, он имел смелость констатировать: эмиграция – всегда несчастье. Здесь за человеком нет народа. Здесь каждый предоставлен исключительно сам себе. И зияющую пустоту приходится тоже заполнять собой, в одиночестве. И «золотых копей ностальгии» хватало далеко не каждому. Адамовичу хватило. Он исполнился и состоялся.