Раздел №1. Краткое содержание

Роман про то, что проститутка тоже может влюбиться. Тчк.

Раздел №2. Обложка.

Если бы я был издателем, то на обложке моего издания "Дамы с камелиями" красовался бы Ждун. Потому что все в персонажи этой книге представляются мне именно с его выражением лица. Автор ждет историю Армана. Арман ждет, что Маргарита ему напишет или не напишет. Маргарита ждет, что Арман бросит или не бросит, а Герцог даст денег или не даст. Компаньонка ждет даст ли Маргарита подачку. Граф ждет даст ли Маргарита. Пардон...

Раздел №3. Атмосфера.

Атмосфера в романе какая-то неуловимая. Вроде и страсти кипят, но при этом дяденьки и тетеньки подыхают от скуки. Из-за этого все поголовно окунаются в мотовство, казино и всяческие ненужные растраты. Я понимаю, что ни социальных сетей, ни сериальчиков для Дамочки с камелиями еще не изобрели. Но книжку она могла почитать, а не маяться бездельем? Не знаю случайно ли это, но единственный томик, упоминавшийся на страницах, был той книжецей, которую подарил девушке Арман и которую особо никто толком и не прочел, только листали...

Раздел №4. Главная героиня.

Маргарита. Дама с камелиями. Содержанка. Куртизанка. Кокотка.
Дюма преподносит ее как проститутку, хотя она не совсем относится к данной категории. Даже к элитным. Маргарита сама выбирает с кем спать, но материальную помощь принимает от всех, даже без постели. Грамотно.
Почему я говорю, что она не проститутка? Потому что на сегодняшний день многие девушки, мечтающие выйти замуж за олигарха, собственно, ничем от такой кокотки не отличаются.
Чем Марго выделилась из толпы своих товарок, что Крошка Сын даже написал про нее книжку? Она оказалась способна на бескорыстие и даже в некоторой степени на самопожертвование. Не типично для дам ее профессии. Да и вообще для человечества. Поведение Маргариты по отношению к Арману тем более любопытно, что контрастирует с ее поведением по отношению к Графу (хочешь - плати за мои долги, но я тебя не хочу, так что гуляй) и особенно по отношению к Герцогу (могла иметь в 10 раз больше денег, украшений и т.д. если бы отказалась от выбранного образа жизни и не принимала бы по ночам мужчин).
Но идеализировать эту женщину я бы не стал ни в коем случае. При всех ее моральных достоинствах она показалась мне в достаточной степени вульгарной и не скажу что такой уж умной, как думает Дюма-сын.

Раздел №5. Главный герой.

О! Вот это прям о! Арман Дюваль - это человек, который решил во что бы то ни стало попасть в Книгу рекордов Гиннеса как самый плачущий представитель сильной половины человечества. Да что там, он даст фору многим девушкам, разве что самые ранимые будут с ним конкурировать.
Кто он по сути? Пустышка. С точки зрения души не мог предложить ничего. Финансово -
представитель среднего класса, вдруг решивший что он мажор и ему можно все. Два достоинства -
молодость и наглость. Но первое, как известно, такой недостаток, который с годами проходит. А второе при отсутствии молодости перестает выглядеть как достоинство. Правда куртизанка балдела как мальчик плакал. Может и писял он много, в отличие от героя анекдота. Об этом Дюма умалчивает, но вроде с ночами у них все в порядке было. Впрочем вряд ли, что секс такая уж драгоценность для дамы легкого поведения.
Его страсть к Маргарите трудно назвать неискренней или банальной. Но не назову ее и естественной. Вообще формат этого притяжения чем-то напоминал мне фанатизм Желткова из "Гранатового браслета". Весьма необычное и губительное состояние души, которое не способно созидать, а только разрушает. Причем в первую очередь - самого человека.

Раздел №6. Любовь.

А ее в книге не было! Чувства были (страсть, похоть, возбуждение, ревность, собственничество, недоверие, жалость, презрение), а вот любви - нет. Шутка ли: ни Арман, ни Маргарита не используют таких слов как "любимый" или "возлюбленный". Нет, они говорят "мой любовник", "моя любовница". И это не случайно - подразумевают они под этим словом именно то, что и наши современники, т.е. вся их любовь - это секс. Кстати, если Ромео по фамилии Дюваль еще тупит в силу возраста и воспитания, то Джульетта по имени Маргарита все прекрасно понимает и говорит: "Пользуйся пока я красива". Вообще мысль, что можно любить не за внешность ни у одного из них на язык не проскакивает. Не буду утверждать про существование или отсутствие подобной мысли в голове.

Самая сильная составляющая романа. Сын не ударил в грязь лицом перед папаней. Читается книга Дюма-младшего так же легко, как и любое из лучших произведений Дюма-отца. Более того, "Дама с камелиями" вышла значительно динамичнее, чем большинство работ предка. Хотя в силу моды не избежал автор и пространных размышлений, когда больного рассказчика-Армана хотелось стукнуть капельницей по голове и вежливо попросить не разжевывать очевидные вещи.

В целом - очень хорошо. Действительно классика.

В тысяча восемьсот сорок пятом году, в эпоху благоденствия и мира, когда молодая Франция была осыпана всеми дарами ума, таланта, красоты и богатства, в Париже проживала молодая, замечательно красивая и привлекательная особа; где бы она ни появлялась, все, кто видел ее в первый раз и не знал ни имени, ни профессии, обращали на нее почтительное внимание. И действительно: у нее было самое безыскусственное, наивное выражение лица, обманчивые манеры, смелая и вместе с тем скромная походка женщины из самого высшего общества, лицо у нее было серьезное, улыбка значительная, и при виде ее можно было повторить слова Эллевью об одной придворной даме: не то это кокотка, не то герцогиня.

Увы, она не была герцогиней и родилась на самом низу общественной лестницы; нужно было иметь ее красоту и привлекательность, чтобы в восемнадцать лет так легко перешагнуть через первые ступени. Помню, я встретил ее в первый раз в отвратительном фойе одного бульварного театра, плохо освещенного и переполненного шумной публикой, которая обыкновенно относится к мелодраме как к серьезной пьесе. В толпе было больше блузок, чем платьев, больше чепцов, чем шляп с перьями, и больше потрепанных пальто, чем свежих костюмов; болтали обо всем: о драматическом искусстве и о жареном картофеле; о репертуаре театра Жимназ и о сухарях в театре Жимназ; но когда в этой странной обстановке появилась та женщина, казалось, что взглядом своих прекрасных глаз она осветила все эти смешные и ужасные вещи. Она так легко прикасалась ногами к неровному паркету, как будто в дождливый день переходила бульвар; она инстинктивно приподнимала платье, чтобы не коснуться засохшей грязи, вовсе не думая показывать нам свою стройную, красиво обутую ножку в шелковом ажурном чулке. Весь ее туалет гармонировал с ее гибкой и юной фигуркой; прелестный овал слегка бледного лица придавал ему обаяние, которое она распространяла вокруг себя, словно какой-то необыкновенно тонкий аромат.

Она вошла, прошла с высоко поднятой головой через удивленную толпу, и – представьте себе наше удивление, Листа и мое, – фамильярно села на нашу скамейку, хотя ни Лист, ни я не были с ней знакомы; она была умная женщина, со вкусом и здравым смыслом, и первая заговорила с великим артистом; она сказала ему, что слышала его недавно и что он очаровал ее. Он, подобный звучным инструментам, которые отвечают на первое дуновение майского ветерка, слушал со сдержанным вниманием ее слова, полные содержания, звучные, красноречивые и мечтательные по форме. Со свойственным ему поразительным тактом и привычкой вращаться как среди официального мира, так и среди артистического, он задавал себе вопрос, кто эта женщина, такая фамильярная и вместе с тем такая благородная, которая первая с ним заговорила, но после первых же слов обращалась с ним несколько высокомерно, как будто он был ей представлен в Лондоне, при дворе королевы или герцогини Сутерландской?

Однако в зале уже прозвучали три торжественных удара режиссера, и в фойе не осталось никого из публики и критиков.

Только незнакомая дама оставалась со своей спутницей и с нами – она подсела даже поближе к огню и поставила свои замерзшие ножки так близко к поленьям, что мы свободно могли рассмотреть ее всю, начиная с вышивки ее юбки и кончая локонами прически; ее рука в перчатке была похожа на картинку, ее носовой платок был искусно обшит королевскими кружевами; в ушах у нее были две жемчужины, которым могла бы позавидовать любая королева. Она так носила все эти вещи, как будто родилась в шелку и бархате, под золоченой кровлей, где-нибудь в великолепном предместье, с короной на голове, с толпой льстецов у ног. Ее манеры гармонировали с разговором, мысль – с улыбкой, туалет – с внешностью, и трудно было бы отыскать на самых верхах общества личность, так гармонировавшую со своими украшениями, костюмами и речами.

Лист был очень удивлен таким чудесным явлением в подобном месте, таким приятным антрактом в этой ужасной мелодраме и разошелся. Он был не только величайший артист, но и очень красноречивый собеседник. Он умел разговаривать с женщинами и, как они, переходил от одной идеи к другой, прямо противоположной. Он обожал парадоксы и то касался серьезных материй, то смешных; я не сумею вам описать, с каким искусством, с каким тактом, с каким безграничным вкусом он вел с этой незнакомкой обычный, немного вульгарный и в то же время чрезвычайно изящный разговор.

Они разговаривали так в продолжение всего третьего акта мелодрамы, а ко мне обращались только раза два из вежливости; я находился как раз в это время в том скверном настроении, когда человеческая душа не поддается никакому восторгу, и был уверен, что незнакомая дама считает меня очень скучным и глупым, в чем она была совершенно права.

Зима прошла, прошло лето, а осенью на блестящем бенефисном спектакле в опере мы вдруг увидели, как шумно открылась большая ложа в бельэтаже и там появилась с букетом в руках та самая красавица, которую я видел в бульварном театре. Это была она! Но на этот раз – в роскошном туалете модной женщины, сверкая блеском победы. Она была восхитительно причесана, ее прекрасные волосы были переплетены бриллиантами и цветами и так грациозно зачесаны, что казались словно живыми; у нее были голые руки и грудь, и на них сверкали ожерелья, браслеты, изумруды. В руках у нее был букет, не сумею сказать какого цвета; нужно иметь глаза молодого человека и воображение ребенка, чтобы различить окраску букета, над которым склоняется красивое лицо. В нашем возрасте замечают только щечки и глаза и мало интересуются всем остальным, а если стремятся сделать какие-нибудь выводы, то их черпают в самом человеке, и это доставляет немало труда.

В этот вечер Дюпрэ начал борьбу со своим непокорным голосом, окончательный бунт которого он уже предчувствовал; но он один это предчувствовал, большая публика этого и не подозревала. Только немногие любители угадывали усталость, скрытую под искусными приемами, и истощение артиста от колоссальных усилий лгать перед самим собой. По-видимому, прекрасная дама, о которой я говорю, была такой ценительницей: послушав несколько минут очень внимательно и не поддавшись обычному очарованию, она энергично отодвинулась в глубину ложи, перестала слушать и начала с лорнетом в руках изучать публику.

Вероятно, она многих знала среди избранной публики этого спектакля. По движению ее лорнета легко было заключить, что молодая женщина могла рассказать многое о молодых людях с самыми громкими именами; она смотрела то на одного, то на другого, без разбора, не выделяя никого своим вниманием, равнодушная ко всем, – и каждый отвечал ей на оказанное внимание улыбкой, или быстрым поклоном, или мимолетным взглядом. Из глубины темных лож и мест оркестра к прекрасной женщине летели другие взоры, пламенные, как вулкан, но их она не замечала. Но когда ее лорнет случайно попадал на дам из настоящего общества, она внезапно принимала такой покорный и жалкий вид, что было больно на нее смотреть. И, наоборот, она с горечью отворачивалась, если по несчастной случайности ее взор падал на красавиц, пользующихся сомнительной известностью и занимающих самые лучшие места в театре в большие дни. Ее спутник (на этот раз у нее был кавалер) был очень красивый молодой человек, наполовину парижанин, сохранивший еще некоторые остатки отцовского состояния, которые он съедал день за днем в этом погибельном городе. Этот начинавший жить молодой человек гордился своей спутницей, достигшей апогея красоты, с удовольствием афишировал свое право собственности на нее и надоедал ей всевозможными знаками внимания, которые так приятны молодой женщине, когда они исходят от милого сердцу любовника, и так неприятны, когда не встречают взаимности… Она его слушала, не слыша, и смотрела на него, не видя… Что он говорил? Она не знала; но она старалась отвечать, и эти бессмысленные слова утомляли ее.

Таким образом, сами того не подозревая, они были не одни в ложе, стоимость которой равнялась полугодичному пропитанию целой семьи. Между ней и ним возник обычный спутник больных душ, уязвленных сердец, изможденных умов: скука, этот Мефистофель заблудших Маргарит, павших Кларисс, всех этих богинь, детей случая, которые бросаются в жизнь без руля и без ветрил.

Она, эта грешница, окруженная обожанием и поклонением молодости, скучала, и эта скука служила ей оправданием, как искупление за скоро преходящее благоденствие. Скука была несчастьем ее жизни. При виде разбитых привязанностей, сознавая необходимость заключать мимолетные связи и переходить от одной любви к другой, – увы! – сама не зная почему, заглушая зарождающееся чувство и расцветающую нежность, она стала равнодушной ко всему, забывала вчерашнюю любовь и думала о сегодняшней любви столько же, сколько и о завтрашней страсти.

Несчастная, она нуждалась в уединении… и всегда была окружена людьми. Она нуждалась в тишине… и воспринимала своим усталым ухом беспрерывно и бесконечно все одни и те же слова. Она хотела спокойствия… ее увлекали на празднества и в толпу. Ей хотелось быть любимой… ей говорили, что она хороша! Так она отдавалась без сопротивления этому беспощадному водовороту! Какая молодость!.. Как понятны становятся слова мадемуазель де Ланкло, которые она произнесла с глубоким вздохом сожаления, достигнув сказочного благополучия, будучи подругой принца Кондэ и мадам Ментенон: «Если бы кто-нибудь предложил мне такую жизнь, я бы умерла от страха и горя».

Опера кончилась, прелестная женщина встала, хотя вечер был еще в полном разгаре. Ждали Буффэ, мадемуазель Дежазе и актеров из Пале-Рояля, не говоря уже о балете, в котором должна была выступать Карлотта, прелестное и грациозное создание, переживающее первые дни восторга и поэзии… Она не хотела дожидаться водевиля; ей хотелось сейчас же уехать домой, хотя остальную публику ожидали еще несколько часов удовольствия под звуки музыки и при свете ярких люстр.

Я видел, как она вышла из ложи и сама накинула на себя пальто на горностаевом меху. Молодой человек, который ее сопровождал в театр, казалось, был недоволен, и так как теперь ему не перед кем было хвастаться этой женщиной, то он и не беспокоился больше о ней. Помню, что я помог ей укутать ее белые плечи, и она посмотрела на меня, не узнавая, с горькой улыбкой, которую перевела потом на молодого человека, расплачивавшегося в это время с портьершей, требуя у нее пять франков сдачи.

– Сдачу оставьте себе, – сказала она портьерше, приветливо кивнув ей головой. Я видел, как она спустилась по большой лестнице с правой стороны, ее белое платье резко выделялось под красным пальто, а шарф, покрывавший голову, был завязан под подбородком, ревнивое кружево падало ей на глаза, но кого это трогало! Эта женщина уже сыграла свою роль, ее рабочий день был окончен, и ей не к чему было думать больше о своей красоте. Наверное, в эту ночь молодой человек не переступил порог ее комнаты…

Должен отметить одну очень похвальную вещь: эта молодая женщина пригоршнями разбрасывала золото и серебро, увлекаемая как своими капризами, так и своей добротой и мало ценя эти печальные деньги, которые ей доставались так тяжело; но вместе с тем она не была виновницей ни разорений, ни карточной игры, ни долгов, не была героиней скандальных историй и дуэлей, которые, наверное, встретились бы на пути других женщин в ее положении. Наоборот, вокруг нее говорили только о ее красоте, о ее победах, о ее хорошем вкусе, о модах, которые она выдумывала и устанавливала. Говоря о ней, никогда не рассказывали об исчезнувших состояниях, тюремных заключениях за долги и изменах, неизбежных спутниках потемок любви. По-видимому, вокруг этой женщины, так рано умершей, создалось какое-то тяготение к сдержанности, к приличию. Она жила особой жизнью даже в том обособленном обществе, к которому она принадлежала, в более чистой и спокойной атмосфере, хотя, конечно, атмосфера, в которой она жила, все губила.

В третий раз я ее встретил на освящении Северной железной дороги, на празднествах, которые Брюссель устраивал Франции, ставшей его соседкой и сотрапезницей. Бельгия собрала на вокзале, этом центральном пункте всех северных железных дорог, все свои богатства: растения из своих оранжерей, цветы из своих садов, бриллианты своих корон. Невероятная смесь всевозможных мундиров и лент, бриллиантов и газовых платьев заполняла место небывалого празднества. Французское пэрство и немецкое дворянство, испанская Бельгия, Фландрия и Голландия, разукрашенные старинными драгоценностями, современными Людовику XIV, представители больших, солидных промышленных фирм, масса изящных парижанок, похожих на бабочек в пчелином улье, слетелись на этот праздник промышленности и путей сообщения, покоренного железа и огня. Здесь беспорядочно были представлены все силы и красоты творения, от дуба до цветка, от каменного угля до аметиста. Среди толпы различных народностей, королей, принцев, артистов, кузнецов и европейских кокоток мы увидели, или, вернее, я увидел эту прелестную женщину, еще более побледневшую, чем раньше, уже сраженную невидимым злом, которое влекло ее к могиле.

Она попала на этот бал, несмотря на свое имя, благодаря своей ослепительной красоте. Она привлекала всеобщее внимание, ей выражали восторг. Льстивый шепот провожал ее на всем пути, и даже те, кто ее знал, склонялись перед ней; как всегда, спокойная и презрительно замкнутая, она принимала эти восторги как нечто должное. Она спокойно ступала по коврам, по которым ступала сама королева. Не один принц останавливался перед ней, и его взгляды легко могла понять любая женщина: я преклоняюсь перед вашей красотой и удаляюсь с сожалением. В этот вечер ее вел под руку новый незнакомец, белокурый, как немец, бесстрастный, как англичанин, изысканно одетый, очень корректный, очень замкнутый; по-видимому, он считал свой поступок проявлением большой смелости, в которой мужчины упрекают себя потом до самой смерти.

Вероятно, поведение этого человека было неприятно впечатлительной особе, которую он вел под руку; она угадывала его своим шестым чувством и удваивала свою надменность; ее чудесный инстинкт подсказывал ей, что чем больше этот человек удивляется своему поступку, тем сильнее должна возрастать ее дерзость и презрение к угрызениям совести этого жалкого парня. Немногие понимали страдания, которые переживала в этот момент она, женщина без имени, которую вел под руку человек без имени; казалось, он подавал сигнал общему неодобрению и всем своим угрожающим поведением ясно выказывал свою беспокойную душу, нерешительное сердце и смущенный ум. Но этот англонемец был жестоко наказан за свою скрытую тревогу; на повороте аллеи, залитой светом, наша парижанка встретила своего друга, непритязательного друга, который получал время от времени кончики ее пальцев для поцелуя и улыбку на ее губах.

– Вы здесь! – воскликнула она. – Дайте мне руку и пойдем танцевать!

И, бросив руку своего официального кавалера, она начала танцевать вальс в два па, полный соблазна, когда его танцуют под музыку Штрауса, так, как его танцуют на берегах немецкого Рейна, его настоящей родины. Она танцевала очаровательно, не особенно быстро, не особенно наклонялась, послушная внутреннему ритму и внешнему темпу, едва касаясь легкой ножкой гладкого пола, мерно подскакивая, не сводя глаз со своего кавалера.

Около них образовался круг, и то одного, то другого касались прелестные волосы, развевавшиеся в такт быстрому вальсу, и легкое платье, пропитанное нежными духами: мало-помалу круг становился все теснее и теснее, другие танцоры останавливались, чтобы посмотреть на них, и само собой случилось, что высокий молодой человек, который привел ее на бал, потерял ее в толпе и тщетно искал ту, которой он с таким отвращением предложил свою руку… Нельзя было найти ни этой женщины, ни ее кавалера.

На другой день после этого праздника она приехала из Брюсселя в Спа прекрасным утром, когда горы, поросшие зеленью, пропускают солнце. В этот час сюда стекаются все счастливые больные, которые стремятся отдохнуть от развлечений прошлой зимы, чтобы лучше подготовиться к развлечениям будущей. В Спа знают только одну лихорадку – бальную, только одну тоску – разлуки, только одно лекарство – болтовню, танцы и музыку и волнения игры вечером, когда укрепления сверкают всеми огнями, когда горное эхо повторяет на тысячи ладов чарующие звуки оркестра. В Спа парижанку приняли с редким вниманием для этой немного дикой деревни, которая охотно уступает Бадену – своему сопернику – красавиц без имени, без мужа и без положения. Все были чрезвычайно удивлены в Спа, когда узнали, что эта молодая женщина серьезно больна, и опечаленные врачи признались, что они редко встречали больше покорности, соединенной с большим мужеством.

Ее очень внимательно, старательно выслушали и после серьезного совещания предписали покой, отдых, сон, тишину, одним словом – все, о чем она мечтала для себя. Услышав эти советы, она улыбнулась, недоверчиво покачав головой, – она знала, что все было возможно, кроме этих счастливых часов, удела только некоторых избранных женщин. Она обещала, однако, слушаться в течение нескольких дней и подчиниться этому спокойному режиму. Но тщетные усилия! Через некоторое время ее видели пьяной и безумно веселой деланым весельем, верхом на лошади, на самых опасных дорожках, удивляющей своим весельем ту самую аллею «Семи часов», которая так недавно ее видела мечтательно читающей в тени деревьев.

Скоро она стала львицей этих прекрасных мест. Она царила на всех празднествах; оживляла балы; она предписывала программу оркестру, а ночью, когда сон принес бы ей так много пользы, она пугала самых бесстрашных игроков грудами золота, которые вырастали перед ней и которые она сразу теряла, равнодушная к выигрышу, как и к проигрышу. Она считала игру придатком своей профессии, средством убивать часы, которые убивали ее жизнь. Несмотря ни на что, у нее оставался еще большой козырь в жестокой жизненной игре, у нее были друзья, хотя обычно эти мрачные связи оставляют после обожания только прах и пыль, суету и ничтожество! И как часто любовник проходит мимо своей возлюбленной, не узнавая ее, и как часто любовница тщетно призывает на помощь!.. Как часто рука, привыкшая к цветам, тщетно просит милостыни и черствого хлеба!..

С нашей героиней этого не было, она пала, не жалуясь, и, упав, нашла помощь, поддержку и покровительство среди страстных обожателей ее лучших дней. Эти люди, которые были соперниками и, может быть, врагами, соединились у изголовья больной, чтобы искупить безумные ночи добродетельными ночами, когда приблизится смерть, разорвется завеса и жертва, лежащая на одре, и ее соучастники поймут наконец правдивость слов: Vae ridentibus! Горе смеющимся! Горе! Иначе говоря, горе пустым радостям, горе несерьезным привязанностям, горе непостоянным страстям, горе юности, заблудившейся на дурных дорогах, ибо придет время, когда придется вернуться обратно и пасть в бездну, неизбежную в двадцать лет.

Она умерла, нежно убаюканная и утешенная бесконечно трогательными словами, бесконечными братскими заботами, у нее не было больше любовников… Никогда у нее не было столько друзей, и вместе с тем она без сожаления расставалась с жизнью. Она знала, что ее ждет, если к ней вернется здоровье, и что придется снова поднести к своим бескровным губам чашу наслаждения, гущи которой она слишком рано вкусила; она умерла молча, еще более сдержанная в смерти, чем была в жизни; после всей роскоши и скандалов хороший вкус подсказал ей желание быть погребенной на рассвете, в уединенном, неизвестном месте, без шума, без хлопот, как честная мать семейства, которая соединяется на этом кладбище со своим мужем, своим отцом, своей матерью и своими детьми, со всем, что она любила.

Однако, помимо ее воли, ее смерть была как бы событием! О ней говорили в течение трех дней – а это много в этом городе пылких страстей и беспрерывных праздников. Через три дня открыли запертую дверь ее дома. Окна, выходившие на бульвар, как раз напротив церкви Св. Магдалины, ее покровительницы, снова впустили воздух и свет в эти стены, где она умерла. Казалось, что молодая женщина снова появится в этом жилище. Не осталось никаких следов смерти ни в складках шелковых занавесей, ни в длинных драпировках необыкновенного оттенка, ни на вышитых коврах, где цветок, казалось, рождался под легкой ногой ребенка.

Все в этих роскошных покоях стояло еще на своих местах. У изголовья скамеечка сохранила отпечаток колен человека, закрывшего ей глаза. Старинные часы, показывавшие время мадам Помпадур и мадам дю Барри, показывали время и теперь; в серебряных канделябрах были вставлены свечи, оправленные для последней беседы; в жардиньерках боролись со смертью розы и выносливый вереск. Они умирали без воды… Их госпожа умерла без счастья и надежды.

Увы! На стенах висели картины Диаца, которого она признала одна из первых как истинного художника весны.

Все еще говорило о ней! Птицы распевали в золоченой клетке; в шкафах Буль, за стеклами виднелись поразительные коллекции: редкие шедевры Севрской фабрики, самые лучшие саксонские рисунки эмали Петито, работы Буше, безделушки. Она любила грациозное, кокетливое, изящное искусство, где порок не лишен ума, где невинность показывает свою наготу; она любила флорентийскую бронзу, эмаль, терракоту, все изощрения вкуса и роскоши упадочного времени. В них она видела эмблему своей красоты и своей жизни. Увы! Она тоже была бесполезным украшением, фантазией, легкомысленной игрушкой, которая ломается при первом ударе, блестящим продуктом умирающего общества, перелетной птицей, быстротечной звездой.

Под роскошными камелиями я увидел скромный голубой цветок.

Эмиль Анрио

<…>Дюма-отец сказал однажды Дюма-сыну: «Когда у тебя родится сын, люби его, как я люблю тебя, но не воспитывай его так, как я тебя воспитал». В конце концов Дюма-сын стал принимать Дюма-отца таким, каким его создала природа: талантливым писателем, отличным товарищем и безответственным отцом. Молодой Александр твердо решил добиться успеха самостоятельно. Он, конечно, будет писать, но совсем не так, как Дюма-отец. Нельзя сказать, чтобы он не восхищался своим отцом, но он любил скорее отцовской, нежели сыновней любовью.

«Мой отец, - говорил он, - это большое дитя, которым я обзавелся, когда был еще совсем маленьким». Таким вставал перед ним отец из рассказов его матери, мудрой Катрины Лабе, которая, чтобы зарабатывать на жизнь, содержала теперь небольшой читальный зал на улице Мишодьер. Она не затаила обиды на своего ветреного любовника, но и не питала на его счет никаких иллюзий.

У сыновей часто вырабатывается обратная реакция на недостатки отцов. Дюма-сын ценит ум и талант Дюма-отца, но его оскорбляют некоторые смешные черты отца. Он страдает, слушая его наивно-хвастливые рассказы. Образ жизни в отцовском доме, где вечно мечутся в поисках ста франков, внушает ему неосознанное стремление к материальной обеспеченности. Да и потом стариковское донжуанство всегда раздражает молодежь. «Я выступаю в роли привратника твоей славы, - сказал однажды Александр Дюма-сын Александру Дюма-отцу, - обязанности которого заключаются в том, чтобы впускать к тебе посетителей. Стоит мне подать руку женщине, как она просит познакомить ее с тобой».

К этому времени, чтобы не путать, их уже начали называть Александр Дюма-отец и Александр Дюма-сын, что очень возмущало старшего.

«Вместо того чтобы подписываться Алекс[андр] Дюма, как я, - что в один прекрасный день может стать причиной большого неудобства для нас обоих, так как мы подписываемся одинаково, - тебе следует подписываться Дюма-Дави. Мое имя, как ты понимаешь, слишком хорошо известно, чтобы тут могло быть два мнения, - и я не могу прибавлять к своей фамилии „отец“: для этого я еще слишком молод…»

В двадцать лет Дюма-сын был красивым молодым человеком, с гордой осанкой, полным сил и здоровья. В высоком, широкоплечем, с правильными чертами лица юноше ничто, кроме мечтательного взгляда и слегка курчавой светло-каштановой шевелюры, не выдавало правнука черной рабыни из Сан-Доминго. Он одевался как денди или как «лев», по тогдашнему выражению: суконный сюртук с большими отворотами, белый галстук, жилет из английского пике, трость с золотым набалдашником. Счета портного оставались неоплаченными, но молодой человек держался высокомерно и сыпал остротами направо и налево. Однако под маской пресыщенности угадывался серьезный и чувствительный характер, унаследованный им от Катрины Лабе; Дюма-сын скрывал эту сторону своей натуры.

В сентябре 1844 года отец и сын поселились на вилле «Медичи» в Сен-Жермен-ан-Лэ. Там оба работали и оказывали самое радушное гостеприимство друзьям. Дюма-сын приглашал их любезными посланиями в стихах:

Однажды по дороге в Сен-Жермен Дюма-сын встретил Эжена Дежазе, сына знаменитой актрисы. Молодые люди взяли напрокат лошадей и совершили прогулку по лесу, затем вернулись в Париж и отправились в театр «Варьете». Стояла ранняя осень. Париж был пуст. В «Комеди-Франсез» «молодые, еще никому не известные дебютанты играли перед актерами в отставке старые, давно забытые пьесы», - писала Дельфина де Жирарден. В залах Пале-Рояля и «Варьете» можно было встретить красивых и доступных женщин.

Эжен Дежазе питал так же мало уважения к общепринятой морали, как и Дюма-сын. Баловень матери, он был гораздо менее стеснен в средствах, чем его друг. Молодые люди в поисках приключений лорнировали прелестных девиц, занимавших авансцену и ложи «Варьете». Красавицы держались с простотой, присущей хорошему тону, носили роскошные драгоценности, и их с успехом можно было принять за светских женщин. Их было немного - знаменитые, известные всему Парижу, эти «высокопоставленные кокотки» образовывали галантную аристократию, которая резко отличалась от прослойки лореток и гризеток.

Хотя все они и были содержанками богатых людей (а на что же жить?), они мечтали о чистой любви. Романтизм наложил на них свой отпечаток. Виктор Гюго реабилитировал Марион Делорм и Жюльетту Друэ. Общественное мнение охотно оправдывало куртизанку, если причиной ее падения была преступная страсть или крайняя бедность. Куртизанки и сами были не чужды сентиментальности. Большинство из них начинало жизнь простыми работницами: чтобы стать честными женщинами, им не хватило одного - встретить на своем пути хорошего мужа. Достаточно было прогулки в Тиволи, посещения зарешеченной ложи в Амбигю, кашемировой шали и драгоценной безделушки, чтобы перейти в разряд содержанок. Но, даже став продажными женщинами, они сохраняли тоску по настоящей любви. Жорж Санд умножила число непонятных женщин, мечтающих о «вечном экстазе». Все это объясняет, почему два юных циника в «Варьете» смотрели не только на соблазнительные белоснежные плечи куртизанок, но и вглядывались в их глаза, светящиеся нежностью и грустью.

В этот вечер в одной из лож авансцены сидела женщина, в то время славившаяся красотой, вкусом и теми состояниями, которые она пожирала. Звали ее Альфонснна Плесси, но она предпочитала именовать себя Мари Дюплесси. «Она была, - пишет Дюма-сын, - высокой, очень изящной брюнеткой с бело-розовой кожей. Головка у нее была маленькая, продолговатые глаза казались нарисованными, эмалью, как глаза японок, но только смотрели они живо и гордо; у нее были красные, словно вишни, губы и самые прелестные зубки на свете. Вся она напоминала статуэтку из саксонского фарфора…» Узкая талия, лебединая шея, выражение чистоты и невинности, байроническая бледность, длинные локоны, ниспадавшие на плечи на английский манер, декольтированное платье из белого атласа, бриллиантовое колье, золотые браслеты - все это делало ее царственно прекрасной. Дюма был ослеплен, поражен в самое сердце и покорен.

Ни одна женщина в театре не могла соперничать с ней в благородстве наружности, и тем не менее предки Мари Дюплесси, кроме одной из ее бабок, Анны дю Мениль, происходившей из дворянского нормандского рода и совершившей мезальянс, были лакеями и крестьянами. Ее отец, Марен Плесси, человек мрачный и злобный, считался в деревнэ колдуном. Он женился на Мари Дезайес, дочери Анны дю Мениль, которая родила ему двух дочерей, а потом сбежала от него. Альфонсина родилась в 1824 году; она была одних лет с Дюма. Она не получила никакого образования и до пятнадцати-шестнадцати лет свободно бегала по полям. Потом отец - во всяком случае так рассказывают - продал Мари цыганам, которые увезли ее в Париж и отдали в обучение к модистке. Гризетка, зачитывавшаяся романами Поля де Кока, она танцевала со студентами во всех злачных уголках Парижа, а по воскресеньям в Монморенси охотно позволяла увлекать себя в темные аллеи. Ресторатор Пале-Рояля, который однажды свозил ее в Сен-Клу, меблировал для нее небольшую квартирку на улице Аркад, но почти сразу же вынужден был уступить Мари герцогу Аженору де Гишу, элегантному студенту политехнической школы, который в 1840 году ушел из армии для того, чтобы стать одним из предводителей «модных львов» Итальянского бульвара и «Антиноем 1840 года». Через неделю у «Итальянцев» и в знаменитой «инфернальной ложе» авансцены № 1 Оперы, своего рода филиале Жокей-клуба, только и говорили что о новой любовнице молодого герцога.

В доме недавно умершей парижской куртизанки Маргариты Готье проводится аукцион, чтобы распродать все ее имущество и оплатить долги. На аукцион приходит мужчина и покупает роман «Манон Леско». Он сам не может объяснить, почему решил купить эту книгу. Листая страницы, он замечает, что книга была подарком куртизанке от Армана Дюваля. Через несколько дней к нему является сам Дюваль, только что вернувшийся в Париж из путешествия. Он просит продать ему эту книгу и рассказывает историю своей любви с Маргаритой.

Увидев как-то раз куртизанку в театре, Арман сразу же влюбляется в нее. Беспечная женщина же только смеялась над ним. Однажды он приходит к ней в гости и узнает, что мадемуазель ведет разгульный образ жизни, невзирая на смертельную болезнь – чахотку. Она много пьет и целые ночи проводит приемы. Он признается Маргарите в любви, и она становится его любовницей. Проходит время, и женщина сама влюбляется в молодого юношу. Она отказывается от своей жизни и переезжает с возлюбленным в деревню. Они ведут размеренную счастливую жизнь, однако скоро Дюваль узнает, что его возлюбленная тайно продает свое имущество, поскольку имеет много долгов. Тогда он решается использовать наследство матери, чтобы покрыть все ее долги, поскольку больше у него ничего нет. Но этому плану не дано осуществиться, поскольку о нем узнает отец Армана. Он приезжает к Маргарите, когда сына не было с ней и просит отказаться от юноши. Только этим она сможет спасти его от разорения и осмеяния в обществе. Маргарита внимает голосу разума и возвращается в столицу. Она вновь становится куртизанкой, что только усугубляет ее болезнь.

Арман решает, что его предали и, чтобы отомстить, находит новую любовницу. Он постоянно приходит с ней в те места, что и Маргарита. В итоге, женщина не выдерживает и уезжает в Англию. Юноша также покидает Париж. В дороге его извещают о смерти Маргариты, но он не успевает ни на похороны, ни на аукцион.

Основная идея романа – показать пошлость общества, которое склоняется только перед богатством и славой, но не склоняется перед любовью.

Картинка или рисунок Дама с камелиями

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Глуховский Метро 2033

    Московское метро строилось как бомбоубежище на случай войны. После Третьей Мировой войны, в которой использовали ядерное оружие, метро превратилось в единственное место, где можно было жить.

  • Краткое содержание Отель «У погибшего альпиниста» Стругацкие

    Инспектор полиции Петер Глебски приезжает в отпуск в удалённый горный отель, названный в честь постояльца, разбившегося при восхождении.

Александр Дюма-сын

Дама с камелиями

Андре Моруа

Из книги „Три Дюма"

Под роскошными камелиями я увидел скромный голубой цветок.

Эмиль Анрио

<…>Дюма-отец сказал однажды Дюма-сыну: «Когда у тебя родится сын, люби его, как я люблю тебя, но не воспитывай его так, как я тебя воспитал». В конце концов Дюма-сын стал принимать Дюма-отца таким, каким его создала природа: талантливым писателем, отличным товарищем и безответственным отцом. Молодой Александр твердо решил добиться успеха самостоятельно. Он, конечно, будет писать, но совсем не так, как Дюма-отец. Нельзя сказать, чтобы он не восхищался своим отцом, но он любил скорее отцовской, нежели сыновней любовью.

«Мой отец, - говорил он, - это большое дитя, которым я обзавелся, когда был еще совсем маленьким». Таким вставал перед ним отец из рассказов его матери, мудрой Катрины Лабе, которая, чтобы зарабатывать на жизнь, содержала теперь небольшой читальный зал на улице Мишодьер. Она не затаила обиды на своего ветреного любовника, но и не питала на его счет никаких иллюзий.

У сыновей часто вырабатывается обратная реакция на недостатки отцов. Дюма-сын ценит ум и талант Дюма-отца, но его оскорбляют некоторые смешные черты отца. Он страдает, слушая его наивно-хвастливые рассказы. Образ жизни в отцовском доме, где вечно мечутся в поисках ста франков, внушает ему неосознанное стремление к материальной обеспеченности. Да и потом стариковское донжуанство всегда раздражает молодежь. «Я выступаю в роли привратника твоей славы, - сказал однажды Александр Дюма-сын Александру Дюма-отцу, - обязанности которого заключаются в том, чтобы впускать к тебе посетителей. Стоит мне подать руку женщине, как она просит познакомить ее с тобой».

К этому времени, чтобы не путать, их уже начали называть Александр Дюма-отец и Александр Дюма-сын, что очень возмущало старшего.


«Вместо того чтобы подписываться Алекс[андр] Дюма, как я, - что в один прекрасный день может стать причиной большого неудобства для нас обоих, так как мы подписываемся одинаково, - тебе следует подписываться Дюма-Дави. Мое имя, как ты понимаешь, слишком хорошо известно, чтобы тут могло быть два мнения, - и я не могу прибавлять к своей фамилии „отец“: для этого я еще слишком молод…»


В двадцать лет Дюма-сын был красивым молодым человеком, с гордой осанкой, полным сил и здоровья. В высоком, широкоплечем, с правильными чертами лица юноше ничто, кроме мечтательного взгляда и слегка курчавой светло-каштановой шевелюры, не выдавало правнука черной рабыни из Сан-Доминго. Он одевался как денди или как «лев», по тогдашнему выражению: суконный сюртук с большими отворотами, белый галстук, жилет из английского пике, трость с золотым набалдашником. Счета портного оставались неоплаченными, но молодой человек держался высокомерно и сыпал остротами направо и налево. Однако под маской пресыщенности угадывался серьезный и чувствительный характер, унаследованный им от Катрины Лабе; Дюма-сын скрывал эту сторону своей натуры.

В сентябре 1844 года отец и сын поселились на вилле «Медичи» в Сен-Жермен-ан-Лэ. Там оба работали и оказывали самое радушное гостеприимство друзьям. Дюма-сын приглашал их любезными посланиями в стихах:



Однажды по дороге в Сен-Жермен Дюма-сын встретил Эжена Дежазе, сына знаменитой актрисы. Молодые люди взяли напрокат лошадей и совершили прогулку по лесу, затем вернулись в Париж и отправились в театр «Варьете». Стояла ранняя осень. Париж был пуст. В «Комеди-Франсез» «молодые, еще никому не известные дебютанты играли перед актерами в отставке старые, давно забытые пьесы», - писала Дельфина де Жирарден. В залах Пале-Рояля и «Варьете» можно было встретить красивых и доступных женщин.

Эжен Дежазе питал так же мало уважения к общепринятой морали, как и Дюма-сын. Баловень матери, он был гораздо менее стеснен в средствах, чем его друг. Молодые люди в поисках приключений лорнировали прелестных девиц, занимавших авансцену и ложи «Варьете». Красавицы держались с простотой, присущей хорошему тону, носили роскошные драгоценности, и их с успехом можно было принять за светских женщин. Их было немного - знаменитые, известные всему Парижу, эти «высокопоставленные кокотки» образовывали галантную аристократию, которая резко отличалась от прослойки лореток и гризеток.

Хотя все они и были содержанками богатых людей (а на что же жить?), они мечтали о чистой любви. Романтизм наложил на них свой отпечаток. Виктор Гюго реабилитировал Марион Делорм и Жюльетту Друэ. Общественное мнение охотно оправдывало куртизанку, если причиной ее падения была преступная страсть или крайняя бедность. Куртизанки и сами были не чужды сентиментальности. Большинство из них начинало жизнь простыми работницами: чтобы стать честными женщинами, им не хватило одного - встретить на своем пути хорошего мужа. Достаточно было прогулки в Тиволи, посещения зарешеченной ложи в Амбигю, кашемировой шали и драгоценной безделушки, чтобы перейти в разряд содержанок. Но, даже став продажными женщинами, они сохраняли тоску по настоящей любви. Жорж Санд умножила число непонятных женщин, мечтающих о «вечном экстазе». Все это объясняет, почему два юных циника в «Варьете» смотрели не только на соблазнительные белоснежные плечи куртизанок, но и вглядывались в их глаза, светящиеся нежностью и грустью.

В этот вечер в одной из лож авансцены сидела женщина, в то время славившаяся красотой, вкусом и теми состояниями, которые она пожирала. Звали ее Альфонснна Плесси, но она предпочитала именовать себя Мари Дюплесси. «Она была, - пишет Дюма-сын, - высокой, очень изящной брюнеткой с бело-розовой кожей. Головка у нее была маленькая, продолговатые глаза казались нарисованными, эмалью, как глаза японок, но только смотрели они живо и гордо; у нее были красные, словно вишни, губы и самые прелестные зубки на свете. Вся она напоминала статуэтку из саксонского фарфора…» Узкая талия, лебединая шея, выражение чистоты и невинности, байроническая бледность, длинные локоны, ниспадавшие на плечи на английский манер, декольтированное платье из белого атласа, бриллиантовое колье, золотые браслеты - все это делало ее царственно прекрасной. Дюма был ослеплен, поражен в самое сердце и покорен.

Ни одна женщина в театре не могла соперничать с ней в благородстве наружности, и тем не менее предки Мари Дюплесси, кроме одной из ее бабок, Анны дю Мениль, происходившей из дворянского нормандского рода и совершившей мезальянс, были лакеями и крестьянами. Ее отец, Марен Плесси, человек мрачный и злобный, считался в деревнэ колдуном. Он женился на Мари Дезайес, дочери Анны дю Мениль, которая родила ему двух дочерей, а потом сбежала от него. Альфонсина родилась в 1824 году; она была одних лет с Дюма. Она не получила никакого образования и до пятнадцати-шестнадцати лет свободно бегала по полям. Потом отец - во всяком случае так рассказывают - продал Мари цыганам, которые увезли ее в Париж и отдали в обучение к модистке. Гризетка, зачитывавшаяся романами Поля де Кока, она танцевала со студентами во всех злачных уголках Парижа, а по воскресеньям в Монморенси охотно позволяла увлекать себя в темные аллеи. Ресторатор Пале-Рояля, который однажды свозил ее в Сен-Клу, меблировал для нее небольшую квартирку на улице Аркад, но почти сразу же вынужден был уступить Мари герцогу Аженору де Гишу, элегантному студенту политехнической школы, который в 1840 году ушел из армии для того, чтобы стать одним из предводителей «модных львов» Итальянского бульвара и «Антиноем 1840 года». Через неделю у «Итальянцев» и в знаменитой «инфернальной ложе» авансцены № 1 Оперы, своего рода филиале Жокей-клуба, только и говорили что о новой любовнице молодого герцога.

Молодой красавицей увлекались самые блестящие мужчины Парижа: Фернан де Монгион, Анри де Контад, Эдуард Делессер и десятки других. Знатные любовники привили ей изящные манеры и культуру, хоть и поверхностную, но весьма приятную. Под руководством лучших наставников одаренная и чувствительная девушка расцвела. В 1844 году, когда Дюма-сын с ней познакомился, в ее библиотеке были Рабле, Сервантес, Мольер, Вальтер Скотт, Дюма-отец, Гюго, Ламартин и Мюссе. Она превосходно знала произведения этих авторов, любила поэзию. Ее обучали музыке, и она с чувством играла на пианино баркаролы и вальсы.

Короче говоря, она с головокружительной быстротой шла в гору, окруженная все более изысканной роскошью. В 1844 году она считалась самой элегантной женщиной Парижа и соперничала с Алисой Ози, Лолой Монтес и Аталой Бошен. У нее можно было встретить не только «львов» Жокей-клуба, но и Эжена Сю, Роже де Бовуара, Альфреда де Мюссе. Все испытывали к ней восхищение, смешанное с уважением и жалостью, потому что она была явно выше своей постыдной профессии. Почему она ею занималась? Во-первых, потому, что привыкла тратить сто тысяч франков золотом в год, а во-вторых, потому, что, больная, лихорадочно-возбужденная, вечно недовольная собой, она могла забыться лишь в наслаждении.