Николай Васильевич Гоголь, признанный классик русской литературы, был также и автором молитв, религиозным мыслителем. Он неоднократно посещал Оптину Пустынь и хотел уйти в монастырь, но не сделал этого, решив, что призван к литературному «служению». Христианское миросозерцание ярко проявилось в творчестве писателя. В сборнике представлены повести, главные темы которых– духовное богатство и бедность, предназначение человека, подлинная любовь к родине.

Из серии: Классика русской духовной прозы

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Повести (Н. В. Гоголь) предоставлен нашим книжным партнёром - компанией ЛитРес .

Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою на Щукином дворе. Эта лавочка представляла, точно, самое разнородное собрание диковинок: картины большею частью были писаны масляными красками, покрыты темно-зеленым лаком, в темно-желтых мишурных рамах. Зима с белыми деревьями, совершенно красный вечер, похожий на зарево пожара, фламандский мужик с трубкою и выломанною рукою, похожий более на индейского петуха в манжетах, нежели на человека, – вот их обыкновенные сюжеты. К этому нужно присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева-Мирзы в бараньей шапке, портреты каких-то генералов в треугольных шляпах, с кривыми носами. Сверх того, двери такой лавочки обыкновенно бывают увешаны связками произведений, отпечатанных лубками на больших листах, которые свидетельствуют самородное дарованье русского человека. На одном была царевна Миликтриса Кирбитьевна, на другом город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска, захватившая часть земли и двух молящихся русских мужиков в рукавицах. Покупателей этих произведений обыкновенно немного, но зато зрителей – куча. Какой-нибудь забулдыга лакей уже, верно, зевает перед ними, держа в руке судки с обедом из трактира для своего барина, который, без сомнения, будет хлебать суп не слишком горячий. Перед ним уже, верно, стоит в шинели солдат, этот кавалер толкучего рынка, продающий два перочинные ножика; торговка-охтенка с коробкою, наполненною башмаками. Всякий восхищается по-своему: мужики обыкновенно тыкают пальцами; кавалеры рассматривают серьезно; лакеи-мальчики и мальчишки-мастеровые смеются и дразнят друг друга нарисованными карикатурами; старые лакеи во фризовых шинелях смотрят потому только, чтобы где-нибудь позевать; а торговки, молодые русские бабы, спешат по инстинкту, чтобы послушать, о чем калякает народ, и посмотреть, на что он смотрит.

В это время невольно остановился перед лавкою проходивший мимо молодой художник Чартков. Старая шинель и нещегольское платье показывали в нем того человека, который с самоотвержением предан был своему труду и не имел времени заботиться о своем наряде, всегда имеющем таинственную привлекательность для молодости. Он остановился перед лавкою и сперва внутренно смеялся над этими уродливыми картинами. Наконец овладело им невольное размышление: он стал думать о том, кому бы нужны были эти произведения. Что русский народ заглядывается на Ерусланов Лазаревичей , на объедал и обпивал , на Фому и Ерему , это не казалось ему удивительным: изображенные предметы были очень доступны и понятны народу; но где покупатели этих пестрых, грязных масляных малеваний? кому нужны эти фламандские мужики, эти красные и голубые пейзажи, которые показывают какое-то притязание на несколько уже высший шаг искусства, но в котором выразилось все глубокое его унижение? Это, казалось, не были вовсе труды ребенка-самоучки. Иначе в них бы, при всей бесчувственной карикатурности целого, вырывался острый порыв. Но здесь было видно просто тупоумие, бессильная, дряхлая бездарность, которая самоуправно стала в ряды искусств, тогда как ей место было среди низких ремесл, бездарность, которая была верна, однако ж, своему призванию и внесла в самое искусство свое ремесло. Те же краски, та же манера, та же набившаяся, приобвыкшая рука, принадлежавшая скорее грубо сделанному автомату, нежели человеку!.. Долго стоял он пред этими грязными картинами, уже наконец не думая вовсе о них, а между тем, хозяин лавки, серенький человечек во фризовой шинели, с бородой, не бритой с самого воскресенья, толковал ему уже давно, торговался и условливался в цене, еще не узнав, что ему понравилось и что нужно.

– Вот за этих мужичков и за ландшафтик возьму беленькую. Живопись-то какая! Просто глаз прошибет; только что получены с биржи; еще лак не высох. Или вот зима, возьмите зиму! Пятнадцать рублей! Одна рамка чего стоит. Вон она какая зима! – Тут купец дал легкого щелчка в полотно, вероятно чтобы показать всю добро́ту зимы. – Прикажете связать их вместе и снести за вами? Где изволите жить? Эй, малый, подай веревочку.

– Постой, брат, не так скоро, – сказал очнувшийся художник, видя, что уж проворный купец принялся не в шутку их связывать вместе. Ему сделалось несколько совестно не взять ничего, застоявшись так долго в лавке, и он сказал:

– А вот постой, я посмотрю, нет ли для меня чего-нибудь здесь, – и, наклонившись, стал доставать с полу наваленные громоздко, истертые, запыленные старые малеванья, не пользовавшиеся, как видно, никаким почетом. Тут были старинные фамильные портреты, которых потомков, может быть, и на свете нельзя было отыскать, совершенно неизвестные изображения с прорванным холстом, рамки, лишенные позолоты, – словом, всякий ветхий сор. Но художник принялся рассматривать, думая втайне: «Авось что-нибудь и отыщется». Он слышал не раз рассказы о том, как иногда у лубочных продавцов были отыскиваемы в сору картины великих мастеров.

Хозяин, увидев, куда полез он, оставил свою суетливость и, принявши обыкновенное положение и надлежащий вес, поместился сызнова у дверей, зазывая прохожих и указывая им одной рукой на лавку: «Сюда, батюшка, вот картины! зайдите, зайдите; с биржи получены». Уже накричался он вдоволь и большею частью бесплодно, наговорился досыта с лоскутным продавцом, стоявшим насупротив его также у дверей своей лавочки, и, наконец вспомнив, что у него в лавке есть покупатель, поворотил народу спину и отправился вовнутрь ее. «Что, батюшка, выбрали что-нибудь?» Но художник уже стоял несколько времени неподвижно перед одним портретом в больших, когда-то великолепных рамах, но на которых чуть блестели теперь следы позолоты.

Это был старик с лицом бронзового цвета, скулистым, чахлым; черты лица, казалось, были схвачены в минуту судорожного движенья и отзывались не северною силою. Пламенный полдень был запечатлен в них. Он был драпирован в широкий азиатский костюм. Как ни был поврежден и запылен портрет, но когда удалось ему счистить с лица пыль, он увидел следы работы высокого художника. Портрет, казалось, был не кончен; но сила кисти была разительна.

Необыкновеннее всего были глаза: казалось, в них употребил всю силу кисти и все старательное тщание свое художник. Они просто глядели, глядели даже из самого портрета, как будто разрушая его гармонию своею странною живостью. Когда поднес он портрет к дверям, еще сильнее глядели глаза. Впечатление почти то же произвели они и в народе. Женщина, остановившаяся позади его, вскрикнула: «Глядит, глядит», – и попятилась назад. Какое-то неприятное, непонятное самому себе чувство почувствовал он и поставил портрет на землю.

– А что ж, возьмите портрет! – сказал хозяин.

– А сколько? – сказал художник.

– Да что за перо дорожиться? три четвертачка давайте!

– Ну, да что ж дадите?

– Двугривенный, – сказал художник, готовясь идти.

– Эк цену какую завернули! да за двугривенный одной рамки не купишь. Видно, завтра собираетесь купить? Господин, господин, воротитесь! гривенничек хоть прикиньте. Возьмите, возьмите, давайте двугривенный. Право, для почину только, вот только что первый покупатель.

Засим он сделал жест рукой, как будто бы говоривший: «Так уж и быть, пропадай картина!»

Таким образом Чартков совершенно неожиданно купил старый портрет и в то же время подумал: «Зачем я его купил? на что он мне?» Но делать было нечего. Он вынул из кармана двугривенный, отдал хозяину, взял портрет под мышку и потащил его с собою. Дорогою он вспомнил, что двугривенный, который он отдал, был у него последний. Мысли его вдруг омрачились; досада и равнодушная пустота обняли его в ту же минуту. «Черт побери! гадко на свете!» – сказал он с чувством русского, у которого дела плохи. И почти машинально шел скорыми шагами, полный бесчувствия ко всему. Красный свет вечерней зари оставался еще на половине неба; еще домы, обращенные к той стороне, чуть озарялись ее теплым светом; а между тем уже холодное синеватое сиянье месяца становилось сильнее. Полупрозрачные легкие тени хвостами падали на землю, отбрасываемые домами и ногами пешеходцев. Уже художник начинал мало-помалу заглядываться на небо, озаренное каким-то прозрачным, тонким, сомнительным светом, и почти в одно время излетали из уст его слова: «Какой легкий тон!» – и слова: «Досадно, черт побери!» И он, поправляя портрет, беспрестанно съезжавший из-под мышек, ускорял шаг.

Усталый и весь в поту, дотащился он к себе в Пятнадцатую линию на Васильевский остров. С трудом и с отдышкой взобрался он по лестнице, облитой помоями и украшенной следами кошек и собак. На стук его в дверь не было никакого ответа: человека не было дома. Он прислонился к окну и расположился ожидать терпеливо, пока не раздались наконец позади его шаги парня в синей рубахе, его приспешника, натурщика, краскотерщика и выметателя полов, пачкавшего их тут же своими сапогами. Парень назывался Никитою и проводил все время за воротами, когда барина не было дома. Никита долго силился попасть ключом в замочную дырку, вовсе не заметную по причине темноты. Наконец дверь была отперта. Чартков вступил в свою переднюю, нестерпимо холодную, как всегда бывает у художников, чего, впрочем, они не замечают. Не отдавая Никите шинели, он вошел вместе с нею в свою студию, квадратную комнату, большую, но низенькую, с мерзнувшими окнами, уставленную всяким художеским хламом: кусками гипсовых рук, рамками, обтянутыми холстом, эскизами, начатыми и брошенными, драпировкой, развешанной по стульям. Он устал сильно, скинул шинель, поставил рассеянно принесенный портрет между двух небольших холстов и бросился на узкий диванчик, о котором нельзя было сказать, что он обтянут кожею, потому что ряд медных гвоздиков, когда-то прикреплявших ее, давно уже остался сам по себе, а кожа осталась тоже сверху сама по себе, так что Никита засовывал под нее черные чулки, рубашки и все немытое белье. Посидев и разлегшись, сколько можно было разлечься на этом узеньком диване, он наконец спросил свечу.

– Свечи нет, – сказал Никита.

– Как нет?

– Да ведь и вчера еще не было, – сказал Никита. Художник вспомнил, что действительно и вчера еще не было свечи, успокоился и замолчал. Он дал себя раздеть и надел свой крепко и сильно заношенный халат.

– Да вот еще, хозяин был, – сказал Никита.

– Ну, приходил за деньгами? знаю, – сказал художник, махнув рукой.

– Да он не один приходил, – сказал Никита.

– С кем же?

– Не знаю, с кем… какой-то квартальный.

– А квартальный зачем?

– Не знаю зачем; говорит, затем, что за квартиру не плачено.

– Ну, что ж из того выйдет? – Я не знаю, что выйдет; он говорил: коли не хочет, так пусть, говорит, съезжает с квартиры; хотели завтра еще прийти оба.

– Пусть их приходят, – сказал с грустным равнодушием Чартков. И ненастное расположение духа овладело им вполне.

Молодой Чартков был художник с талантом, пророчившим многое: вспышками и мгновеньями его кисть отзывалась наблюдательностию, соображением, гибким порывом приблизиться более к природе. «Смотри, брат, – говорил ему не раз его профессор, – у тебя есть талант; грешно будет, если ты его погубишь. Но ты нетерпелив. Тебя одно что-нибудь заманит, одно что-нибудь тебе полюбится – ты им занят, а прочее у тебя дрянь, прочее тебе нипочем, ты уж и глядеть на него не хочешь. Смотри, чтоб из тебя не вышел модный живописец. У тебя и теперь уже что-то начинают слишком бойко кричать краски. Рисунок у тебя не строг, а подчас и вовсе слаб, линия не видна; ты уж гоняешься за модным освещением, за тем, что бьет на первые глаза. Смотри, как раз попадешь в английский род. Берегись; тебя уж начинает свет тянуть; уж я вижу у тебя иной раз на шее щегольской платок, шляпа с лоском… Оно заманчиво, можно пуститься писать модные картинки, портретики за деньги. Да ведь на этом губится, а не развертывается талант. Терпи. Обдумывай всякую работу, брось щегольство – пусть их набирают другие деньги. Твое от тебя не уйдет».

Профессор был отчасти прав. Иногда хотелось, точно, нашему художнику кутнуть, щегольнуть – словом, кое-где показать свою молодость. Но при всем том он мог взять над собою власть. Временами он мог позабыть все, принявшись за кисть, и отрывался от нее не иначе, как от прекрасного прерванного сна. Вкус его развивался заметно. Еще не понимал он всей глубины Рафаэля, но уже увлекался быстрой, широкой кистью Гвида, останавливался перед портретами Тициана, восхищался фламандцами. Еще потемневший облик, облекающий старые картины, не весь сошел пред ним; но он уже прозревал в них кое-что, хотя внутренно не соглашался с профессором, чтобы старинные мастера так недосягаемо ушли от нас; ему казалось даже, что девятнадцатый век кое в чем значительно их опередил, что подражание природе как-то сделалось теперь ярче, живее, ближе; словом, он думал в этом случае так, как думает молодость, уже постигшая кое-что и чувствующая это в гордом внутреннем сознании. Иногда становилось ему досадно, когда он видел, как заезжий живописец, француз или немец, иногда даже вовсе не живописец по призванью, одной только привычной замашкой, бойкостью кисти и яркостью красок производил всеобщий шум и скапливал себе вмиг денежный капитал. Это приходило к нему на ум не тогда, когда, занятый весь своей работой, он забывал и питье, и пищу, и весь свет, но тогда, когда наконец сильно приступала необходимость, когда не на что было купить кистей и красок, когда неотвязчивый хозяин приходил раз по десяти на день требовать платы за квартиру. Тогда завидно рисовалась в голодном его воображенье участь богача-живописца; тогда пробегала даже мысль, пробегающая часто в русской голове: бросить все и закутить с горя назло всему. И теперь он почти был в таком положении.

– Да! терпи, терпи! – произнес он с досадою. – Есть же наконец и терпенью конец. Терпи! а на какие деньги я завтра буду обедать? Взаймы ведь никто не даст. А понеси я продавать все мои картины и рисунки, за них мне за все двугривенный дадут. Они полезны, конечно, я это чувствую: каждая из них предпринята недаром, в каждой из них я что-нибудь узнал. Да ведь что пользы? этюды, попытки – и все будут этюды, попытки, и конца не будет им. Да и кто купит, не зная меня по имени? да и кому нужны рисунки с антиков из натурного класса, или моя неоконченная любовь Психеи, или перспектива моей комнаты, или портрет моего Никиты, хотя он, право, лучше портретов какого-нибудь модного живописца? Что, в самом деле? Зачем я мучусь и, как ученик, копаюсь над азбукой, тогда как мог бы блеснуть ничем не хуже других и быть таким, как они, с деньгами.

Произнесши это, художник вдруг задрожал и побледнел: на него глядело, высунувшись из-за поставленного холста, чье-то судорожно искаженное лицо. Два страшные глаза прямо вперились в него, как бы готовясь сожрать его; на устах написано было грозное повеленье молчать. Испуганный, он хотел вскрикнуть и позвать Никиту, который уже успел запустить в своей передней богатырское храпенье; но вдруг остановился и засмеялся. Чувство страха отлегло вмиг. Это был им купленный портрет, о котором он позабыл вовсе. Сияние месяца, озаривши комнату, упало и на него и сообщило ему странную живость. Он принялся его рассматривать и оттирать. Обмакнул в воду губку, прошел ею по нем несколько раз, смыл с него почти всю накопившуюся и набившуюся пыль и грязь, повесил перед собой на стену и подивился еще более необыкновенной работе: все лицо почти ожило, и глаза взглянули на него так, что он наконец вздрогнул и, попятившись назад, произнес изумленным голосом: «Глядит, глядит человеческими глазами!» Ему пришла вдруг на ум история, слышанная давно им от своего профессора, об одном портрете знаменитого Леонардо да Винчи, над которым великий мастер трудился несколько лет и все еще почитал его неоконченным и который, по словам Вазари, был, однако же, почтен от всех за совершеннейшее и окончательнейшее произведение искусства. Окончательнее всего были в нем глаза, которым изумлялись современники; даже малейшие, чуть видные в них жилки были не упущены и приданы полотну. Но здесь, однако же, в сем, ныне бывшем пред ним, портрете было что-то странное. Это было уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого портрета. Это были живые, это были человеческие глаза! Казалось, как будто они были вырезаны из живого человека и вставлены сюда. Здесь не было уже того высокого наслажденья, которое объемлет душу при взгляде на произведение художника, как ни ужасен взятый им предмет; здесь было какое-то болезненное, томительное чувство. «Что это? – невольно вопрошал себя художник. – Ведь это, однако же, натура, это живая натура; отчего же это странно-неприятное чувство? Или рабское, буквальное подражание натуре есть уже проступок и кажется ярким, нестройным криком? Или, если возьмешь предмет безучастно, бесчувственно, не сочувствуя с ним, он непременно предстанет только в одной ужасной своей действительности, не озаренный светом какой-то непостижимой, скрытой во всем мысли, предстанет в той действительности, какая открывается тогда, когда, желая постигнуть прекрасного человека, вооружаешься анатомическим ножом, рассекаешь его внутренность и видишь отвратительного человека? Почему же простая, низкая природа является у одного художника в каком-то свету, и не чувствуешь никакого низкого впечатления; напротив, кажется, как будто насладился, и после того спокойнее и ровнее все течет и движется вокруг тебя? И почему же та же самая природа у другого художника кажется низкою, грязною, а между прочим, он так же был верен природе? Но нет, нет в ней чего-то озаряющего. Все равно как вид в природе: как он ни великолепен, а все недостает чего-то, если нет на небе солнца».

Он опять подошел к портрету, с тем чтобы рассмотреть эти чудные глаза, и с ужасом заметил, что они точно глядят на него. Это уже не была копия с натуры, это была та странная живость, которою бы озарилось лицо мертвеца, вставшего из могилы. Свет ли месяца, несущий с собой бред мечты и облекающий все в иные образы, противоположные положительному дню, или что другое было причиною тому, только ему сделалось вдруг, неизвестно отчего, страшно сидеть одному в комнате. Он тихо отошел от портрета, отворотился в другую сторону и старался не глядеть на него, а между тем глаз невольно, сам собою, косясь, окидывал его. Наконец ему сделалось даже страшно ходить по комнате; ему казалось, как будто сей же час кто-то другой станет ходить позади его, и всякий раз робко оглядывался он назад. Он не был никогда труслив; но воображенье и нервы его были чутки, и в этот вечер он сам не мог истолковать себе своей невольной боязни. Он сел в уголок, но и здесь казалось ему, что кто-то вот-вот взглянет через плечо к нему в лицо. Самое храпенье Никиты, раздававшееся из передней, не прогоняло его боязни. Он наконец робко, не подымая глаз, поднялся с своего места, отправился к себе за ширму и лег в постель. Сквозь щелки в ширмах он видел освещенную месяцем свою комнату и видел прямо висевший на стене портрет. Глаза еще страшнее, еще значительнее вперились в него и, казалось, не хотели ни на что другое глядеть, как только на него. Полный тягостного чувства, он решился встать с постели, схватил простыню и, приблизясь к портрету, закутал его всего.

Сделавши это, он лег в постель покойнее, стал думать о бедности и жалкой судьбе художника, о тернистом пути, предстоящем ему на этом свете; а между тем глаза его невольно глядели сквозь щелку ширм на закутанный простынею портрет. Сиянье месяца усиливало белизну простыни, и ему казалось, что страшные глаза стали даже просвечивать сквозь холстину. Со страхом вперил он пристальнее глаза, как бы желая увериться, что это вздор. Но наконец уже в самом деле… он видит, видит ясно: простыни уже нет… портрет открыт весь и глядит мимо всего, что ни есть вокруг, прямо в него, глядит просто к нему вовнутрь… У него захолонуло сердце. И видит: старик пошевелился и вдруг уперся в рамку обеими руками. Наконец приподнялся на руках и, высунув обе ноги, выпрыгнул из рам… Сквозь щелку ширм видны были уже одни только пустые рамы. По комнате раздался стук шагов, который наконец становился ближе и ближе к ширмам. Сердце стало сильнее колотиться у бедного художника. С занявшимся от страха дыханьем он ожидал, что вот-вот глянет к нему за ширмы старик. И вот он глянул, точно, за ширмы, с тем же бронзовым лицом и поводя большими глазами. Чартков силился вскрикнуть – и почувствовал, что у него нет голоса, силился пошевельнуться, сделать какое-нибудь движенье – не движутся члены. С раскрытым ртом и замершим дыханьем смотрел он на этот страшный фантом высокого роста, в какой-то широкой азиатской рясе, и ждал, что станет он делать. Старик сел почти у самых ног его и вслед за тем что-то вытащил из-под складок своего широкого платья. Это был мешок. Старик развязал его и, схвативши за два конца, встряхнул: с глухим звуком упали на пол тяжелые свертки в виде длинных столбиков; каждый был завернут в синюю бумагу, и на каждом было выставлено: «1000 червонных». Высунув свои длинные костистые руки из широких рукавов, старик начал разворачивать свертки. Золото блеснуло. Как ни велико было тягостное чувство и обеспамятевший страх художника, но он вперился весь в золото, глядя неподвижно, как оно разворачивалось в костистых руках, блестело, звенело тонко и глухо и заворачивалось вновь. Тут заметил он один сверток, откатившийся подалее от других, у самой ножки его кровати, в головах у него. Почти судорожно схватил он его и, полным страха, смотрел, не заметит ли старик. Но старик был, казалось, очень занят. Он собрал все свертки свои, уложил их снова в мешок и, не взглянувши на него, ушел за ширмы. Сердце билось сильно у Чарткова, когда он услышал, как раздавался по комнате шелест удалявшихся шагов. Он сжимал покрепче сверток свой в руке, дрожа всем телом за него, и вдруг услышал, что шаги вновь приближаются к ширмам, – видно, старик вспомнил, что недоставало одного свертка. И вот – он глянул к нему вновь за ширмы. Полный отчаяния, стиснул он всею силою в руке своей сверток, употребил все усилие сделать движенье, вскрикнул – и проснулся.

Холодный пот облил его всего; сердце его билось так сильно, как только можно было биться; грудь была так стеснена, как будто хотело улететь из нее последнее дыханье. «Неужели это был сон?» – сказал он, взявши себя обеими руками за голову; но страшная живость явленья не была похожа на сон. Он видел, уже пробудившись, как старик ушел в рамки, мелькнула даже пола его широкой одежды, и рука его чувствовала ясно, что держала за минуту пред сим какую-то тяжесть. Свет месяца озарял комнату, заставляя выступатъ из темных углов ее где холст, где гипсовую руку, где оставленную на стуле драпировку, где панталоны и нечищенные сапоги. Тут только заметил он, что не лежит в постели, а стоит на ногах прямо перед портретом. Как он добрался сюда – уж этого никак не мог он понять. Еще более изумило его, что портрет был открыт весь и простыни на нем действительно не было. С неподвижным страхом глядел он на него и видел, как прямо вперились в него живые человеческие глаза. Холодный пот выступил на лице его; он хотел отойти, но чувствовал, что ноги его как будто приросли к земле. И видит он: это уже не сон: черты старика двинулись, и губы его стали вытягиваться к нему, как будто бы хотели его высосать… С воплем отчаянья отскочил он – и проснулся.

«Неужели и это был сон?» С бьющимся на разрыв сердцем ощупал он руками вокруг себя. Да, он лежит на постели в таком точно положении, как заснул. Пред ним ширмы; свет месяца наполнял комнату. Сквозь щель в ширмах виден был портрет, закрытый как следует простынею, – так, как он сам закрыл его. Итак, это был тоже сон! Но сжатая рука чувствует доныне, как будто бы в ней что-то было. Биение сердца было сильно, почти страшно; тягость в груди невыносимая. Он вперил глаза в щель и пристально глядел на простыню. И вот видит ясно, что простыня начинает раскрываться, как будто бы под нею барахтались руки и силились ее сбросить. «Господи, Боже мой, что это!» – вскрикнул он, крестясь отчаянно, и проснулся.

И это был также сон! Он вскочил с постели полоумный, обеспамятевший, и уже не мог изъяснять, что это с ним делается: давленье ли кошмара или домового, бред ли горячки или живое виденье. Стараясь утишить сколько-нибудь душевное волненье и расколыхавшуюся кровь, которая билась напряженным пульсом по всем его жилам, он подошел к окну и открыл форточку. Холодный пахнувший ветер оживил его. Лунное сияние лежало все еще на крышах и белых стенах домов, хотя небольшие тучи стали чаще переходить по небу. Все было тихо: изредка долетало до слуха отдаленное дребезжанье дрожек извозчика, который где-нибудь в невидном переулке спал, убаюкиваемый своею ленивою клячею, поджидая запоздалого седока. Долго глядел он, высунувши голову в форточку. Уже на небе рождались признаки приближающейся зари; наконец почувствовал он приближающуюся дремоту, захлопнул форточку, отошел прочь, лег в постель и скоро заснул как убитый, самым крепким сном.

Проснулся он очень поздно и почувствовал в себе то неприятное состояние, которое овладевает человеком после угара; голова его неприятно болела.

В комнате было тускло; неприятная мокрота сеялась в воздухе и проходила сквозь щели его окон, заставленные картинами или нагрунтованным холстом. Пасмурный, недовольный, как мокрый петух, уселся он на своем оборванном диване, не зная сам, за что приняться, что делать, и вспомнил наконец весь свой сон. По мере припоминанья сон этот представлялся в его воображенье так тягостно жив, что он даже стал подозревать, точно ли это был сон и простой бред, не было ли здесь чего-то другого, не было ли это виденье. Сдернувши простыню, он рассмотрел при дневном свете этот страшный портрет. Глаза, точно, поражали своей необыкновенной живостью, но ничего он не находил в них особенно страшного; только как будто какое-то неизъяснимое, неприятное чувство оставалось на душе. При всем том он все-таки не мог совершенно увериться, чтобы это был сон. Ему казалось, что среди сна был какой-то страшный отрывок из действительности. Казалось, даже в самом взгляде и выражении старика как будто что-то говорило, что он был у него эту ночь; рука его почувствовала только что лежавшую в себе тяжесть, как будто бы кто-то за одну только минуту пред сим ее выхватил у него. Ему казалось, что, если бы он держал только покрепче сверток, он, верно, остался бы у него в руке и после пробуждения.

«Боже мой, если бы хотя часть этих денег!» – сказал он, тяжело вздохнувши, и в воображенье его стали высыпаться из мешка все виденные им свертки с заманчивой надписью: «1000 червонных». Свертки разворачивались, золото блестело, заворачивалось вновь, и он сидел, уставивши неподвижно и бессмысленно свои глаза в пустой воздух, не будучи в состоянье оторваться от такого предмета, – как ребенок, сидящий пред сладким блюдом и видящий, глотая слюнки, как едят его другие. Наконец у дверей раздался стук, заставивший его неприятно очнуться. Вошел хозяин с квартальным надзирателем, которого появление для людей мелких, как известно, еще неприятнее, нежели для богатых лицо просителя. Хозяин небольшого дома, в котором жил Чартков, был одно из творений, какими обыкновенно бывают владетели домов где-нибудь в Пятнадцатой линии Васильевского острова, на Петербургской стороне или в отдаленном углу Коломны, – творенье, каких много на Руси и которых характер так же трудно определить, как цвет изношенного сюртука. В молодости своей он был капитан и крикун, употреблялся и по штатским делам, мастер был хорошо высечь, был и расторопен, и щеголь, и глуп; но в старости своей он слил в себе все эти резкие особенности в какую-то тусклую неопределенность. Он был уже вдов, был уже в отставке, уже не щеголял, не хвастал, не задирался, любил только пить чай и болтать за ним всякий вздор; ходил по комнате, поправлял сальный огарок; аккуратно по истечении каждого месяца наведывался к своим жильцам за деньгами; выходил на улицу с ключом в руке, для того чтобы посмотреть на крышу своего дома; выгонял несколько раз дворника из его конуры, куда он запрятывался спать; одним словом, человек в отставке, которому после всей забубенной жизни и тряски на перекладных остаются одни пошлые привычки.

– Извольте сами глядеть, Варух Кузьмич, – сказал хозяин, обращаясь к квартальному и расставив руки, – вот не платит за квартиру, не платит.

– Что ж, если нет денег? Подождите, я заплачу.

– Мне, батюшка, ждать нельзя, – сказал хозяин в сердцах, делая жест ключом, который держал в руке, – у меня вот Потогонкин, подполковник, живет, семь лет уж живет; Анна Петровна Бухмистерова и сарай, и конюшню нанимает на два стойла, три при ней дворовых человека, – вот какие у меня жильцы. У меня, сказать вам откровенно, нет такого заведенья, чтобы не платить за квартиру. Извольте сейчас же заплатить деньги, да и съезжать вон.

– Да, уж если порядились, так извольте платить, – сказал квартальный надзиратель, с небольшим потряхиваньем головы и заложив палец за пуговицу своего мундира.

– Да чем платить? – вопрос. У меня нет теперь ни гроша.

– В таком случае удовлетворите Ивана Ивановича издельями своей профессии, – сказал квартальный, – он, может быть, согласится взять картинами.

– Нет, батюшка, за картины спасибо. Добро бы были картины с благородным содержанием, чтобы можно было на стену повесить, хоть какой-нибудь генерал со звездой или князя Кутузова портрет, а то вон мужика нарисовал, мужика в рубахе, слуги-то, что трет краски. Еще с него, свиньи, портрет рисовать; ему я шею наколочу: он у меня все гвозди из задвижек повыдергивал, мошенник. Вот посмотрите, какие предметы: вот комнату рисует. Добро бы уж взял комнату прибранную, опрятную, а он вон как нарисовал ее, со всем сором и дрязгом, какой ни валялся. Вот посмотрите, как запакостил у меня комнату, извольте сами видеть. Да у меня по семи лет живут жильцы, полковники, Бухмистерова Анна Петровна… Нет, я вам скажу: нет хуже жильца, как живописец: свинья свиньей живет, просто не приведи Бог.

И все это должен был выслушать терпеливо бедный живописец. Квартальный надзиратель между тем занялся рассматриваньем картин и этюдов и тут же показал, что у него душа живее хозяйской и даже была не чужда художественным впечатлениям.

– Хе, – сказал он, тыкнув пальцем на один холст, где была изображена нагая женщина, – предмет, того… игривый. А у этого зачем так под носом черно? табаком, что ли, он себе засыпал?

– Тень, – отвечал на это сурово и не обращая на него глаз Чартков.

– Ну, ее бы можно куда-нибудь в другое место отнести, а под носом слишком видное место, – сказал квартальный, – а это чей портрет? – продолжал он, подходя к портрету старика, – уж страшен слишком. Будто он в самом деле был такой страшный; ахти, да он просто глядит! Эх, какой Громобой! С кого вы писали?

– А это с одного… – сказал Чартков и не кончил слова: послышался треск. Квартальный пожал, видно, слишком крепко раму портрета, благодаря топорному устройству полицейских рук своих; боковые досточки вломились вовнутрь, одна упала на пол, и вместе с нею упал, тяжело звякнув, сверток в синей бумаге. Чарткову бросилась в глаза надпись: «1000 червонных». Как безумный бросился он поднять его, схватил сверток, сжал его судорожно в руке, опустившейся вниз от тяжести.

– Никак, деньги зазвенели, – сказал квартальный, услышавший стук чего-то упавшего на пол и не могший увидать его за быстротой движенья, с какою бросился Чартков прибрать.

– А вам какое дело знать, что у меня есть?

– А такое дело, что вы сейчас должны заплатить хозяину за квартиру; что у вас есть деньги, да вы не хотите платить, – вот что.

– Ну, я заплачу ему сегодня.

– Ну, а зачем же вы не хотели заплатить прежде, да доставляете беспокойство хозяину, да вот и полицию тоже тревожите?

– Потому что этих денег мне не хотелось трогать; я ему сегодня же ввечеру все заплачу и съеду с квартиры завтра же, потому что не хочу оставаться у такого хозяина.

– Ну, Иван Иванович, он вам заплатит, – сказал квартальный, обращаясь к хозяину. – А если насчет того, что вы не будете удовлетворены как следует сегодня ввечеру, тогда уж извините, господин живописец.

Сказавши это, он надел свою треугольную шляпу и вышел в сени, а за ним хозяин, держа вниз голову и, как казалось, в каком-то раздумье.

– Слава Богу, черт их унес! – сказал Чартков, когда услышал затворившуюся в передней дверь.

Он выглянул в переднюю, услал за чем-то Никиту, чтобы быть совершенно одному, запер за ним дверь и, возвратившись к себе в комнату, принялся с сильным сердечным трепетаньем разворачивать сверток. В нем были червонцы, все до одного новые, жаркие, как огонь. Почти обезумев, сидел он за золотою кучею, все еще спрашивая себя, не во сне ли все это. В свертке было ровно их тысяча; наружность его была совершенно такая, в какой они виделись ему во сне. Несколько минут он перебирал их, пересматривал, и все еще не мог прийти в себя. В воображении его воскресли вдруг все истории о кладах, шкатулках с потаенными ящиками, оставляемых предками для своих разорившихся внуков, в твердой уверенности на будущее их промотавшееся положение. Он мыслил так: «Не придумал ли и теперь какой-нибудь дедушка оставить своему внуку подарок, заключив его в рамку фамильного портрета?» Полный романического бреда, он стал даже думать, нет ли здесь какой-нибудь тайной связи с его судьбою: не связано ли существованье портрета с его собственным существованьем, и самое приобретение его не есть ли уже какое-то предопределение? Он принялся с любопытством рассматривать рамку портрета. В одном боку ее был выдолбленный желобок, задвинутый дощечкой так ловко и неприметно, что если бы капитальная рука квартального надзирателя не произвела пролома, червонцы остались бы до скончания века в покое. Рассматривая портрет, он подивился вновь высокой работе, необыкновенной отделке глаз; они уже не казались ему страшными, но все еще в душе оставалось всякий раз невольно неприятное чувство. «Нет, – сказал он сам в себе, – чей бы ты ни был дедушка, а я тебя поставлю за стекло и сделаю тебе за это золотые рамки». Здесь он набросил руку на золотую кучу, лежавшую пред ним, и сердце забилось сильно от такого прикосновенья. «Что с ними сделать? – думал он, уставив на них глаза. – Теперь я обеспечен, по крайней мере, на три года, могу запереться в комнату, работать. На краски теперь у меня есть; на обед, на чай, на содержанье, на квартиру есть; мешать и надоедать мне теперь никто не станет; куплю себе отличный манкен, закажу гипсовый торсик, сформую ножки, поставлю Венеру, накуплю гравюр с первых картин. И если поработаю три года для себя, не торопясь, не на продажу, я зашибу их всех, и могу быть славным художником».

Так говорил он заодно с подсказывавшим ему рассудком; но извнутри раздавался другой голос, слышнее и звонче. И как взглянул он еще раз на золото, не то заговорили в нем двадцать два года и горячая юность. Теперь в его власти было все то, на что он глядел доселе завистливыми глазами, чем любовался издали, глотая слюнки. Ух, как в нем забилось ретивое, когда он только подумал о том! Одеться в модный фрак, разговеться после долгого поста, нанять себе славную квартиру, отправиться тот же час в театр, в кондитерскую, в… и прочее, – и он, схвативши деньги, был уже на улице.

Прежде всего зашел к портному, оделся с ног до головы и, как ребенок, стал обсматривать себя беспрестранно; накупил духов, помад, нанял, не торгуясь, первую попавшуюся великолепнейшую квартиру на Невском проспекте, с зеркалами и цельными стеклами; купил нечаянно в магазине дорогой лорнет, нечаянно накупил тоже бездну всяких галстуков, более, нежели было нужно, завил у парикмахера себе локоны, прокатился два раза по городу в карете без всякой причины, объелся без меры конфектов в кондитерской и зашел к ресторану-французу, о котором доселе слышал такие же неясные слухи, как о китайском государстве. Там он обедал подбоченившись, бросая довольно гордые взгляды на других и поправляя беспрестанно против зеркала завитые локоны. Там он выпил бутылку шампанского, которое тоже доселе было ему знакомо более по слуху. Вино несколько зашумело в голове, и он вышел на улицу живой, бойкий, по русскому выражению: черту не брат. Прошелся по тротуару гоголем, наводя на всех лорнет. На мосту заметил он своего прежнего профессора и шмыгнул лихо мимо его, как будто бы не заметив его вовсе, так что остолбеневший профессор долго еще стоял неподвижно на мосту, изобразив вопросительный знак на лице своем.

Все вещи и все, что ни было: станок, холст, картины – были в тот же вечер перевезены на великолепную квартиру. Он расставил то, что было получше, на видные места, что похуже – забросил в угол и расхаживал по великолепным комнатам, беспрестанно поглядывая в зеркала. В душе его возродилось желанье непреоборимое схватить славу сей же час за хвост и показать себя свету. Уже чудились ему крики: «Чартков, Чартков! видали вы картину Чарткова? Какая быстрая кисть у Чарткова! Какой сильный талант у Чарткова!» Он ходил в восторженном состоянии у себя по комнате, уносился невесть куда. На другой же день, взявши десяток червонцев, отправился он к одному издателю ходячей газеты, прося великодушной помощи; был принят радушно журналистом, назвавшим его тот же час «почтеннейший», пожавшим ему обе руки, расспросившим подробно об имени, отчестве, месте жительства, и на другой же день появилась в газете вслед за объявлением о новоизобретенных сальных свечах статья с таким заглавием: «О необыкновенных талантах Чарткова» : «Спешим обрадовать образованных жителей столицы прекрасным, можно сказать, во всех отношениях приобретением. Все согласны в том, что у нас есть много прекраснейших физиогномий и прекраснейших лиц, но не было до сих пор средства передать их на чудотворный холст, для передачи потомству; теперь недостаток этот пополнен: отыскался художник, соединяющий в себе что нужно. Теперь красавица может быть уверена, что она будет передана со всей грацией своей красоты воздушной, легкой, очаровательной, чудесной, подобной мотылькам, порхающим по весенним цветкам. Почтенный отец семейства увидит себя окруженным своей семьей. Купец, воин, гражданин, государственный муж – всякий с новой ревностью будет продолжать свое поприще. Спешите, спешите, заходите с гулянья, с прогулки, предпринятой к приятелю, к кузине, в блестящий магазин, спешите, откуда бы ни было. Великолепная мастерская художника (Невский проспект, такой-то номер) уставлена вся портретами его кисти, достойной Вандиков и Тицианов. Не знаешь, чему удивляться: верности ли и сходству с оригиналами или необыкновенной яркости и свежести кисти. Хвала вам, художник! вы вынули счастливый билет из лотереи. Виват, Андрей Петрович (журналист, как видно, любил фамильярность)! Прославляйте себя и нас. Мы умеем ценить вас. Всеобщее стечение, а вместе с тем и деньги, хотя некоторые из нашей же братьи журналистов и восстают против них, будут вам наградою».

С тайным удовольствием прочитал художник это объявление; лицо его просияло. О нем заговорили печатно – это было для него новостию; несколько раз перечитывал он строки. Сравнение с Вандиком и Тицианом ему сильно польстило. Фраза «Виват, Андрей Петрович!» также очень понравилась; печатным образом называют его по имени и по отчеству – честь, доныне ему совершенно неизвестная. Он начал ходить скоро по комнате, ерошить себе волоса, то садился на кресла, то вскакивал с них и садился на диван, представляя поминутно, как он будет принимать посетителей и посетительниц, подходил к холсту и производил над ним лихую замашку кисти, пробуя сообщить грациозные движения руке. На другой день раздался колокольчик у дверей его; он побежал отворять. Вошла дама, предводимая лакеем в ливрейной шинели на меху, и вместе с дамой вошла молоденькая восемнадцатилетняя девочка, дочь ее.

– Вы мсьё Чартков? – сказала дама. Художник поклонился.

– Об вас столько пишут; ваши портреты, говорят, верх совершенства. – Сказавши это, дама наставила на глаз лорнет и побежала быстро осматривать стены, на которых ничего не было. – А где же ваши портреты?

– Вынесли, – сказал художник, несколько смешавшись, – я только что переехал еще на эту квартиру, так они еще в дороге… не доехали.

– Вы были в Италии? – сказала дама, наводя на него лорнет, не найдя ничего другого, на что бы можно было навесть его.

– Нет, я не был, но хотел быть… впрочем, теперь покамест я отложил… Вот кресла-с, вы устали?..

– Благодарю, я сидела долго в карете. А, вон наконец вижу вашу работу! – сказала дама, побежала к супротивной стене и наводя лорнет на стоявшие на полу его этюды, программы, перспективы и портреты. – C’est charmant! Lise, Lise, venez ici! Комната во вкусе Теньера, видишь: беспорядок, беспорядок, стол, на нем бюст, рука, палитра; вон пыль, – видишь, как пыль нарисована! C’est charmant! А вон на другом холсте женщина, моющая лицо, – quelle jolie figure! Ах, мужичок! Lise, Lise, мужичок в русской рубашке! смотри: мужичок! Так вы занимаетесь не одними только портретами?

– О, это вздор… Так, шалил… этюды…

– Скажите, какого вы мнения насчет нынешних портретистов? Не правда ли, теперь нет таких, как был Тициан? Нет той силы в колорите, нет той… как жаль, что я не могу вам выразить по-русски (дама была любительница живописи и оббегала с лорнетом все галереи в Италии). Однако мсьё Ноль… ах, как он пишет! Какая необыкновенная кисть! Я нахожу, что у него даже больше выраженья в лицах, нежели у Тициана. Вы не знаете мсьё Ноля?

– Кто этот Ноль? – спросил художник.

– Мсьё Ноль. Ах, какой талант! он написал с нее портрет, когда ей было только двенадцать лет. Нужно, чтобы вы непременно у нас были. Lise, ты ему покажи свой альбом. Вы знаете, что мы приехали с тем, чтобы сей же час начали с нее портрет.

– Как же, я готов сию минуту.

И в одно мгновенье придвинул он станок с готовым холстом, взял в руки палитру, вперил глаз в бледное личико дочери. Если бы он был знаток человеческой природы, он прочел бы на нем в одну минуту начало ребяческой страсти к балам, начало тоски и жалоб на длинноту времени до обеда и после обеда, желанья побегать в новом платье на гуляньях, тяжелые следы безучастного прилежания к разным искусствам, внушаемого матерью для возвышения души и чувств. Но художник видел в этом нежном личике одну только заманчивую для кисти почти фарфоровую прозрачность тела, увлекательную легкую томность, тонкую светлую шейку и аристократическую легкостъ стана. И уже заранее готовился торжествовать, показать легкость и блеск своей кисти, имевшей доселе дело только с жесткими чертами грубых моделей, с строгими антиками и копиями кое-каких классических мастеров. Он уже представлял себе в мыслях, как выйдет это легонькое личико.

– Знаете ли, – сказала дама с несколько даже трогательным выражением лица, – я бы хотела… на ней теперь платье; я бы, признаюсь, не хотела, чтобы она была в платье, к которому мы так привыкли; я бы хотела, чтоб она была одета просто и сидела бы в тени зелени, в виду каких-нибудь полей, чтобы стада вдали или роща… чтобы незаметно было, что она едет куда-нибудь на бал или модный вечер. Наши балы, признаюсь, так убивают душу, так умерщвляют остатки чувств… простоты, простоты чтобы было больше.

Увы! на лицах и матушки и дочери написано было, что они до того исплясались на балах, что обе сделались чуть не восковыми.

Чартков принялся за дело, усадил оригинал, сообразил несколько все это в голове; провел по воздуху кистью, мысленно устанавливая пункты; прищурил несколько глаз, подался назад, взглянул издали – и в один час начал и кончил подмалевку. Довольный ею, он принялся уже писать, работа его завлекла. Уже он позабыл все, позабыл даже, что находится в присутствии аристократических дам, начал даже выказывать иногда кое-какие художнические ухватки, произнося вслух разные звуки, временами подпевая, как случается с художником, погруженным всею душою в свое дело. Без всякой церемонии, одним движеньем кисти заставлял он оригинал поднимать голову, который наконец начал сильно вертеться и выражать совершенную усталость.

– Довольно, на первый раз довольно, – сказала дама.

– Еще немножко, – говорил позабывшийся художник.

– Нет, пора! Lise, три часа! – сказала она, вынимая маленькие часы, висевшие на золотой цепи у ее кушака, и вскрикнула: – Ах, как поздно!

– Минуточку только, – говорил Чартков простодушным и просящим голосом ребенка.

Но дама, кажется, совсем не была расположена угождать на этот раз его художественным потребностям и обещала вместо того просидеть в другой раз долее.

«Это, однако ж, досадно, – подумал про себя Чартков, – рука только что расходилась». И вспомнил он, что его никто не перебивал и не останавливал, когда он работал в своей мастерской на Васильевском острове; Никита, бывало, сидел не ворохнувшись на одном месте – пиши с него сколько угодно; он даже засыпал в заказанном ему положении. И, недовольный, положил он свою кисть и палитру на стул, и остановился смутно пред холстом. Комплимент, сказанный светской дамой, пробудил его из усыпления. Он бросился быстро к дверям провожать их; на лестнице получил приглашение бывать, прийти на следующей неделе обедать и с веселым видом возвратился к себе в комнату. Аристократическая дама совершенно очаровала его. До сих пор он глядел на подобные существа как на что-то недоступное, которые рождены только для того, чтобы пронестись в великолепной коляске с ливрейными лакеями и щегольским кучером и бросить равнодушный взгляд на бредущего пешком, в небогатом плащишке человека. И вдруг теперь одно из этих существ вошло к нему в комнату; он пишет портрет, приглашен на обед в аристократический дом. Довольство овладело им необыкновенное; он был упоен совершенно и наградил себя за это славным обедом, вечерним спектаклем и опять проехался в карете по городу без всякой нужды.

Во все эти дни обычная работа ему не шла вовсе на ум. Он только приготовлялся и ждал минуты, когда раздастся звонок. Наконец аристократическая дама приехала вместе с своею бледненькою дочерью. Он усадил их, придвинул холст уже с ловкостью и претензиями на светские замашки и стал писать. Солнечный день и ясное освещение много помогли ему. Он увидел в легоньком своем оригинале много такого, что, быв уловлено и передано на полотно, могло придать высокое достоинство портрету; увидел, что можно сделать кое-что особенное, если выполнить все в такой окончательности, в какой теперь представлялась ему натура. Сердце его начало даже слегка трепетать, когда он почувствовал, что выразит то, чего еще не заметили другие. Работа заняла его всего, весь погрузился он в кисть, позабыв опять об аристократическом происхождении оригинала. С занимавшимся дыханием видел, как выходили у него легкие черты и это почти прозрачное тело семнадцатилетней девушки. Он ловил всякий оттенок, легкую желтизну, едва заметную голубизну под глазами и уже готовился даже схватить небольшой прыщик, выскочивший на лбу, как вдруг услышал над собою голос матери. «Ах, зачем это? это не нужно, – говорила дама. – У вас тоже… вот, в некоторых местах… как будто бы несколько желто и вот здесь совершенно как темные пятнышки». Художник стал изъяснять, что эти-то пятнышки и желтизна именно разыгрываются хорошо, что они составляют приятные и легкие тоны лица. Но ему отвечали, что они не составят никаких тонов и совсем не разыгрываются; и что это ему только так кажется. «Но позвольте здесь в одном только месте тронуть немножко желтенькой краской», – сказал простодушно художник. Но этого-то ему и не позволили. Объявлено было, что Lise только сегодня немножко не расположена, а что желтизны в ней никакой не бывает и лицо поражает особенно свежестью краски. С грустью принялся он изглаживать то, что кисть его заставила выступить на полотно. Исчезло много почти незаметных черт, а вместе с ними исчезло отчасти и сходство. Он бесчувственно стал сообщать ему тот общий колорит, который дается наизусть и обращает даже лица, взятые с натуры, в какие-то холодно-идеальные, видимые на ученических программах. Но дама была довольна тем, что обидный колорит был изгнан вовсе. Она изъявила только удивленье, что работа идет так долго, и прибавила, что слышала, будто он в два сеанса оканчивает совершенно портрет. Художник ничего не нашелся на это отвечать. Дамы поднялись и собирались выйти. Он положил кисть, проводил их до дверей и после того долго оставался смутным на одном и том же месте перед своим портретом. Он глядел на него глупо, а в голове его между тем носились те легкие женственные черты, те оттенки и воздушные тоны, им подмеченные, которые уничтожила безжалостно его кисть. Будучи весь полон ими, он отставил портрет в сторону и отыскал у себя где-то заброшенную головку Психеи, которую когда-то давно и эскизно набросал на полотно. Это было личико, ловко написанное, но совершенно идеальное, холодное, состоявшее из одних общих черт, не принявшее живого тела. От нечего делать он теперь принялся проходить его, припоминая на нем все, что случилось ему подметить в лице аристократической посетительницы. Сломленные им черты, оттенки и тоны здесь ложились в том очищенном виде, в каком являются они тогда, когда художник, наглядевшись на природу, уже отдаляется от нее и производит ей равное создание. Психея стала оживать, и едва сквозившая мысль начала мало-помалу облекаться в видимое тело. Тип лица молоденькой светской девицы невольно сообщился Психее, и чрез то получила она своеобразное выражение, дающее право на название истинно оригинального произведения. Казалось, он воспользовался по частям и вместе всем, что представил ему оригинал, и привязался совершенно к своей работе. В продолжение нескольких дней он был занят только ею. И за этой самой работой застал его приезд знакомых дам. Он не успел снять со станка картину. Обе дамы издали радостный крик изумленья и всплеснули руками.

– Lise, Lise! Ах, как похоже! Superbe, superbe! Как хорошо вы вздумали, что одели ее в греческий костюм. Ах, какой сюрприз!

Художник не знал, как вывести дам из приятного заблуждения. Совестясь и потупя голову, он произнес тихо:

– Это Психея.

– В виде Психеи? C’est charmant! – сказала мать, улыбнувшись, причем улыбнулась также и дочь. – Не правда ли, Lise, тебе больше всего идет быть изображенной в виде Психеи? Quelle idee delicieuse! Но какая работа! Это Корредж. Признаюсь, я читала и слышала о вас, но я не знала, что у вас такой талант. Нет, вы непременно должны написать также и с меня портрет.

Даме, как видно, хотелось также предстать в виде какой-нибудь Психеи.

«Что мне с ними делать? – подумал художник. – Если они сами того хотят, так пусть Психея пойдет за то, что им хочется», – и произнес вслух:

– Потрудитесь еще немножко присесть, я кое-что немножко трону.

– Ах, я боюсь, чтобы вы как-нибудь не… она так теперь похожа.

Но художник понял, что опасения были насчет желтизны, и успокоил их, сказав, что он только придаст более блеску и выраженья глазам. А по справедливости, ему было слишком совестно и хотелось хотя сколько-нибудь более придать сходства с оригиналом, дабы не укорил его кто-нибудь в решительном бесстыдстве. И точно, черты бледной девушки стали наконец выходить яснее из облика Психеи.

– Довольно! – сказала мать, начинавшая бояться, чтобы сходство не приблизилось наконец уже чересчур близко.

Художник был награжден всем: улыбкой, деньгами, комплиментом, искренним пожатьем руки, приглашеньем на обеды; словом, получил тысячу лестных наград. Портрет произвел по городу шум. Дама показала его приятельницам; все изумлялись искусству, с каким художник умел сохранить сходство и вместе с тем придать красоту оригиналу. Последнее замечено было, разумеется, не без легкой краски зависти в лице. И художник вдруг был осажден работами. Казалось, весь город хотел у него писаться. У дверей поминутно раздавался звонок. С одной стороны, это могло быть хорошо, представляя ему бесконечную практику разнообразием, множеством лиц. Но, на беду, это все был народ, с которым было трудно ладить, народ торопливый, занятой или же принадлежащий свету, – стало быть, еще более занятой, нежели всякий другой, и потому нетерпеливый до крайности. Со всех сторон только требовали, чтоб было хорошо и скоро. Художник увидел, что оканчивать решительно было невозможно, что все нужно было заменить ловкостью и быстрой бойкостью кисти. Охватывать одно только целое, одно общее выраженье и не углубляться кистью в утонченные подробности; одним словом, следить природу в ее окончательности было решительно невозможно. Притом нужно прибавить, что у всех почти писавшихся много было других притязаний на разное. Дамы требовали, чтобы преимущественно только душа и характер изображались в портретах, чтобы остального иногда вовсе не придерживаться, округлить все углы, облегчить все изъянцы и даже, если можно, избежать их вовсе. Словом, чтобы на лицо можно было засмотреться, если даже не совершенно влюбиться.

И вследствие этого, садясь писаться, они принимали иногда такие выражения, которые приводили в изумленье художника: та старалась изобразить в лице своем меланхолию, другая мечтательность, третья во что бы ни стало хотела уменьшить рот и сжимала его до такой степени, что он обращался наконец в одну точку, не больше булавочной головки. И, несмотря на все это, требовали от него сходства и непринужденной естественности. Мужчины тоже были ничем не лучше дам. Один требовал себя изобразить в сильном, энергическом повороте головы; другой с поднятыми кверху вдохновенными глазами; гвардейский поручик требовал непременно, чтобы в глазах виден был Марс; гражданский сановник норовил так, чтобы побольше было прямоты, благородства в лице и чтобы рука оперлась на книгу, на которой бы четкими словами было написано: «Всегда стоял за правду». Сначала художника бросали в пот такие требованья: все это нужно было сообразить, обдумать, а между тем сроку давалось очень немного. Наконец он добрался, в чем было дело, и уж не затруднялся нисколько. Даже из двух, трех слов смекал вперед, кто чем хотел изобразить себя. Кто хотел Марса, он в лицо совал Марса; кто метил в Байрона, он давал ему байроновское положенье и поворот. Коринной ли, Ундиной, Аспазией ли желали быть дамы, он с большой охотой соглашался на всё и прибавлял от себя уже всякому вдоволь благообразия, которое, как известно, нигде не подгадит и за что простят иногда художнику и самое несходство. Скоро он уже сам начал дивиться чудной быстроте и бойкости своей кисти. А писавшиеся, само собою разумеется, были в восторге и провозглашали его гением.

Чартков сделался модным живописцем во всех отношениях. Стал ездить на обеды, сопровождать дам в галереи и даже на гулянья, щегольски одеваться и утверждать гласно, что художник должен принадлежать к обществу, что нужно поддержать его званье, что художники одеваются как сапожники, не умеют прилично вести себя, не соблюдают высшего тона и лишены всякой образованности. Дома у себя, в мастерской он завел опрятность и чистоту в высшей степени, определил двух великолепных лакеев, завел щегольских учеников, переодевался несколько раз в день в разные утренние костюмы, завивался, занялся улучшением разных манер, с которыми принимать посетителей, занялся украшением всеми возможными средствами своей наружности, чтобы произвести ею приятное впечатление на дам; одним словом, скоро нельзя было в нем вовсе узнать того скромного художника, который работал когда-то незаметно в своей лачужке на Васильевском острове. О художниках и об искусстве он изъяснялся теперь резко: утверждал, что прежним художникам уже чересчур много приписано достоинства, что все они до Рафаэля писали не фигуры, а селедки; что существует только в воображении рассматривателей мысль, будто бы видно в них присутствие какой-то святости; что сам Рафаэль даже писал не все хорошо и за многими произведениями его удержалась только по преданию слава; что Микель-Анжел хвастун, потому что хотел только похвастать знанием анатомии, что грациозности в нем нет никакой и что настоящий блеск, силу кисти и колорит нужно искать только теперь, в нынешнем веке. Тут, натурально, невольным образом доходило дело и до себя.

– Нет, я не понимаю, – говорил он, – напряженья других сидеть и корпеть за трудом. Этот человек, который копается по нескольку месяцев над картиною, по мне, труженик, а не художник. Я не поверю, чтобы в нем был талант. Гений творит смело, быстро. Вот у меня, – говорил он, обращаясь обыкновенно к посетителям, – этот портрет я написал в два дня, эту головку в один день, это в несколько часов, это в час с небольшим. Нет, я… я, признаюсь, не признаю художеством того, что лепится строчка за строчкой; это уж ремесло, а не художество.

Так рассказывал он своим посетителям, и посетители дивились силе и бойкости его кисти, издавали даже восклицания, услышав, как быстро они производились, и потом пересказывали друг другу: «Это талант, истинный талант! Посмотрите, как он говорит, как блестят его глаза! Il y quelque chose d’extraordinaire dans toute sa fi gure!

Художнику было лестно слышать о себе такие слухи. Когда в журналах появлялась печатная хвала ему, он радовался, как ребенок, хотя эта хвала была куплена им за свои же деньги. Он разносил такой печатный лист везде и, будто бы ненарочно, показывал его знакомым и приятелями, и это его тешило до самой простодушной наивности. Слава его росла, работы и заказы увеличивались. Уже стали ему надоедать одни и те же портреты и лица, которых положение и обороты сделались ему заученными. Уже без большой охоты он писал их, стараясь набросать только кое-как одну голову, а остальное давал доканчивать ученикам. Прежде он все-таки искал дать какое-нибудь новое положение, поразить силою, эффектом. Теперь и это становилось ему скучно. Ум уставал придумывать и обдумывать. Это было ему невмочь, да и некогда: рассеянная жизнь и общество, где он старался сыграть роль светского человека, – все это уносило его далеко от труда и мыслей. Кисть его хладела и тупела, и он нечувствительно заключился в однообразные, определенные, давно изношенные формы. Однообразные, холодные, вечно прибранные и, так сказать, застегнутые лица чиновников, военных и штатских не много представляли поля для кисти: она позабывала и великолепные драпировки, и сильные движения, и страсти. О группах, о художественной драме, о высокой ее завязке нечего было и говорить. Пред ним были только мундир, да корсет, да фрак, пред которыми чувствует холод художник и падает всякое воображение. Даже достоинств самых обыкновенных уже не было видно в его произведениях, а между тем они все еще пользовались славою, хотя истинные знатоки и художники только пожимали плечами, глядя на последние его работы. А некоторые, знавшие Чарткова прежде, не могли понять, как мог исчезнуть в нем талант, которого признаки оказались уже ярко в нем при самом начале, и напрасно старались разгадать, каким образом может угаснуть дарованье в человеке, тогда как он только что достигнул еще полного развития всех сил своих.

Но этих толков не слышал упоенный художник. Уже он начинал достигать поры степенности ума и лет; стал толстеть и видимо раздаваться в ширину. Уже в газетах и журналах читал он прилагательные:

«почтенный наш Андрей Петрович», «заслуженный наш Андрей Петрович». Уже стали ему предлагать по службе почетные места, приглашать на экзамены, в комитеты. Уже он начинал, как всегда случается в почетные лета, брать сильно сторону Рафаэля и старинных художников, – не потому, что убедился вполне в их высоком достоинстве, но потому, чтобы колоть ими в глаза молодых художников. Уже он начинал, по обычаю всех, вступающих в такие лета, укорять без изъятья молодежь в безнравственности и дурном направлении духа. Уже начинал он верить, что все на свете делается просто, вдохновенья свыше нет, и все необходимо должно быть подвергнуто под один строгий порядок аккуратности и однообразья. Одним словом, жизнь его уже коснулась тех лет, когда все, дышащее порывом, сжимается в человеке, когда могущественный смычок слабее доходит до души и не обвивается пронзительными звуками около сердца, когда прикосновенье красоты уже не превращает девственных сил в огонь и пламя, но все отгоревшие чувства становятся доступнее к звуку золота, вслушиваются внимательней в его заманчивую музыку и мало-помалу нечувствительно позволяют ей совершенно усыпить себя. Слава не может дать наслажденья тому, кто украл ее, а не заслужил; она производит постоянный трепет только в достойном ее. И потому все чувства и порывы его обратились к золоту. Золото сделалось его страстью, идеалом, страхом, наслажденьем, целью. Пуки ассигнаций росли в сундуках, и как всякий, кому достается в удел этот страшный дар, он начал становиться скучным, недоступным ко всему, кроме золота, беспричинным скрягой, беспутным собирателем и уже готов был обратиться в одно из тех странных существ, которых много попадается в нашем бесчувственном свете, на которых с ужасом глядит исполненный жизни и сердца человек, которому кажутся они движущимися каменными гробами с мертвецом внутри наместо сердца. Но одно событие сильно потрясло и разбудило весь его жизненный состав.

В один день увидел он на столе своем записку, в которой Академия художеств просила его, как достойного ее члена, приехать дать суждение свое о новом, присланном из Италии, произведении усовершенствовавшегося там русского художника. Этот художник был один из прежних его товарищей, который от ранних лет носил в себе страсть к искусству, с пламенной душой труженика погрузился в него всей душою своей, оторвался от друзей, от родных, от милых привычек и помчался туда, где в виду прекрасных небес спеет величавый рассадник искусств, – в тот чудный Рим, при имени которого так полно и сильно бьется пламенное сердце художника. Там, как отшельник, погрузился он в труд и в не развлекаемые ничем занятия. Ему не было до того дела, толковали ли о его характере, о его неумении обращаться с людьми, о несоблюдении светских приличий, о унижении, которое он причинял званию художника своим скудным, нещегольским нарядом. Ему не было нужды, сердились ли или нет на него его братья. Всем пренебрегал он, все отдал искусству. Неутомимо посещал галереи, по целым часам застаивался перед произведениями великих мастеров, ловя и преследуя чудную кисть. Ничего он не оканчивал без того, чтобы не поверить себя несколько раз с сими великими учителями и чтобы не прочесть в их созданьях безмолвного и красноречивого себе совета. Он не входил в шумные беседы и споры; он не стоял ни за пуристов, ни против пуристов. Он равно всему отдавал должную ему часть, извлекая изо всего только то, что было в нем прекрасно, и наконец оставил себе в учители одного божественного Рафаэля. Подобно как великий поэт-художник, перечитавший много всяких творений, исполненных многих прелестей и величавых красот, оставлял наконец себе настольною книгой одну только «Илиаду» Гомера, открыв, что в ней все есть, чего хочешь, и что нет ничего, что бы не отразилось уже здесь в таком глубоком и великом совершенстве. И зато вынес он из своей школы величавую идею созданья, могучую красоту мысли, высокую прелесть небесной кисти.

Вошедши в залу, Чартков нашел уже целую огромную толпу посетителей, собравшихся перед картиною. Глубочайшее безмолвие, какое редко бывает между многолюдными ценителями, на этот раз царствовало всюду. Он поспешил принять значительную физиономию знатока и приблизился к картине; но, Боже, что он увидел!

Чистое, непорочное, прекрасное, как невеста, стояло пред ним произведение художника. Скромно, божественно, невинно и просто, как гений, возносилось оно над всем. Казалось, небесные фигуры, изумленные столькими устремленными на них взорами, стыдливо опустили прекрасные ресницы. С чувством невольного изумления созерцали знатоки новую, невиданную кисть. Все тут, казалось, соединилось вместе: изученье Рафаэля, отраженное в высоком благородстве положений, изучение Корреджия, дышавшее в окончательном совершенстве кисти. Но властительней всего видна была сила созданья, уже заключенная в душе самого художника. Последний предмет в картине был им проникнут; во всем постигнут закон и внутренняя сила. Везде уловлена была эта плывучая округлость линий, заключенная в природе, которую видит только один глаз художника-создателя и которая выходит углами у копииста. Видно было, как все извлеченное из внешнего мира художник заключил сперва себе в душу и уже оттуда, из душевного родника, устремил его одной согласной, торжественной песнью. И стало ясно даже непосвященным, какая неизмеримая пропасть существует между созданьем и простой копией с природы. Почти невозможно было выразить той необыкновенной тишины, которою невольно были объяты все, вперившие глаза на картину, – ни шелеста, ни звука; а картина между тем ежеминутно казалась выше и выше; светлей и чудесней отделялась от всего и вся превратилась наконец в один миг, плод налетевшей с небес на художника мысли, миг, к которому вся жизнь человеческая есть одно только приготовление. Невольные слезы готовы были покатиться по лицам посетителей, окруживших картину. Казалось, все вкусы, все дерзкие, неправильные уклонения вкуса слились в какой-то безмолвный гимн божественному произведению. Неподвижно, с отверстым ртом стоял Чартков перед картиною, и наконец, когда мало-помалу посетители и знатоки зашумели и начали рассуждать о достоинстве произведения и когда наконец обратились к нему с просьбою объявить свои мысли, он пришел в себя; хотел принять равнодушный, обыкновенный вид, хотел сказать обыкновенное, пошлое суждение зачерствелых художников, вроде следующего: «Да, конечно, правда, нельзя отнять таланта от художника; есть кое-что; видно, что хотел он выразить что-то; однако же, что касается до главного…» И вслед за этим прибавить, разумеется, такие похвалы, от которых бы не поздоровилось никакому художнику. Хотел это сделать, но речь умерла на устах его, слезы и рыдания нестройно вырвались в ответ, и он как безумный выбежал из залы.

С минуту, неподвижный и бесчувственный, стоял он посреди своей великолепной мастерской. Весь состав, вся жизнь его была разбужена в одно мгновение, как будто молодость возвратилась к нему, как будто потухшие искры таланта вспыхнули снова. С очей его вдруг слетела повязка. Боже! и погубить так безжалостно лучшие годы своей юности; истребить, погасить искру огня, может быть, теплившегося в груди, может быть, развившегося бы теперь в величии и красоте, может быть, также исторгнувшего бы слезы изумления и благодарности! И погубить все это, погубить без всякой жалости! Казалось, как будто в эту минуту разом и вдруг ожили в душе его те напряжения и порывы, которые некогда были ему знакомы. Он схватил кисть и приблизился к холсту. Пот усилия проступил на его лице; весь обратился он в одно желание и загорелся одною мыслию: ему хотелось изобразить отпадшего ангела. Эта идея была более всего согласна с состоянием его души. Но увы! фигуры его, позы, группы, мысли ложились принужденно и несвязно. Кисть его и воображение слишком уже заключились в одну мерку, и бессильный порыв преступить границы и оковы, им самим на себя наброшенные, уже отзывался неправильностию и ошибкою. Он пренебрег утомительную, длинную лестницу постепенных сведений и первых основных законов будущего великого. Досада его проникла. Он велел вынесть прочь из своей мастерской все последние произведенья, все безжизненные модные картинки, все портреты гусаров, дам и статских советников. Заперся один в своей комнате, не велел никого впускать и весь погрузился в работу. Как терпеливый юноша, как ученик, сидел он за своим трудом. Но как беспощадно-неблагодарно было все то, что выходило из-под его кисти! На каждом шагу он был останавливаем незнанием самых первоначальных стихий; простой, незначащий механизм охлаждал весь порыв и стоял неперескочимым порогом для воображения. Кисть невольно обращалась к затверженным формам, руки складывались на один заученный манер, голова не смела сделать необыкновенного поворота, даже самые складки платья отзывались вытверженным и не хотели повиноваться и драпироваться на незнакомом положении тела. И он чувствовал, он чувствовал и видел это сам!

«Но точно ли был у меня талант? – сказал он наконец, – не обманулся ли я?» И, произнесши эти слова, он подошел к прежним своим произведениям, которые работались когда-то так чисто, так бескорыстно, там, в бедной лачужке на уединенном Васильевском острову, вдали людей, изобилия и всяких прихотей. Он подошел теперь к ним и стал внимательно рассматривать их все, и вместе с ними стала представать в его памяти вся прежняя бедная жизнь его. «Да, – проговорил он отчаянно, – у меня был талант. Везде, на всем видны его признаки и следы…»

Он остановился и вдруг затрясся всем телом: глаза его встретились с неподвижно вперившимися на него глазами. Это был тот необыкновенный портрет, который он купил на Щукином дворе. Все время он был закрыт, загроможден другими картинами и вовсе вышел у него из мыслей. Теперь же, как нарочно, когда были вынесены все модные портреты и картины, наполнявшие мастерскую, он выглянул наверх вместе с прежними произведениями его молодости. Как вспомнил он всю странную его историю, как вспомнил, что некоторым образом он, этот странный портрет, был причиной его превращенья, что денежный клад, полученный им таким чудесным образом, родил в нем все суетные побужденья, погубившие его талант, – почти бешенство готово было ворваться к нему в душу. Он в ту ж минуту велел вынести прочь ненавистный портрет. Но душевное волненье оттого не умирилось: все чувства и весь состав были потрясены до дна, и он узнал ту ужасную муку, которая, как поразительное исключение, является иногда в природе, когда талант слабый силится выказаться в превышающем его размере и не может выказаться; ту муку, которая в юноше рождает великое, но в перешедшем за грань мечтаний обращается в бесплодную жажду; ту страшную муку, которая делает человека способным на ужасные злодеяния. Им овладела ужасная зависть, зависть до бешенства. Желчь проступала у него на лице, когда он видел произведение, носившее печать таланта. Он скрежетал зубами и пожирал его взором василиска. В душе его возродилось самое адское намерение, какое когда-либо питал человек, и с бешеною силою бросился он приводить его в исполнение. Он начал скупать все лучшее, что только производило художество. Купивши картину дорогою ценою, осторожно приносил в свою комнату и с бешенством тигра на нее кидался, рвал, разрывал ее, изрезывал в куски и топтал ногами, сопровождая смехом наслажденья. Бесчисленные собранные им богатства доставляли ему все средства удовлетворять этому адскому желанию. Он развязал все свои золотые мешки и раскрыл сундуки. Никогда ни одно чудовище невежества не истребило столько прекрасных произведений, сколько истребил этот свирепый мститель. На всех аукционах, куда только показывался он, всякий заранее отчаивался в приобретении художественного создания. Казалось, как будто разгневанное небо нарочно послало в мир этот ужасный бич, желая отнять у него всю его гармонию. Эта ужасная страсть набросила какой-то страшный колорит на него: вечная желчь присутствовала на лице его. Хула на мир и отрицание изображалось само собой в чертах его. Казалось, в нем олицетворился тот страшный демон, которого идеально изобразил Пушкин. Кроме ядовитого слова и вечного порицанья, ничего не произносили его уста. Подобно какой-то гарпии, попадался он на улице, и все его даже знакомые, завидя его издали, старались увернуться и избегнуть такой встречи, говоря, что она достаточна отравить потом весь день.

К счастию мира и искусств, такая напряженная и насильственная жизнь не могла долго продолжаться: размер страстей был слишком неправилен и колоссален для слабых сил ее. Припадки бешенства и безумия начали оказываться чаще, и наконец все это обратилось в самую ужасную болезнь. Жестокая горячка, соединенная с самою быстрою чахоткою, овладела им так свирепо, что в три дня оставалась от него одна тень только. К этому присоединились все признаки безнадежного сумасшествия. Иногда несколько человек не могли удержать его. Ему начали чудиться давно забытые, живые глаза необыкновенного портрета, и тогда бешенство его было ужасно. Все люди, окружавшие его постель, казались ему ужасными портретами. Он двоился, четверился в его глазах; все стены казались увешаны портретами, вперившими в него свои неподвижные, живые глаза. Страшные портреты глядели с потолка, с полу, комната расширялась и продолжалась бесконечно, чтобы более вместить этих неподвижных глаз. Доктор, принявший на себя обязанность его пользовать и уже несколько наслышавшийся о странной его истории, старался всеми силами отыскать тайное отношение между грезившимися ему привидениями и происшествиями его жизни, но ничего не мог успеть. Больной ничего не понимал и не чувствовал, кроме своих терзаний, и издавал одни ужасные вопли и непонятные речи. Наконец жизнь его прервалась в последнем, уже безгласном, порыве страдания. Труп его был страшен. Ничего тоже не могли найти от огромных его богатств; но, увидевши изрезанные куски тех высоких произведений искусства, которых цена превышала миллионы, поняли ужасное их употребление.

Множество карет, дрожек и колясок стояло перед подъездом дома, в котором производилась аукционная продажа вещей одного из тех богатых любителей искусств, которые сладко продремали всю жизнь свою, погруженные в зефиры и амуры, которые невинно прослыли меценатами и простодушно издержали для этого миллионы, накопленные их основательными отцами, а часто даже собственными прежними трудами. Таких меценатов, как известно, теперь уже нет, и наш XIX век давно уже приобрел скучную физиономию банкира, наслаждающегося своими миллионами только в виде цифр, выставляемых на бумаге. Длинная зала была наполнена самою пестрою толпой посетителей, налетевших, как хищные птицы на неприбранное тело. Тут была целая флотилия русских купцов из Гостиного двора и даже толкучего рынка, в синих немецких сюртуках. Вид их и выраженье лиц были здесь как-то тверже, вольнее и не означались той приторной услужливостью, которая так видна в русском купце, когда он у себя в лавке перед покупщиком. Тут они вовсе не чинились, несмотря на то, что в этой же зале находилось множество тех аристократов, перед которыми они в другом месте готовы были своими поклонами смести пыль, нанесенную своими же сапогами. Здесь они были совершенно развязны, щупали без церемонии книги и картины, желая узнать доброту товара, и смело перебивали цену, набавляемую графами-знатоками. Здесь были многие необходимые посетители аукционов, постановившие каждый день бывать в нем вместо завтрака; аристократы-знатоки, почитавшие обязанностью не упустить случая умножить свою коллекцию и не находившие другого занятия от 12 до 1 часа; наконец, те благородные господа, которых платья и карманы очень худы, которые являются ежедневно без всякой корыстолюбивой цели, но единственно, чтобы посмотреть, чем что кончится, кто будет давать больше, кто меньше, кто кого перебьет и за кем что останется. Множество картин было разбросано совершенно без всякого толку; с ними были перемешаны и мебели, и книги с вензелями прежнего владетеля, может быть, не имевшего вовсе похвального любопытства в них заглядывать. Китайские вазы, мраморные доски для столов, новые и старые мебели с выгнутыми линиями, с грифами, сфинксами и львиными лапами, вызолоченные и без позолоты, люстры, кенкеты – все было навалено, и вовсе не в таком порядке, как в магазинах. Все представляло какой-то хаос искусств. Вообще ощущаемое нами чувство при виде аукциона страшно: в нем все отзывается чем-то похожим на погребальную процессию. Зал, в котором он производится, всегда как-то мрачен; окна, загроможденные мебелями и картинами, скупо изливают свет, безмолвие, разлитое на лицах, и погребальный голос аукциониста, постукивающего молотком и отпевающего панихиду бедным, так странно встретившимся здесь искусствам. Все это, кажется, усиливает еще более странную неприятность впечатленья.

Аукцион, казалось, был в самом разгаре. Целая толпа порядочных людей, сдвинувшись вместе, хлопотала о чем-то наперерыв. Со всех сторон раздававшиеся слова: «Рубль, рубль, рубль», – не давали времени аукционисту повторять надбавляемую цену, которая уже возросла вчетверо больше объявленной. Обступившая толпа хлопотала из-за портрета, который не мог не остановить всех, имевших сколько-нибудь понятия в живописи. Высокая кисть художника выказывалась в нем очевидно. Портрет, по-видимому, уже несколько раз был ресторирован и поновлен и представлял смуглые черты какого-то азиатца в широком платье, с необыкновенным, странным выраженьем в лица; но более всего обступившие были поражены необыкновенной живостью глаз. Чем более всматривались в них, тем более они, казалось, устремлялись каждому вовнутрь. Эта странность, этот необыкновенный фокус художника заняли вниманье почти всех. Много уже из состязавшихся о нем отступились, потому что цену набили неимоверную. Остались только два известные аристократа, любители живописи, не хотевшие ни за что отказаться от такого приобретенья. Они горячились и набили бы, вероятно, цену до невозможности, если бы вдруг один из тут же рассматривавших не произнес:

– Позвольте мне прекратить на время ваш спор. Я, может быть, более, нежели всякий другой, имею право на этот портрет.

Слова эти вмиг обратили на него внимание всех. Это был стройный человек, лет тридцати пяти, с длинными черными кудрями. Приятное лицо, исполненное какой-то светлой беззаботности, показывало душу, чуждую всех томящих светских потрясений; в наряде его не было никаких притязаний на моду: все показывало в нем артиста. Это был, точно, художник Б., знаемый лично многими из присутствовавших.

– Как ни странным вам покажутся слова мои, – продолжал он, видя устремившееся на себя всеобщее внимание, – но если вы решитесь выслушать небольшую историю, может быть, вы увидите, что я был вправе произнести их. Все меня уверяют, что портрет есть тот самый, которого я ищу.

Весьма естественное любопытство загорелось почти на лицах всех, и самый аукционист, разинув рот, остановился с поднятым в руке молотком, приготовляясь слушать. В начале рассказа многие обращались невольно глазами к портрету, но потом все вперились в одного рассказчика, по мере того как рассказ его становился занимательней.

– Вам известна та часть города, которую называют Коломною. – Так он начал. – Тут все непохоже на другие части Петербурга; тут не столица и не провинция; кажется, слышишь, перейдя в коломенские улицы, как оставляют тебя всякие молодые желанья и порывы. Сюда не заходит будущее, здесь все тишина и отставка, все, что осело от столичного движенья. Сюда переезжают на житье отставные чиновники, вдовы, небогатые люди, имеющие знакомство с сенатом и потому осудившие себя здесь почти на всю жизнь; выслужившиеся кухарки, толкающиеся целый день на рынках, болтающие вздор с мужиком в мелочной лавочке и забирающие каждый день на пять копеек кофию да на четыре сахару, и, наконец, весь тот разряд людей, который можно назвать одним словом: пепельный, – людей, которые с своим платьем, лицом, волосами, глазами имеют какую-то мутную, пепельную наружность, как день, когда нет на небе ни бури, ни солнца, а бывает просто ни се ни то: сеется туман и отнимает всякую резкость у предметов. Сюда можно причислить отставных театральных капельдинеров, отставных титулярных советников, отставных питомцев Марса с выколотым глазом и раздутою губою. Эти люди вовсе бесстрастны: идут, ни на что не обращая глаз, молчат, ни о чем не думая. В комнате их не много добра; иногда просто штоф чистой русской водки, которую они однообразно сосут весь день без всякого сильного прилива в голове, возбуждаемого сильным приемом, какой обыкновенно любит задавать себе по воскресным дням молодой немецкий ремесленник, этот удалец Мещанской улицы, один владеющий всем тротуаром, когда время перешло за двенадцать часов ночи.

Жизнь в Коломне страх уединенна: редко покажется карета, кроме разве той, в которой ездят актеры, которая громом, звоном и бряканьем своим одна смущает всеобщую тишину. Тут всё пешеходы; извозчик весьма часто без седока плетется, таща сено для бородатой лошаденки своей. Квартиру можно сыскать за пять рублей в месяц, даже с кофием поутру. Вдовы, получающие пенсион, тут самые аристократические фамилии; они ведут себя хорошо, метут часто свою комнату, толкуют с приятельницами о дороговизне говядины и капусты; при них часто бывает молоденькая дочь, молчаливое, безгласное, иногда миловидное существо, гадкая собачонка и стенные часы с печально постукивающим маятником. Потом следуют актеры, которым жалованье не позволяет выехать из Коломны, народ свободный, как все артисты, живущие для наслажденья. Они, сидя в халатах, чинят пистолет, клеют из картона всякие вещицы, полезные для дома, играют с пришедшим приятелем в шашки и карты, и так проводят утро, делая почти то же ввечеру, с присоединеньем кое-когда пунша. После сих тузов и аристократства Коломны следует необыкновенная дробь и мелочь. Их так же трудно поименовать, как исчислить то множество насекомых, которое зарождается в старом уксусе. Тут есть старухи, которые молятся; старухи, которые пьянствуют; старухи, которые и молятся и пьянствуют вместе; старухи, которые перебиваются непостижимыми средствами, как муравьи – таскают с собою старое тряпье и белье от Калинкина мосту до толкучего рынка, с тем чтобы продать его там за пятнадцать копеек; словом, часто самый несчастный осадок человечества, которому бы ни один благодетельный политический эконом не нашел средств улучшить состояние.

Конец ознакомительного фрагмента.

Степан Петрович ШЕВЫРЁВ

Миргород. Повести, служащие продолжением
Вечеров на хуторе близь Диканьки, Н. Гоголя
Санктпетербург. 1835. 2 части. I. 224 стран. II. 215.

Кто из Русских читателей не знает теперь о знаменитой ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем? Что ваши Гвельфы и Гибеллины, Мономаховичи и Ольговичи, перед этими Мирго-родскими помещиками? Я и теперь еще вижу эту славную бекешь Ивана Ивановича, это диво всего Миргорода; я и теперь еще вижу его самого, как он лежит в счастливом бездействии и самодовольстве; как смотрит на бабу, развешивающую сокровища его соседа; как попадается ему в глаза ружье, вина знаменитой распри; как он, несмотря на лень свою, идет к Ивану Никифоровичу с роковым предложением... А их разговор, писанный, право, с натуры! А вся постепенность этой Драмы! А сцены в суде! Этот Поветовый Судья, Демьян Демьянович, с его замечательною губою! Эти две красноречивые просьбы, из которых в одной Иван Иванович так важно доказывает, что в приходской метрической книге он никогда не назывался гусаком; что гусак есть не человек, а птица... Это похищение просьбы бурою свиньею... Свидание городничего с Иваном Никифоровичем... Наконец бал у Городничего... И неудачные усилия всего Миргорода примирить двух противников... Да кто не помнит всего этого? Кто не надрывался от смеху, читая все это? - Но не в том наше дело, а вот в чем.
Мы не знаем где-то, в каком углу Малороссии, в Миргороде или в Диканьке, Автор этих хохотливых вечеров отрыл клад, до сих пор в такой степени еще невиданный в нашей Литературе: это клад простодушного, искреннего, ни у кого не занятого и неистощимого смеха. Я думаю, что он нашел его в Малороссии, что он откупорил этот веселый дух из заветной кубышки какого-нибудь Малороссиянина, потому что в Литературе Русской, и простонародной и образованной, мы не находим предания о такой простодушной веселости.
Есть два качества в смехе, необходимые для того Литератора, который хочет щекотать наше воображение и играть на одних веселых струнах человека. Первое качество смеха есть искренность, непритворность, чтобы он был живым веселием лица и души, а не гримасою подделанной маски. Чтобы смешить в самом деле, не надобно хотеть смешить - и вот верх трудности смешного! В природе человеческой есть какое-то упрямство, с которым надобно обходиться весьма тонко и нежно, которое оскорбляется вашими на него намерениями и обманывает приторного насмешника. Что делать? Человек так создан. У иного писателя много доброй воли смешить, но у нас-то мало смеху. Иной писатель коверкается, ломается, гримасничает перед вами, употребляет всевозможные унижения, весь издерживается для вашей веселости - и вы не смеетесь, даже не улыбаетесь. Другой только что раскроет рот, скажет слово - и вы хохочете. Вдохновение истинного смеха есть чистый, беспримесный дар природы. Можно еще подделаться под восторг, можно притвориться чувствительным - и возбудишь слезы: подделаться под смех - нельзя. Естественность - вот его особенное свойство.
Второе качество смеха есть его неистощимость. Иной может быть смешон на несколько минут, на одну страницу; но далее скучен - и смех его скоро выдыхается. Другой смешон, но однообразен, а однообразие есть яд веселия. Беспрерывною изобретательностию поддерживать вдохновение смеха, смешить без отдыха, до конца - вот задача, которую немногие разрешают, пускаясь на скользкое поприще комического. Почему это? Не потому ли что струна веселия есть самая живая, но вместе и самая тонкая струна в душе человека, и как-то скорее рвется и ослабевает, чем другие струны?
Г. Гоголь соединил оба качества смешного: его смех - простодушен, его смех - неистощим. Читая его комические рассказы, не понимаешь, как достает у него вдохновения на этот беспрерывный хохот. По крайней мере как невольно, думаешь что если бы удалось написать такую смешную страницу, - сам бы расхохотался над нею, вдохновение тем бы удовлетворилось и не в силах был бы продолжать. Я думаю, для того, чтобы не истощаться в смешном, надобно владеть своим собственным смехом, надобно самому не быть смешливым, и не покоряться своему собственному вдохновению. Вот почему комики, по большей части, как свидетельствуют их биографии, были сериозны. Это странно с первого раза, а понятно, если мы вникнем. Комик есть жертва веселия других: если сам он рассмеется, то не будет смешить. Тот, кто хочет щекотать других, сам не должен быть щекотлив.
Хотя этот простодушный и неистощимый смех составляет резкую и отличительную черту в физиономии писателя, которого я разбираю; но этою чертою еще не ограничивается эта физиономия, довольно сложная и являющаяся нам новыми чертами особенно в его новых произведениях. В одном Журнале, где вообще не благоволят к лучшему цвету наших Литераторов, ограничили талант Г. Гоголя одним умением писать карикатуры. Его Миргород является как будто нарочно с тем, чтобы вдруг решительно обличить едва ли не умышленную односторонность такого суждения; но кроме Миргорода, еще и в прежних Вечерах на хуторе Диканьки, уже ярко выдавались другие черты этого писателя, который в самом первом своем произведении обнаружил какую-то свежесть вдохновения, что-то непочатое, новое, небывалое у нас, который пошел не по утоптанным следам, а с первого раза был оригинален... и оригинален без усилий, а свободно, по призыву вдохновения.
Прежде чем мы опишем другие черты физиономии Автора, постараемся еще пристальнее вникнуть в эту главную, которая выдается на первом плане лица его. Говорят, что смешное его только что карикатурно. Но есть разного рода карикатуры: возьмите карикатуры Английские; в них нет ничего естественного; все увеличено до крайности, даже до несмешного; возьмите напротив карикатуру Пигаля: это сцена из жизни; как она естественна и проста! Вы ее сей час же увидите на улице; вы ее где-то видали.
Беспрерывно смешное не может не казаться карикатурным, потому, может быть, что в природе нет беспрерывно смешного. Но в искусстве другое дело. Есть это особенное расположение в душе человека к тому, чтобы схватывать одну смешную сторону жизни. В чем же состоит вообще смешное? Мне кажется, иначе нельзя определить его, как бессмыслицей жизни. Человек создан разумною тварью, и все, что не имеет смысла, для него смешно. Дитя привяжет к хвосту кошки бумажку, заставит ее вертеться кругом и расхохочется, потому что в движениях этой кошки будет бессмыслица. Нам смешны сумасшедшие, нам смешны привычки, мелкие страсти, противоречия, недоразумения, всякая неловкость; мы сами смешны себе, когда долго не могли отгадать чего-нибудь... Но все это к чему приводится? к бессмыслице... Везде, где блещет свет разума, там уж не может быть смешного... Но страсти и пороки также не имеют смысла, также чужды разумной стороны человека; - ложь, мщение есть равным образом наше бессмыслие, но не может и не должно быть смешно для нас... Поэтому, если мы смешное ограничим одним бессмысленным, - наше определение не будет полно... Мы должны прибавить к этому еще черту, которая бы его дополнила... Смешное есть бессмыслица безвредная. Человек шел по улице и упал... Вы смеетесь его неловкости, потому что неловкость есть в своем роде бессмыслица; но если вы заметили, что он вывихнул ногу и стонает... Тут вам не до смеху.... Чувство сострадания изгоняет чувство смеха... Так точно в страстях и пороках: они смешны до тех пор, пока безвредны... Ревнивец смешон в Арнольфе Молиера и ужасен в Отелло... Сумасшедший смешон до тех пор, пока не опасен себе и другим...
Безвредная бессмыслица - вот стихия комического, вот истинно смешное. Бывают разные его роды. Есть смешное фантастическое - бессмыслица нашего собственного воображения, которое все рисует карикатурой, все передражнивает по-своему, над всем издевается: оно похоже на вогнутое зеркало, которое уродует всякое лицо, к нему подходящее. Есть смешное аллегорическое, смешное намека, с заднею мыслию: оно сносно только в эпиграмме; но оно и холодно, как всякая эпиграмма, особенно холодно в сказке и повести, потому что оно слишком умничает, потому что оно смешными формами хочет прикрыть какую-нибудь мысль, хочет научить; а мы не любим вообще, чтобы с нами поступали фальшиво, чтобы нас смешили под предлогом учения или учили смеша. Это смешное аллегорическое охлаждает особенно Французскую комедию. Оно позволено еще в детской, потому что детей можно обманывать и в забаве предлагать им уроки.
Наконец третий лучший, род смешного есть смешное, прямо снятое с жизни. В этой жизни нашей так много бессмыслицы; но эта бессмыслица так искусно прикрыта разными формами, разными привычками, обрядами, общепринятыми мнениями, что кажется здравым смыслом общества.
Автор Вечеров Диканьки имеет от природы чудный дар схватывать эту бессмыслицу в жизни человеческой и обращать ее в неизъясняемую Поэзию смеха. В этом даре его мы вид им зародыш истинного комического таланта. Но желательно бы было, чтобы он обратил свой наблюдательный взор и меткую кисть свою на общество, нас окружающее. До сих пор, за этим смехом он водил нас или в Миргород, или в лавку жестяных дел мастера Шиллера, или в сумасшедший дом. Мы охотно за ним следовали всюду, - потому что везде и над всем приятно посмеяться. Но столица уже довольно смеялась над провинциею и деревенщиной, хотя никто так не смешил ими, как Автор Миргорода; высший и образованный класс общества всегда смеется над низшим; потому немудрено рассмешить и жестяных дел мастером... Но как бы хотелось, чтобы Автор, который, кажется, каким-то магнитом притягивает к себе все смешное, рассмешил нас нами же самими; чтобы он открыл эту бессмыслицу в нашей собственной жизни, в кругу так называемом образованном, в нашей гостиной, середи модных фраков и галстухов, под модными головными уборами... Вот что ожидает его кисти! Как ни рисуйте нам верно провинцию, - все она покажется карикатурой, потому что она не в наших нравах... Я уверен, что Иван Иванович и Иван Никифорович существовали... Так они живо написаны... Но общество наше не может поверить в их существование... Для него это или прошлое столетие или смешная мечта Автора…
Конечно, Автор начал свой дебют в комическом с того, что ярче нарезалось в его памяти, с своих Малороссийских преданий - но должно надеяться, что он соберет нам впечатления и с той общественной жизни, среди которой живет теперь и разовьет блистательно свой комический талант в том высшем кругу, который есть средоточие Русской образованности...
Обратимся к прочим чертам физиономии нашего повествователя. Я сказал, что дар к смешному составляет главную и резкую черту в ней; но еще в первых Вечерах Диканьки можно было видеть обилие фантазии свежей, живой, своенравной, прихотливой, носящей на себе оттенок какого-то юмора, который не есть подражание ни Английскому, ни Немецкому, потому что юмору подражать невозможно, но который, как я думаю, есть наследие отчизны Автора. Г. Гоголь разуверил меня в том, что юмор есть исключительная принадлежность Англичан, и Немцов, Жан-Поля и Гофмана. Он привил и к нашей повести юмор, взял его, как кажется, из Малороссийских сказок, которые отличаются каким-то особенным юморизмом. Потому этот юмор мне кажется оригинальным, что в нем есть черта какого-то забывчивого простодушия, черта, которой вы не найдете в юморе Немецком, ни даже в Английском. Это юмор без Британской брюзгливости, которою так резко отличается Фильдинг, и без Немецкого педантизма, столь яркого в Жан-Поле и Гофмане.
Но нельзя не заметить, что в новых повестях, которые читаем мы в Арабесках, этот юмор Малороссийский не устоял против западных искушении и покорился в своих фантастических созданиях влиянию Гофмана и Тика - и мне это досадно. Уже ли ничто оригинально Русское не может устоять против Немецкого? Ведь эти Немцы, как свидетельствуют нам прекрасные образцы жестяных дел мастера Шиллера и сапожника Гофмана, не русеют же у нас в России: от чего же нам Русским обнемечиваться, у нас же в отечестве? Может быть, это есть влияние Петербурга на Автора... Но утешимся: в своих Старосветских помещиках и в своем Тарасе Бульбе, он еще верен во всей силе Малороссийскому духу.
Еще в первых Вечерах Диканьки фантазия Автора блистала роскошью оригинальных описаний, из которых описание Днепра, вероятно, памятно каждому читателю. В двух повестях Миргорода, мною помянутых, особенно в Тарасе Бульбе, эта фантазия от описаний лирических восходит уж к созданиям характеров и картин, отличающихся силою и яркостью кисти.
От общего определения характера повествователя перехожу к разбору самых повестей его. В Миргороде находим четыре повести, а именно: Старосветские помещики, Тарас Бульба, Вий и известная уже Повесть, помещенная во 2-м томе Новоселья, о которой я говорил сначала.
Старосветские помещики: - это два живые, яркие портрета, во вкусе Теньера, снятые верно с Малороссийской жизни. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, - говоря выражением самого Автора, Филемон и Бавкида Малороссии, представляют добрую, верную, гостеприимную чету, прожившую свой век душа в душу, без вреда и без пользы ближнему. Весь домашний быт их должен быть списан верно, потому что это не может быть несхоже: так оно ярко и живо. Все окружение этой семейной картины, вся эта Малороссийская природа, тучная и плодоносная, составляет живой ландшафт, которым она прекрасно обставлена. Эти два лица старика и старушки, эти два портрета служат явным обличением тем критикам, которые ограничивают талант Автора одною карикатурою. Автор изобразил нам их не с одной смешной стороны. Малороссийская доброта, теплая дружба, которая связывает их и за могилою, эти веселые шутки, которыми муж как будто сердит жену для разнообразия в жизни, - все это черты, схваченные резко с самой природы. А заботливость доброй супруги перед ее кончиною о своем муже, который останется без присмотра, и эти слезы, через пять лет по ее смерти брызнувшие из глаз доброго старика, когда подали ему на стол любимое кушанье покойницы - все это черты, показывающие кисть, одушевленную чувством, кисть живую и разнообразную. - Мне не нравится тут одна только мысль, убийственная мысль о привычке, которая как будто разрушает нравственное впечатление целой картины. Я бы вымарал эти строки...
Но Тарас Бульба, выше всего! Этот дивный тип Запорожца написан широкими и крупными чертами. Это есть одно из тех созданий, которые отмечены печатью народности и глубоко нарезываются на воображении читателя. Яркая картина Запорожья свежа, нова и исполнена какого-то удалого разгулья Казачьего. Эти широкие степи Малороссии с их чудною растительностию поглощают наше воображение. Очертим вкратце содержание повести. Два бурсака возвращаются из Киевской Академии в хату отца своего, Запорожца. Отец, на радостной встрече с детьми, выходит с одним из них на кулачки. Мать приветствует их своею заботливою нежностью; но милые детки достались ей на одну ночь. Тарас Бульба, увлекаемый воинским духом, нетерпеливо хочет показать сыновьям Запорожье и обучить их военному делу. Ночь матери, проведенная без сна, и грустное ее прощание с детьми, наводят слезы. Следует путешествие трех всадников, отца и двух сыновей, по широким степям Малороссии: ландшафт роскошный! Между тем, в этой пустыне, Автор искусно знакомит нас с различными характерами юношей: Остапа, сурового и воинственного, и Андрия, нежного и мечтательного, которому в сердце запала уже любовь к очаровательной Польке. Воспоминания, которым предаются юноши в степях отчизны, прекрасно оживляют немую картину их странствия. А эти степи! «Чорт вас возьми, степи, как вы хороши!» - вскрикнем мы вместе с Автором...
За безмолвною степью следует шумная, живая картина деятельного Запорожья, «этого гнезда, откуда вылетают все те гордые и крепкие, как львы, откуда разливается воля и казачество на всю Украину!». Нетерпеливый Тарас Бульба воспламенил народ к войне, несмотря на упорство Атамана, Кошевого. Народ решил послать молодежь на удалой набег; но в то же самое время доносится весть, что Ляхи раззорили Гетманщину и вместе с жидами обижают Православие. Мигом закипело все Запорожье, и первый знак мести обнаружился на несчастных Жидах. Вся Сечь вооружается. Ее ополчение и поход написаны тою же широкою и сильною кистью. Осаждают Дубно и хотят взять его голодом. Однажды ночью, Андрий узнает от Татарки, вылезшей из города тайным проходом, о том, что его красавица, Полька, томится голодом в осажденном городе. Любовь победила в нем все другие чувства. Андрий изменил отчизне и предался врагам. Закипела вся кровь отца при вести об измене сына… Тарас в битве поднял руку на свое детище, убил изменника и сам похоронил его... Эта картина была бы ужасна, если бы черты воинственной дикости не объясняли ее возможности, и если бы потом не смягчена она была сильным чувством любви родительской, как мы сей час увидим...
Между тем в войско донеслась новая весть, что Сечь взята и раззорена Татарами. Атаман зовет Казаков на изгнание Татар; но Бульба хочет прежде освободить пленных Запорожцев от Ляхов. Оба войска, разделясь на две половины, простились и расстались. Страшно дрался Бульба; но сын его достался в плен Ляхам - и сам Тарас едва не погиб. Этот Запорожец, которого мы видели таким неумолимым к его сыну, изменившему отчизне, тут, трогает нас своим чадолюбием и истребляет в душе первое впечатление своей жестокости... И во сне, и наяву нет у него другой мысли, как освободить сына... Тарас в Варшаве, где Остап заключен в тюрьме... Ему готовится казнь... Отец обещал Жидам все свои сокровища и настоящие и будущие, если они ему выручат сына... Жиды хлопочут; но дело сам же Бульба испортил своею горячностию... Настал день казни: Бульба на площади... Он видит своего сына, гордо идущего вперед на плаху; он слышит его речь против еретиков: «Добре, сынку, добре!» - говорит тихо Бульба, потупив в землю свою седую голову... Мучают Остапа... Кости его хрустят. Остап крепится… и в припадке мучений, вскрикивает невольно: «Батько! Где ты? Слышишь ли ты?».
«Слышу!» - раздалось среди всеобщей тишины, и весь миллион народа в одно время вздрогнул…
Это славное: слышу! отдалось в душе громко и глубоко, и верно таким же звуком отдастся в душе каждого из читателей. Это: слышу! - останется навсегда памятным в нашей Литературе, и если бы Г. Гоголь не изобрел ничего другого, кроме этого славного: слышу, то одним этим мог бы заставить молчать всякую злонамеренность критики. Повесть кончается славною местью Тараса Полякам, поминками по Остапе, и чудною и страшною кончиною самого героя, которая фантастически заключает этот огненный рассказ. Старик Бульба, привязанный к бревну, и его веющие белые волосы, резко печатлеются в воображении...
Я от искреннего убеждения позволяю себе сказать, что мы можем поздравить нашу Словесность с таким созданием, которое обличает талант многосторонний, решительный, и кисть широкую и смелую в повествователе.
Мне бы не хотелось от Тараса Бульбы переходить к другой повести, которая, по моему мнению, есть слабейшая в Миргороде: это Вий. Она, как говорит Автор, пересказана им почти точь-в-точь с народного предания. Это повесть фантастическая. Но, мне кажется, что народные предания, для того, чтобы оне производили на нас то действие, которое надо, следует пересказывать или стихами или в прозе, но тем же языком, каким вы слышали их от народа. Иначе, в нашей дельной, суровой и точной прозе, оне потеряют всю прелесть своей занимательности. В начале этой повести, находится живая картина Киевской бурсы и кочевой жизни бурсаков; но эта занимательная и яркая картина своею существенностью как-то не гармонирует с фантастическим содержанием продолжения. Ужасные видения Семинариста в церкви были камнем претыкания для Автора. Эти видения не производят ужаса, потому что они слишком подробно описаны. Ужасное не может быть подробно: призрак тогда страшен, когда в нем есть какая-то неопределенность; если же вы в призраке умеете разглядеть слизистую пирамиду, с какими-то челюстями вместо ног, и с языком вверху... тут уж не будет ничего страшного - и ужасное переходит просто в уродливое. Автор говорит: «Он увидел вдруг такое множество отвратительных крыл, ног и членов, каких не в силах бы был разобрать обхваченный ужасом наблюдатель!». После этих слов, описывать эти подробности для меня кажется противоречием, - и все эти наречия: немного далее, вверху, внизу, на противоположной стороне, все это обстоятельное размещение чудовищ здесь уже не у места... Создайте мне для этого какой-нибудь новый, другой, прерывистый язык, в звуках, в бессвязии которого был бы след нашего собственного страха... Испугайтесь сами, и заговорите в испуге, заикайтесь от него, хлопайте зубами... Я вам поверю, и мне самому будет страшно... А пока ваш период в рассказах ужасного будет строен и плавен... я не верю в ваш страх - и просто: не боюсь...
Слог Автора имеет меткость и верность выражения, когда оно, свободно, по вдохновению льется с его пера. Особенно широк, свободен и смел этот слог в описаниях Малороссийской природы. Но там, где надобен труд, а в слоге он надобен, мы его не видим, к сожалению. Виною этому, кажется, скоропись, которою увлекается повествователь. Он слишком эскизует свои прекрасные создания. Даже самый Тарас Бульба отзывается скоростью эскиза. Мы желали бы также, чтобы повествователь не был сам и издателем своих повестей и поручал бы другим заботиться об опрятности своих изданий. Иногда, читая его страницы, думаешь, что держишь корректуру, и как-то невольно хочется ее выправить. А эта опрятность есть необходимая обязанность перед публикой: нельзя же нечесанным и в нечищенном фраке приехать в общество. К тому же иные смотрят только на задний двор в сочинении. Надо же таких беречься. Это нерасчет, вредящий самому же Автору.

С. Шевырев

(Московский Наблюдатель. 1835. Ч. I. (Март. Кн. II). С. 396 – 411).

Николай Васильевич Гоголь - классик, известный каждому из нас со школьных времен. Это гениальный писатель и талантливый публицист, к чьему творчеству не ослабевает интерес по сей день. В этой статье мы обратимся к тому, что успел за свою недолгую жизнь написать Гоголь. Список произведений автора внушает уважение, рассмотрим же его более подробно.

О творчестве

Все творчество Николая Васильевича Гоголя представляет собой единое неразрывное целое, объединенное одними темами, мотивами и идеями. Живой яркий слог, неповторимая стилистика, знание характеров, встречающихся в русском народе, - вот чем так знаменит Гоголь. Список произведений автора очень разнообразен: здесь есть и зарисовки из жизни хуторян, и описания помещиков с их пороками, широко представлены характеры крепостных, показана жизнь столицы и уездного городка. Поистине Гоголь описывает всю картину русской действительности своего времени, не делая различий между сословиями и географическим положением.

Гоголь: список произведений

Перечислим главные произведения писателя. Для удобства рассказы объединены в циклы:

  • цикл «Миргород», куда входит и повесть «Тарас Бульба»;
  • «Петербургские повести» включают в себя рассказ «Шинель»;
  • цикл «Вечера на хуторе близ Диканьки», куда входит одно из известнейших произведений Гоголя - «Ночь перед Рождеством»;
  • пьеса «Ревизор»;
  • цикл «Арабески», разительно выделяющийся на фоне всего написанного автором, так как сочетает в себе публицистику и художественность;
  • поэма «Мертвые души».

Теперь более подробно разберем ключевые произведения в творчестве писателя.

Цикл «Вечера на хуторе близ Диканьки»

Этот цикл стал Николая Васильевича и выходил в двух частях. Первая была опубликована в 1831-м, а вторая только через год.

В рассказах этого сборника описываются истории из жизни хуторян, произошедшие в разные временные отрезки, например, действие «Майской ночи» происходит в XVIII веке, а «Страшной мести» - в XVII. Объединены все произведения образом рассказчика - дядьки Фомы Григорьевича, который пересказывает услышанные им когда-то истории.

Самой известной повестью этого цикла является «Ночь перед Рождеством», написанная в 1830 году. Действия ее происходят во времена правления Екатерины II на Украине, в селе Диканька. Повесть полностью выдержана в романтической традиции с ее мистическими элементами и необычайными ситуациями.

«Ревизор»

Данная пьеса считается самым известным произведением Гоголя. Связано это с тем, что с того момента, как она впервые была поставлена в театре (1836 г.), она и по сей день не сходит с театральных подмостков не только в нашей стране, но и за рубежом. Это произведение стало отражением пороков, произвола и ограниченности уездных чиновников. Именно такими видел провинциальные городки Гоголь. Список произведений автора невозможно составить, не упомянув эту пьесу.

Несмотря на социально-нравственный подтекст и критику самовластия, которые хорошо угадываются под покровом юмора, пьесу не запретили ни при жизни самого автора, ни позднее. А ее успех можно объяснить тем, что Гоголю удалось необычайно точно и метко изобразить порочных представителей своего времени, которые, к сожалению, встречаются и сегодня.

«Петербургские повести»

Повести Гоголя, вошедшие в этот сборник, были написаны в разное время - примерно с 30-х по 40-е годы XIX века. Объединяет же их общее место действия - Петербург. Уникальность этого сборника состоит в том, что все рассказы, вошедшие в него, написаны в духе фантастического реализма. Именно Гоголю удалось развить этот метод и так блестяще воплотить его в своем цикле.

Что же такое Это метод, который позволяет использовать в изображении действительности приемы гротеска и фантастики, сохраняя злободневность и узнаваемость образов. Так, несмотря на абсурдность происходящего, читатель легко узнает в образе вымышленного Петербурга черты настоящей Северной Пальмиры.

Кроме того, так или иначе, героем каждого произведения цикла является и сам город. Петербург в представлении Гоголя выступает как сила, уничтожающая человека. Это разрушение может происходить на физическом или духовном уровне. Человек может погибнуть, может утратить свою индивидуальность и превратиться в простого обывателя.

«Шинель»

Это произведение входит в сборник «Петербургские повести». В центре повествования на сей раз оказывается Акакий Акакиевич Башмачкин, мелкий чиновник. О жизни и мечте «маленького человека» рассказывает в этом произведении Н. В. Гоголь. Шинель - вот предел желаний главного героя. Но постепенно эта вещь разрастается, становится больше самого персонажа и в конечном счете поглощает его.

Между Башмачкиным и шинелью образуется некая мистическая связь. Герой словно отдает часть своей души этому предмету гардероба. Именно поэтому Акакий Акакиевич погибает через несколько дней после исчезновения шинели. Ведь вместе с ней он утратил и часть себя.

Основной проблематикой рассказа является пагубная зависимость людей от вещей. Предмет стал определяющим фактором суждения о человеке, а не его личность - вот в чем ужас окружающей действительности, по мнению Гоголя.

Поэма «Мертвые души»

Изначально поэма по замыслу автора должна была делиться на три части. В первой описывается своеобразный «ад» действительности. Во второй - «чистилище», когда герой должен был осознать свои прегрешения и ступить на путь раскаяния. В третьей - «рай», перерождение персонажа.

В центре повествования оказывается бывший таможенный чиновник Павел Иванович Чичиков. Этот господин всю свою жизнь мечтал только об одном - заработать состояние. И теперь, чтобы осуществить свою мечту, он пустился в авантюру. Смысл ее заключался в скупке умерших крестьян, числящихся по последней переписи живыми. Заполучив определенное число таких душ, он мог бы взять взаем у государства приличную сумму и уехать с ней куда-нибудь в теплые края.

О том, какие приключения ждут Чичикова, и рассказывает первый и единственный том «Мертвых душ».

История создания

Гоголь, по словам русского философа Н. Бердяева, является «самой загадочной фигурой в русской литературе». По сей день произведения писателя вызывают споры. Одним из таких произведений является повесть «Шинель».

В середине 30-х годов Гоголь услышал анекдот о чиновнике, потерявшем ружье. Он звучал так: жил один бедный чиновник, был страстным охотником. Он долго копил на ружье, о котором долго мечтал. Его мечта сбылась, но, плывя по Финскому заливу, он его потерял. Вернувшись домой, чиновник от расстройства умер.

Первый набросок повести был назван «Повесть о чиновнике, крадущем шинели». В этом варианте просматривались некоторые анекдотические мотивы и комические эффекты. Чиновник носил фамилию Тишкевич. В 1842 году Гоголь завершает повесть, изменяет фамилию героя. Повесть печатается, завершая цикл «Петербургских повестей». В этот цикл входят повести: «Невский проспект», «Нос», «Портрет», «Коляска», «Записки сумасшедшего» и «Шинель». Над циклом писатель работает между 1835 и 1842 годами. Объединены повести по общему месту событий - Петербургу. Петербург, однако, не только место действия, но и своеобразный герой указанных повестей, в которых Гоголь рисует жизнь в её различных проявлениях. Обычно писатели, рассказывая о петербургской жизни, освещали быт и характеры столичного общества. Гоголя привлекали мелкие чиновники, мастеровые, нищие художники - «маленькие люди ». Петербург был выбран писателем неслучайно, именно этот каменный город был особенно равнодушен и безжалостен к «маленькому человеку». Впервые эта тема была открыта А.С. Пушкиным. Она становится ведущей в творчестве Н.В. Гоголя.

Род, жанр, творческий метод

В повести «Шинель» просматривается влияние житийной литературы. Известно, что Г оголь был чрезвычайно религиозным человеком. Безусловно, он был хорошо знаком с этим жанром церковной литературы. О влиянии жития преподобного Акакия Синайского на повесть «Шинель» писали многие исследователи, среди которых известные имена: В.Б. Шкловский и Г.П. Макогоненко. Причем кроме бросающегося в глаза внешнего сходства судеб св. Акакия и героя Гоголя были прослежены основные общие моменты сюжетного развития: послушание, стоическое терпение, способность выносить разного рода унижения, далее смерть от несправедливости и - жизнь после смерти.

Жанр «Шинели» определен как повесть, хотя ее объем не превышает двадцати страниц. Свое видовое название - повесть - оно получило не столько за объем, сколько за громадную, какую найдешь не во всяком романе, смысловую насыщенность. Смысл произведения раскрывается одними композиционно-стилистическими приемами при крайней простоте сюжета. Простая история о нищем чиновнике, все деньги и душу вложившем в новую шинель, после кражи которой он умирает, под пером Гоголя обрела мистическую развязку, обратилась в красочную притчу с громадным философским подтекстом. «Шинель» - это не просто обличительносатирическая повесть, это прекрасное художественное произведение, раскрывающее вечные проблемы бытия, которые не переведутся ни в жизни, ни в литературе, пока существует человечество.

Резко критикуя господствующий строй жизни, его внутреннюю фальшь и лицемерие, произведение Гоголя наталкивало на мысль о необходимости иной жизни, иного социального устройства. «Петербургские повести» великого писателя, в число которых входит и «Шинель», принято относить к реалистическому периоду его творчества. Тем не менее реалистическими их можно назвать с трудом. Скорбная повесть об украденной шинели, по словам Гоголя, «неожиданно принимает фантастическое окончание». Привидение, в котором был узнан скончавшийся Акакий Акакиевич, сдирало со всех шинели, «не разбирая чина и звания». Таким образом, финал повести превращал ее в фантасмагорию.

Тематика

В повести поднимаются проблемы общественные, этические, религиозные и эстетические. Общественное истолкование подчеркивало социальную сторону «Шинели». Акакий Акакиевич рассматривался как типичный «маленький человек», жертва бюрократической системы и равнодушия. Подчеркивая типичность судьбы «маленького человека», Гоголь говорит, что смерть ничего не изменила в департаменте, место Башмачкина просто занял другой чиновник. Таким образом, тема человека - жертвы общественной системы - доведена до логического конца.

Этическое или гуманистическое истолкование строилось на жалостливых моментах «Шинели», призыве к великодушию и равенству, который слышался в слабом протесте Акакия Акакиевича против канцелярских шуток: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» - ив этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». Наконец, эстетическое начало, выдвинувшееся на первый план в работах XX века, фокусировалось главным образом на форме повести как на средоточии ее художественной ценности.

Идея

«Зачем же изображать бедность...и несовершенства нашей жизни, выкапывая людей из жизни, отдалённых закоулков государства?... нет, бывает время, когда иначе нельзя устремить общество и даже поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости» - писал Н.В. Гоголь, и в его словах заложен ключ к пониманию повести.

«Глубину мерзости» общества автор показал через судьбу главного героя повести - Акакия Акакиевича Башмачкина. Образ его имеет две стороны. Первая - духовное и физическое убожество, что сознательно подчеркивается Гоголем и выводится на первый план. Вторая - произвол и бессердечие окружающих по отношению к главному герою повести. Соотношение первого и второго определяет гуманистический пафос произведения: даже такой человек, как Акакий Акакиевич, имеет право на существование и справедливое к себе отношение. Гоголь сочувствует судьбе своего героя. И заставляет читателя невольно задумываться и об отношении ко всему окружающему миру, и в первую очередь о чувстве достоинства и уважения, которые должен вызывать к себе каждый человек, независимо от его социального и материального положения, а лишь с учетом его личных качеств и достоинств.

Характер конфликта

В основе замысла Н.В. Гоголя лежит конфликт между «маленьким человеком» и обществом, конфликт, ведущий к бунту, к восстанию смиренного. Повесть «Шинель» описывает не только случай из жизни героя. Перед нами предстает вся жизнь человека: мы присутствуем при его рождении, наречении именем, узнаем, как он служил, почему ему необходима была шинель и, наконец, как он умер. История жизни «маленького человека», его внутреннего мира, его чувств и переживаний, изображенная Гоголем не только в «Шинели», но и в других повестях цикла «Петербургские повести», прочно вошла в русскую литературу XIX века.

Основные герои

Герой повести - Акакий Акакиевич Башмачкин, мелкий чиновник одного из петербургских департаментов, униженный и бесправный человек «низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек». Герой повести Гоголя во всем обижен судьбой, но он не ропщет: ему уже за пятьдесят, он не пошел дальше переписки бумаг, не поднялся чином выше титулярного советника (статский чиновник 9-го класса, не имеющий права на приобретение личного дворянства - если он не родился дворянином) - и все-таки смирен, кроток, лишен честолюбивых мечтаний. Нет у Башмачкина ни семьи, ни друзей, не ходит он ни в театр, ни в гости. Все его «духовные» потребности удовлетворяются переписыванием бумаг: «Мало сказать: он служил ревностно, - нет, он служил с любовью». За человека его никто не считает. «Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия...» Ни одного слова не отвечал Башмачкин своим обидчикам, даже не прекращал работы и не делал ошибок в письме. Всю жизнь Акакий Акакиевич служит на одном и том же месте, в одной и той же должности; жалованье у него мизерное - 400 руб. в год, вицмундир давно уже не зеленого, а рыжевато-мучного цвета; выношенную до дыр шинель сослуживцы называют капотом.

Гоголь не скрывает ограниченности, скудности интересов своего героя, косноязычия. Но на первый план выводит другое: его кротость, безропотное терпение. Даже имя героя несет это значение: Акакий -- смиренный, незлобивый, не делающий зла, невинный. Появление шинели приоткрывает душевный мир героя, впервые изображены эмоции героя, хотя Гоголь не дает прямой речи персонажа - только пересказ. Акакий Акакиевич остается бессловесным даже в критическую минуту своей жизни. Драматизм этой ситуации заключается в том, что никто не помог Башмачкину.

Интересное видение главного героя у известного исследователя Б.М. Эйхенбаума. Он увидел в Башмачкине образ, который «служил с любовью», в переписывании «ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир», он не думал вовсе ни о платье своем, ни о чем другом практическом, он ел, не замечая вкуса, не предавался никакому развлечению, словом, жил в каком-то своем призрачном и странном мире, далеком от действительности, был мечтателем в вицмундире. И недаром дух его, освободившись от этого вицмундира, так вольно и смело развивает свою месть - это подготовлено всей повестью, тут - вся ее суть, все ее целое.

Наряду с Башмачкиным в повести важную роль играет образ шинели. Он вполне соотносим и с широким понятием «чести мундира», характеризовавшим важнейший элемент дворянской и офицерской этики, к нормам которой власти при Николае I старались приобщить разночинцев и вообще всех чиновников.

Утрата шинели оказывается для Акакия Акакиевича не только материальной, но и моральной потерей. Ведь благодаря новой шинели Башмачкин впервые в департаментской среде почувствовал себя человеком. Новая шинель способна спасти его от морозов и болезней, но, главное, она служит ему защитой от насмешек и унижений со стороны сослуживцев. С потерей шинели Акакий Акакиевич потерял смысл жизни.

Сюжет и композиция

«Сюжет «Шинели» чрезвычайно прост. Бедный маленький чиновник принимает важное решение и заказывает новую шинель. Пока ее шьют, она превращается в мечту его жизни. В первый же вечер, когда он ее надевает, шинель у него снимают воры на темной улице. Чиновник умирает от горя, и его приведение бродит по городу. Вот и вся фабула, но, конечно, подлинный сюжет (как всегда у Гоголя) в стиле, во внутренней структуре этого... анекдота», - так пересказал сюжет повести Гоголя В.В. Набоков.

Беспросветная нужда окружает Акакия Акакиевича, но он не видит трагизма своего положения, так как занят делом. Башмачкин не тяготится своей нищетой, потому что не знает другой жизни. А когда у него появляется мечта - новая шинель, он готов терпеть любые лишения, только бы приблизить осуществление задуманного. Шинель становится неким символом счастливого будущего, любимым детищем, ради которого Акакий Акакиевич готов работать не покладая рук. Автор вполне серьезен, когда описывает восторг своего героя по поводу осуществления мечты: шинель сшита! Башмачкин совершенно был счастлив. Однако с потерей новой шинели Башмачкина настигает настоящее горе. И лишь после смерти свершается справедливость. Душа Башмачкина обретает покой, когда возвращает себе потерянную вещь.

Образ шинели очень важен в развитии сюжета произведения. Завязка сюжета связана с возникновением идеи сшить новую шинель или починить старую. Развитие действия - походы Башмачкина к портному Петровичу, аскетическое существование и мечты о будущей шинели, покупка нового платья и посещение именин, на которых шинель Акакия Акакиевича должна быть «обмыта». Кульминацией действия является кража новой шинели. И, наконец, развязка заключена в безуспешных попытках Башмачкина вернуть"шинель; смерть героя, простудившегося без шинели и тоскующего по ней. Завершает повесть эпилог - фантастическая история о призраке чиновника, который ищет свою шинель.

Рассказ о «посмертном существовании» Акакий Акакиевича полон ужаса и комизма одновременно. В мертвенной тишине петербургской ночи он срывает шинели с чиновников, не признавая бюрократической разницы в чинах и действуя как за Калинкиным мостом (то есть в бедной части столицы), так и в богатой части города. Лишь настигнув непосредственного виновника своей смерти, «одно значительное лицо», которое после дружеской начальственной вечеринки направляется к «одной знакомой даме Каролине Ивановне», и, сорвав с него генеральскую шинель, «дух» мертвого Акакий Акакиевича успокаивается, исчезает с петербургских площадей и улиц. Видимо, «генеральская шинель пришлась ему совершенно по плечу».

Художественное своеобразие

«Композиция у Гоголя не определяется сюжетом - сюжет у него всегда бедный, скорее - нет никакого сюжета, а взято только какое-нибудь одно комическое (а иногда даже само по себе вовсе не комическое) положение, служащее как бы только толчком или поводом для разработки комических приемов. Эта повесть особенно интересна для такого рода анализа, потому что в ней чистый комический сказ, со всеми свойственными Гоголю приемами языковой игры, соединен с патетической декламацией, образующей как бы второй слой. Своим действующим лицам в «Шинели» Гоголь дает говорить немного, и, как всегда у него, их речь особенным образом сформирована, так что, несмотря на индивидуальные различия, она никогда не производит впечатление бытовой речи», - писал Б.М. Эйхенбаум в статье «Как сделана «Шинель» Г оголя».

Повествование в «Шинели» ведется от первого лица. Рассказчик хорошо знает жизнь чиновников, выражает свое отношение к происходящему в повести путем многочисленных ремарок. «Что ж делать! виноват петербургский климат», - отмечает он по поводу плачевной внешности героя. Климат и вынуждает Акакия Акакиевича пуститься во все тяжкие ради покупки новой шинели, то есть в принципе прямо способствует его гибели. Можно сказать, что этот мороз - аллегория гоголевского Петербурга.

Все художественные средства, которые использует Гоголь в повести: портрет, изображение деталей обстановки, в которой живет герой, сюжет повествования - все это показывает неизбежность превращения Башмачкина в «маленького человека».

Сам стиль повествования, когда чистый комический сказ, построенный на игре слов, каламбурах, нарочитом косноязычии, сочетается с возвышенной патетической декламацией, является эффективным художественным средством.

Значение произведения

Великий русский критик В.Г. Белинский сказал, что задача поэзии состоит в том, «чтобы извлекать поэзию жизни из прозы жизни и потрясать души верным изображением этой жизни». Именно таким писателем, писателем, потрясающим души изображением самых ничтожных картин существования человека в мире, является Н.В. Гоголь. По словам Белинского, повесть «Шинель» «одно из глубочайших созданий Гоголя».
Герцен навал «Шинель» «колоссальным произведением». О громадном влиянии повести на всё развитие русской литературы свидетельствует фраза, записанная французским литератором Эженом де Вогюэ со слов «одного русского писателя» (как принято считать, Ф.М. Достоевского): «Все мы вышли из гоголевской «Шинели».

Произведения Гоголя неоднократно ставились на сцене и экранизировались. Одна из последних театральных постановок «Шинели» была предпринята в Московском «Современнике». На новой сценической площадке театра, получившей название «Другая сцена», предназначенной в первую очередь для постановки экспериментальных спектаклей, режиссером Валерием Фокиным была поставлена «Шинель».

«Поставить гоголевскую «Шинель» - это моя давняя мечта. Я вообще считаю, что есть три главных произведения у Николая Васильевича Г оголя - это «Ревизор», «Мертвые души» и «Шинель», - сказал Фокин. Первые два я уже поставил и мечтал о «Шинели», но никак не мог начать репетировать, поскольку не видел исполнителя главной роли... Мне казалось всегда, что Башмачкин - это необычное существо, не женского и не мужского рода, и кто-то здесь должен был такое играть необычный, и действительно актер или актриса», - рассказывает режиссер. Выбор Фокина пал на Марину Неелову. «В репетиции и в том, что происходило в процессе работы над спектаклем, я понял, что Неелова - это единственная актриса, которая вот смогла сделать то, что я задумаю», - говорит режиссер. Премьера спектакля состоялась 5 октября 2004 года. Сценография повести, исполнительское мастерство актрисы М. Нееловой были оценены зрителями и прессой очень высоко.

«И вот снова Гоголь. Снова «Современник». Когда-то давным-давно Марина Неелова сказала, что иногда представляет себя белым листом бумаги, на котором каждый режиссер волен изобразить все, что пожелает - хоть иероглиф, хоть рисунок, хоть долгую заковыристую фразу. Может, кто и кляксу сгоряча посадит. Зрителю, который заглянет на «Шинель», возможно, померещится, что на свете вовсе нет женщины по имени Марина Мстиславовна Неелова, что ее мягким ластиком начисто стерли с ватмана мироздания и нарисовали вместо нее совсем другое существо. Седенькое, жидковолосое, вызывающее во всяком, кто поглядит на него, и гадливое омерзение, и магнетическую тягу».


«В этом ряду открывшая новую сцену фокинская «Шинель» выглядит просто академической репертуарной строкой. Но только на первый взгляд. Отправляясь на спектакль, вы можете смело забыть о своих прежних представлениях. Для Валерия Фокина «Шинель» - это вовсе не то, откуда вышла вся гуманистическая русская литература с ее вечной жалостью к маленькому человеку. Его «Шинель» принадлежит совершенно другому, фантастическому миру. Его Акакий Акакиевич Башмачкин - это не вечный титулярный советник, не убогий переписчик, не способный переменить глаголы из первого лица в третье, это даже не мужчина, а какое-то странное существо среднего рода. Для создания такого фантастического образа режиссеру нужен был актер невероятно гибкий и пластичный не только в физическом, но и в психологическом плане. Такого универсального актера, вернее, актрису режиссер нашел в Марине Нееловой. Когда на сцене появляется это корявое, угловатое существо с редкими спутанными клоками волос на лысой голове, зрители безуспешно стараются угадать в нем хоть какие-нибудь знакомые черты блестящей примы «Современника». Напрасно. Марины Нееловой тут нет. Кажется, она физически превратилась, переплавилась в своего героя. Сомнамбулические, осторожные и вместе с тем неловкие стариковские движения и тонкий, жалобный, дребезжащий голосок. Поскольку текста в спектакле почти нет (немногочисленные фразы Башмачкина, состоящие в основном из предлогов, наречий и других частиц, которые решительно не имеют никакого значения, служат скорее речевой или даже звуковой характеристикой персонажа), роль Марины Нееловой практически превращается в пантомиму. Но пантомиму поистине завораживающую. Ее Башмачкин уютно устроился в своей старой гигантской шинели, как в домике: копошится там с карманным фонариком, справляет нужду, устраивается на ночлег».

Поиск материалов:

Количество Ваших материалов: 0.

Добавьте 1 материал

Свидетельство
о создании электронного портфолио

Добавьте 5 материала

Секретный
подарок

Добавьте 10 материалов

Грамота за
информатизацию образования

Добавьте 12 материалов

Рецензия
на любой материал бесплатно

Добавьте 15 материалов

Видеоуроки
по быстрому созданию эффектных презентаций

Добавьте 17 материалов

Изучение повести Н.В. Гоголя "Портрет" в свете новой
программы
Пояснительная записка
В 2009 году была опубликована новая программа по литературе.
В свете этой программы в учреждениях СПО предлагается для обязательного изучения повесть
Н.В. Гоголя “Портрет”.
Изучению повести отводится 2 часа. В течение этого времени необходимо изучить и идейную направленность, и
композицию, и художественную ценность произведения.
Необходимо научить студентов анализу произведения, а для этого нужно знать историю создания повести,
овладеть текстом, знать сведения из биографии писателя. Настоящая разработка имеет практическую
направленность:
помочь преподавателю справиться с вышеуказанными задачами, правильно организовать учебное время, дать
полнейшее представление о данном произведении, проблемах, которые ставил перед собой Н. В. Гоголь.
Методика преподавания литературы выработала несколько подходов к осуществлению проблемного анализа
литературного произведения: выделение нравственных, эстетических, философских проблем в художественном
тексте.
В своей работе я опиралась на монографии и многочисленные научные статьи профессора В. Г. Маранцмана.
Он пишет: “Проблемное обучение как структура учебного процесса представляет собой систему связанных
между собой и усложняющихся проблемных ситуаций, в ходе которых ученик под руководством учителя
овладевает содержанием предмета, способами его изучения и развивает в себе качества, необходимые для
творческого отношения к науке и жизни”.
“Портрет”– важнейшее произведение не только для русской, но и для мировой литературы. Оно не утратило
своей важности и в наше время. Ведь в мире всегда есть богатые, которые хотят стать ещё богаче, и бедные,
которые хотят занять место богатых. Эту проблему можно отнести к разряду вечных проблем.
Об этом писал А. С. Пушкин в произведениях “Пиковая дама” и “Моцарт и Сальери”. В настоящее время
проблема, поставленная Н. В. Гоголем, стоит особенно остро. Что важнее истинное искусство или лёгкая
нажива? Гоголь утверждает, что истинный талант – это Божий дар,
растрачивать его понапрасну ради наживы художник просто не имеет права.
Поэтому герой повести Чартков гибнет: он не сумел отстоять своё искусство перед жаждой обогатиться
материально.
В своей методической разработке я представляю:


материалы для преподавателя из истории создания повести “Портрет”;
разработку занятия в соответствии с календарным планированием.
План.
1. Введение.
2. Повесть Н. В. Гоголя “Портрет” (материал для учителя).
4. Методическая разработка занятия по повести Н. В. Гоголя “Портрет”.
5. Литература
Введение
Все свои повести Николай Васильевич Гоголь разделил на два больших цикла: “Вечера на хуторе близь
Диканьки”, “Миргород” и “Петербургские повести”. Через многие произведения последнего цикла проходит
мысль о беспощадной и губительной власти денег. “Портрет” – одна из таких повестей.

В ней рассказывается о Чарткове – честном трудолюбивом художнике, человеке с талантом и способностью
тонко чувствовать натуру. Но с одним недостатком. Этот недостаток – алчность. Деньги, случайно найденные в
раме портрета, лишили его покоя и подавили интерес к настоящему искусству.
“Портрет” – это повесть о трагедии художника, познавшего радость вдохновенного творчества и не сумевшего и
отстоять своё искусство перед жаждой обогатиться материально. Гоголь под маской фантастического случая
показывает читателю истинную столицу России, какая она есть, весь Петербург, поражающий картинами
противоречий и контрастов. В скрытом образе города воплощены все силы зла, он выражает весь трагизм
русской действительности. Все его жители делятся на дельцов и людей, которые хотят ими стать. “Наш век
давно уже приобрёл скучную физиономию банкира”, – замечает Гоголь в повести. Вообще Петербургский цикл
собрал все несправедливости, которые творились в обществе, а “Портрет” стал воплощением борьбы с
губительной алчностью.
Для раскрытий действия повести Гоголь выбрал интересный приём. Произведение состоит из двух частей. В
первой рассказывается о трагической судьбе и смерти героя, истинная причина которой покрыта для читателя
загадкой. Во второй же автор объясняет таинственные обстоятельства и причины смерти Чарткова, ни говоря
при этом о нём самом ни слова.
Тема произведения выражена в названии – это загадочный портрет странного ростовщика. “Это уже не была
копия с натуры, это была странная живопись, которою бы озарилось лицо мертвеца, вставшего из могилы”.
Картина заставила одного художника загубить свой талант, другого – уйти в монастырь. Чтобы как можно
прозрачнее показать читателю смысл повести, Гоголь заставляет портрет исчезнуть в самом конце. В первой
редакции повести пропадала не картина, а образ старика с неё, но в окончательном варианте автор захотел
сделать так, чтобы портрет снова был украден, чтобы нашёлся человек, который станет очередной жертвой
ростовщика­азиата.
Главная мысль повести – в том, что истинное служение искусству требует от человека нравственной стойкости и
мужества, понимания высокой ответственности перед обществом за талант. Ни того, ни другого недоставало
Чарткову.
“Портрет” можно сравнить с “Моцартом и Сальери” Пушкина. Соблазнённый дьяволом, Чартков “узнал ту
страшную муку, ... когда талант слабый силится высказаться в превышающем его размере и не может
высказаться; ту страшную муку, которая делает человека способным
на ужасные злодеяния. Им овладела ужасная зависть, зависть до бешенства”. Он узнал ту муку, которой
мучался пушкинский Сальери. Но Сальери убил создателя музыки, сохранив способность наслаждаться его
произведениями. А Чартков уничтожает “всё лучшее, что только производило художество”, стремясь
уничтожить само искусство. Сальери совершил злодейство и этим погубил свой талант. Чартков погубил свой
талант и свою душу и поэтому совершает злодейства.
Повесть Н.В.Гоголя “Портрет”.
(Материал для учителя)
Проблемное обучение является одним из путей постижения учебного материала. Оно воспитывает
концепционность мышления, способствует развитию системного подхода к явлениям.
Изучение повести Гоголя “Портрет” требует именно проблемного подхода для активизации внимания учащихся,
проблемные вопросы заставляют задуматься над знаменательными вопросами произведения.
В произведениях Гоголя, которые изучают студенты СПО, углубляются темы, намеченные в предыдущих циклах.
Автор и его герои оказываются не под знойным солнцем “упоительного летнего дня” и не под покровом
“божественной” ночи, а в освещённом тусклым фонарём городе. В “Петербургских повестях” наиболее ярко
обнаруживается авторская сосредоточенность на проблемах духовного самоопределения человека, проблемах
искусства, творчества; писатель устремил свой взор в глубины человеческой души, стремясь увидеть за формой
сущность, за внешним – внутреннее. Гоголь всё время предостерегает читателя: “О, не верьте этому Невскому
проспекту! Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется!” Сквозь призму фантастического писатель
рассматривает известное по­иному, в знакомом пытается увидеть аномалию. “В гоголевских принципах
соотношения реального и фантастического кроется своеобразие художественной системы петербургских
повестей”.

В перевёрнутом наизнанку мире человек ощущает себя хрупким и одиноким, словно тютчевский герой, стоящий
на краю бездны:
...И человек, как сирота бездомный,
Стоит теперь и немощен и гол
Лицом к лицу пред пропастию тёмной...
Трагедийность проявляется и в “поведении” окружающей среды (...мост растягивался и ломался на своей
арке...), и в ощущениях человека (Пискарёву “казалось, что какой­то демон искрошил весь мир на множество
разных кусков и все эти куски без смысла смешал вместе”). Смещая пропорции, автор показывает, как
кажущееся легко подменяет сущностное, реальное становится фантастическим, как вещь легко замещает
человека, как незаметно стирается граница между добром и злом. При этом герои испытывают
экзистенциальное чувство одиночества и тоски. Людям в такие критические моменты необходимо научиться
жить и любить с постоянным “сознанием хрупкости и обречённости всего”.
Повесть “Портрет” посвящена основной и животрепещущей теме Н. В.Гоголя – теме творчества, судьбы
художника, эстетического и нравственного.
Замысел повести относится 1831­1832 годам. Три произведения – “Невский проспект”, “Портрет” (1 ред.),
“Записки сумасшедшего” – вошли в сборник “Арабески”, опубликованный в 1835 году. Автор мечтал создать книгу
о петербургских художниках, скульпторах, музыкантах. Первые две повести перекликаются с рядом статей
“Арабесок” по вопросам искусства. Автор так глубоко и искренне верил в его спасительную силу, что надеялся
посредством его повлиять на миропорядок. “...Знаю, что, прежде чем понимать значенье и цель искусства, я уже
чувствовал чутьём всей души моей, что оно должно быть свято... В искусстве таятся созданья, а не разрушенья.
Искусство есть водворение в душу стройности и порядка, а не смущения и расстройства...” – сообщает Н. В.
Гоголь в письме В. А. Жуковскому.
В начале 40­х годов автор возвращается к работе над повестью, так как её первая редакция не была принята
современниками. В. Г. Белинский отметил: “Портрет” есть неудачная попытка г. Гоголя в фантастическом роде.
Здесь есть талант. Первой части этой повести невозможно читать без увлеченья...
Но вторая её часть решительно ничего не стоит: в ней совсем не видно Гоголя...” В Риме автор подверг повесть
тщательной переработке. В первой редакции Гоголь вёл открытый диалог с читателем, обнажал все “нервы”
произведения. Во второй редакции он углубил эстетическую проблематику, чётче выразил эстетический идеал.
В первой части проблема реализации
художнического дара, влияния искусства на душу человека входила эпизодически. В окончательном варианте
этот вопрос поставлен со всей определённостью: “Или рабское, буквальное подражание натуре есть уже
проступок и кажется нестройным криком?” Настоящее искусство, по мысли Гоголя, должно быть озарено высшим
светом и не подчиняться законам сиюминутного, временного. В результате правок был изменён сюжет: углублён
подтекст, изменены экспозиция и финал, завуалирована фантастика.
Повесть состоит из двух частей: В первой рассматривается трагическая история художника Чарткова; вторая
рассказывает историю преображения человека. Здесь Н. В. Гоголь использовал хорошо известный в мировой
литературе приём “перевёрнутой композиции” (ведь события второй части хронологически предшествуют
событиям первой). Почему погиб талант Чарткова? Почему герою не удалось сохранить свой талант, а автору
таинственного портрета удалось преодолеть в себе живописца “нестройной жизни”? Каков смысл
композиции?– ответы на эти и другие вопросы помогут юным читателям разгадать многочисленные тайны
гоголевского текста. На уроках речь пойдёт о тайне творчества, о загадке человеческого духа, о возможных
способах постижения природы искусства, о том, как важно человеку не предавать себя, не изменять своему
таланту и верить в своё призвание. Проблемный анализ поможет ученикам преодолеть многие “нестройности”
восприятия текста.
Начало повести многообещающее: перед нами молодой, талантливый художник, “пророчивший многое:
вспышками и мгновениями его кисть отзывалась наблюдательностью, содержанием, шибким порывом
приблизиться к природе...”. Он умеет отличать подлинное искусство от подделки, за так называемым лицом
увидеть “личину”. Так, в картинах, выставленных на Щукинском дворе, прежде всего бросается в глаза не только
бездарность их авторов, но и искажённая действительность: “Он остановился перед лавкою и сперва внутренне
смеялся над этими уродливыми картинами. Здесь было видно просто тупоумие, бессильная, дряхлая
бездарность, которая самоправно встала в ряды искусств... Фламандский мужик с трубкою и выломанной рукой,
похожий более на индейского петуха, чем на человека”. Рассматривая с героем портретную живопись, автор с
грустью отмечает отсутствие света, красоты и гармонии внутренней жизни в изображаемом. Пройдёт совсем

немного времени, и на полотнах Чарткова заиграют, забьют яркие, кричащие краски; хорошенькую головку
Психеи заменит томное личико Лизы, на котором “можно обнаружить тяжёлые следы безучастного прилежания
к разным искусствам”.
Каждый новый заказчик будет иметь “притязания на разное”. Они попытаются скрыть следы деформированной
действительности за маской Марса, Байрона, обликом Коринны, Ундины, Аспазии, Чартков с “большой охотой
согласится на всё и прибавит от себя уже всякому вдоволь благообразия... Он будет дивиться чудной быстроте
и бойкости своей кисти...” А пока он стоит “уже несколько времени неподвижно”, словно заворожённый, перед
одним портретом, в больших, когда­то великолепных рамах...”
Сравним редакции:
II редакция:
“Это был старик с лицом бронзового цвета, скулистым, чахлым; черты лица, казалось, были схвачены в минуту
судорожного движения и отзывались не северною силою. Пламенный полдень был запечатлён в них. Он был
драпирован в широкий азиатский костюм. Как ни был повреждён и запылён портрет, но, когда удалось ему
счистить с лица пыль, он увидел следы работы высокого художника... Необыкновеннее всего были глаза:
казалось, в них употребил всю силу кисти и всё старательное тщание своё художник. Они просто глядели,
глядели даже из самого портрета, как будто разрушая его гармонию своею странною живостью”
I редакция:
“...Он стал нетерпеливо тереть рукою и скоро увидел портрет, на котором ясно была видна мастерская кисть,
хотя краски казались несколько мутными и почерневшими. Это был старик с каким­то беспокойным и злобным
выражением лица; в устах его была улыбка, резкая, язвительная, и вместе какой­то страх; румянец болезни был
тонко разлит по лицу, исковерканному морщинами; глаза его были велики, черны, тусклы; но вместе с этим в них
была заметна какая­то странная живость. Казалось, этот портрет изображал
какого­то скрягу, проведшего жизнь над сундуком, или одного из тех несчастных, которых всю жизнь мучит
счастье других... Во всём портрете была видна какая­то неокончательность...”
В I редакции портрет ростовщика со всей очевидностью выдаёт в нём демонического персонажа. Во II редакции
Гоголь завуалировал, спрятал в подтекст всю инфернальную сущность ростовщика, оставивив читателя в ауре
тайны.
Рассматривая дома таинственный портрет, Чартков испытал одновременно два противоположных чувства: с
одной стороны, он сильно испугался, с другой – какое­то томление охватило его. Молодой человек пытался
заснуть, думая о “бедности, о жалкой судьбе художника, о тернистом пути, предстоящем ему на этом свете”, но
портрет не давал ему покоя: что­то притягивало, манило за ширму. Золото, блеснувшее в руках ростовщика,
стало символом искушения, духовного испытания героя. В “Петербургских повестях” сновидения наделяются
особой функцией испытания души. “Герой­сновидец предстаёт как своеобразный медиатор между этим и тем
светом; блуждающая душа героя обнажает переживаемое им состояние кризиса, что выражается в потере
ориентации, неумении ответить на вопросы “где” и “когда”.
Переходы из одного сна в другой метафорически обозначают движение героя в пучину хаоса. Этот эпизод
напоминает по тематике сцену “Вакула у Пацюка” из повести “Ночь перед Рождеством”. Вареник, попавший
волшебным образом в рот кузнеца в “голодную кутью”, явился неким “договором” с нечистой силой. Однако
набожность Вакулы не позволили ему совершить грех. У Чарткова не было внутреннего стержня, как не было
его у многих людей, живущих в ломающемся мире. “Красивая жизнь”, праздничные гуляния с дамами, вкусные
обеды – об этом мечтал тайно бедный художник в маленькой комнатке на Васильевском острове. Схватив
судорожно свёрток, Чартков смотрел, не заметит ли старик...”. Так произошло “подписание договора с
дьяволом”. Эта тема не нова в литературе: она волновала Гёте, Байрона. Пушкина. Лермонтова. Но у Пушкина в
“Сцене из Фауста” развита мысль о том, что “человеческая природа всё ещё сохраняет благоговенье перед
понятиями, священными для человеческого рода”. Любовь и является одним из таких понятий. Когда
Мефистофель вырывает из души героя корень любви, ему ничего не остаётся, как издать приказ: “...всё
утопить”. Жизнь теряет всякий смысл, когда любовь превращается в иллюзию (см. анализ “Сцены из Фауста” в
кн. Маранцман В. Г. На пути к Пушкину. – М., 1999).
В повести Гоголя диалога героев нет. Его участники (художник и ростовщик) пребывают в “разных
пространственно­временных и исторических плоскостях”.

Вместе с тем формула диалога сохраняется в повести. Герои общаются с помощью жестов, взглядов, а свёрток с
монетами – это итог этой встречи.
Таким образом, получение денег – это первый “прекрасный миг”, “преобразовавший” Чарткова. Он прекрасно
устроился, составил себе карьеру, добился успеха у столичной знати. Деньги приобщили его к атмосфере, где
царствует “презренный холод торговли и ничтожества”.
Творческие напряжения и порывы сменились небрежностью, равнодушием
к собственному творчеству. “Этот человек, который копается по нескольку месяцев над картиною, по мне,
труженик, а не художник. Гений творит смело, быстро...” – так теперь рассуждает Чартков. Как здесь не
вспомнить пушкинские строчки:
Служенье муз не терпит суеты,
Прекрасное должно быть величаво...
Гоголь лексически подчёркивает историю духовной гибели живописца.
“Уже он начал достигать поры степенности ума и лет... Уже в газетах и журналах читал прилагательные:
“почтенный наш Андрей Петрович”,
“заслуженный наш Андрей Петрович”... Уже стали предлагать ему по службе почётные места”. Во всех этих
рядах обнаруживается два противоположных плана: один – передаёт продвижение по службе, внешнее
восхождение, а другой план (внутренний) раскрывает деградацию личности художника (“Уже он начинал
верить, что всё на свете просто, вдохновения свыше нет...”), променявшего талант на простые безделицы.
За свой быстрый успех герою пришлось расплачиваться талантом и душой.
Увидев “божественное” произведение искусства, привезённое из Италии, Чартков на миг прозрел, к нему
вернулась молодость, “как будто потухшие искры таланта вспыхнули снова”. Здесь герой ощутил второе
“прекрасное мгновение”, на некоторое время восстановившее прерванную связь художника с миром людей, с
миром искусства. В этот миг он понял, что настоящий талант нельзя купить ни за какие деньги. Вновь
фаустовский мотив “прекрасного мгновения”, на некоторое время осветил жизнь героя, наметил перелом в
воззрениях и характере: от ослепления к прозрению, от заблуждения к истине. Однако восстановление его
личности оказалось невозможным. Чартков истощил самого себя. Когда он взглянул на картину, “чистое,
непорочное, прекрасное, как невеста, стояло перед ним произведение художника”. Он хотел высказать
замечания, но “речь умерла на устах его, слёзы и рыдания нестройно вырвались в ответ, и он как безумный
выбежал из залы”. Герой стал частью этой “нестройной” жизни, забыв о своём высоком предназначении.
Чарткорвым, как и пушкинским Фаустом, овладела страсть к разрушению, однако мотивы такого поступка у
художника были иные. Последние дни жизни его были ужасны: он безжалостно уничтожал лучшие картины,
шедевры мировой живописи. Зло потому стало для Чарткова неуничтожимо, что он оказался неспособен терпеть
и надеяться. Ему не хватило душевного покоя, мудрого смирения, чтобы преодолеть душевную смуту.
Во второй части повести рассказывается о судьбе автора этого таинственного портрета, сумевшего преодолеть
в себе живописца нестройной жизни. Художник, как и молодой Чартков “искал ту степень мастерства, то
творческое состояние, которое позволяет уловить и передать глубинную суть живого человеческого лица”.
Мастер, услышав просьбу ростовщика написать портрет, “на другой день, схвативши палитру и кисти, был у него
в доме... “Чёрт побери, как теперь хорошо осветилось его лицо! – сказал он про себя и принялся жадно писать,
как бы опасаясь, чтобы как­нибудь не исчезло счастливое освещение”. Чарткова и художника­богомаза
объединяет один образ – ростовщик. Один увековечил его, а другой дал ему вторую жизнь, “оживил”. Ещё
древние люди наделяли портретное изображение магической функцией (способностью портрета “оживать” и
“оживлять” изображённое на нём.)
С портретным изображением связана надежда человека на “преодоление” смерти и посмертное существование
в портретном образе (ростовщик художнику: “Я, может быть, скоро умру, детей у меня нет; но я не хочу умереть
совершенно, я хочу жить”). Портрет получился “совершенный”, как будто живой человек глядел с полотна. Автор
портрета, как и Чартков, стремился к точному изображению, к овладению природой. Хозяин квартиры говорит о
Чарткове: “Вот комнату рисует... нарисовал её со всем сором и дрязгом”. Всех присутствовавших в лавке
поразили глаза ростовщика, “живые” глаза, пронизывающие душу насквозь. Подражание природе, видимо,
необходимое для искусства, но явно недостаточное действие. Как отмечает В. А. Фаворский, “живое” в
искусстве не там, где с портрета смотрят совершенно живые глава, заставляя вас содрогаться, но там, где
художнику удаётся создать цельное пространство – мир, который в своей цельности оказывается
самостоятельным, самосущим, а значит, уже в очень значительной степени и живым”. Вторая часть повести и

раскрывает историю преодоления “заданности” искусства, путь познания и преодоления “порывов страдания”.
Только жизнь в монастыре, посты и молитвы восстановили гармонию духа художника­портретиста. Картина,
созданная художником после его пострижения и отшельничества, поразила “необыкновенной святостью фигур”.
“Чувство божественного смирения и кротости в лице Пречистой Матери... святая, невыразимая тишина,
обнимающая всю картину, – всё это предстало в такой согласной силе и могуществе красоты, что впечатленье
было магическое”.
В повести “Портрет” представлен идеал художника – автор “великолепной” картины. Гоголь в нескольких
фразах, но свободно и вдохновенно проговаривает свою позицию, наслаждается величия духа мастера. В этой
картине, “чистой, непорочной, прекрасной, как невеста”, сказалась та свобода творчества художника, о которой
мечтал писатель. Жизнь художника прошла вдали от “свободного мира”. “Ему не было до того дела, толковали
ли о его характере, о его неумении обращаться с людьми, о несоблюдении светских приличий... Всем
пренебрегал он, всё отдал искусству”. Как отмечается в исследовательской литературе, прообразом молодого
талантливого художника стал друг Гоголя – А.А. Иванов. “В облике Иванова, в его творческом самоотречении
Гоголь видел образ идеального художника, о чём писал в “Выбранных местах...”. С Ивановым писатель
познакомился в Риме в 1838 году при содействии В. А. Жуковского, когда тот работал над своим главным трудом
– “Явление Мессии”. Знакомство переросло в дружбу, не прекращавшуюся до смерти писателя. Гоголь высоко
ценил талант живописца, присущий ему пытливый, философский склад ума. Всю страсть своего сердца Иванов
отдавал работе над картиной. Около 1833 года Иванов создаёт эскизы будущего творения. На картине
разворачивается сюжет, взятый из первой главы Евангелия от Иоанна. Перед нами бугристый участок земной
поверхности, ближе к зрителям почва слегка поднимается, уходит вглубь, затем опускается, вновь круто
поднимается холмом и завершается долиной, за которой тянется вереница гор. Эти движением художник
расширил пространство картины: каждое действующее лицо становится обозримым. На переднем плане, чуть
сдвинуты в левую сторону, под вековым деревом расположилась группа апостолов, возглавляемая Иоанном
Крестителем. Этой группе противостоит толпа нисходящих с холма во главе с фарисеями. Между этими
полюсами – вереница людей, которые пытаются понять происходящее, слушают, что им говорит Иоанн. Вся
апостольская группа направлена к Христу, группа фарисеев и книжников, спускающихся с холма, направляются
от Христа. Они не приняли учение Господа, однако пришли Его послушать. Каждый персонаж выбирает свой
путь: либо избавление от грехов, либо возможность жить по­прежнему. “Каждому достанется по его вере”, по
самоощущению себя в меняющемся мире. одни пребывают в смятении, сомнении; раб жаждет свободы; фарисеи
живут прошлым; в лицах “дрожащих” чувствуется пробуждение сознания собственной душевной неустроенности.
Некоторые ещё только прислушиваются к спокойному, ровному шагу Христа. Он несёт с собой завет спокойствия
и умиротворяющей гармонии. В эскизах есть фигура, получившая название “ближайшего” к Христу. Это человек
со встрёпанными волосами, в хламиде бруснично­жёлтого цвета, с худым лицом, обращённым в профиль. Вся
фигура даёт впечатление мучительного переживания своей греховности. В картине нет, кроме него, ни одного
лица, которое было бы носителем столь глубоко безысходных драматических черт. В эскизных зарисовках легко
обнаружить в этом персонаже характерные для Гоголя черты лица. Введение писателя в картину о Мессии в
ранний период знакомства его с Ивановым могло произойти не просто с его согласия. но
и при активном его содействии. Гоголь как раз в этот период работал над II редакцией “Портрета”, и покаянный
настрой очень соответствовал этому процессу.
Связь Сцены из Фауста” А. С. Пушкина с “Портретом” Н. В. Гоголя основана на общности некоторых сторон
мировоззрения двух гениев. Если в человеке уничтожена любовь, не найдена
“божественная опора”, разрушена нравственная природа, то весь мир может оказаться на краю духовной и
физической гибели. Когда ученики видят, как Гоголь, опираясь на литературные традиции, раскрывает новую
мысль, создаёт новый сюжет, они убеждаются, что осмысленные писателем события, оставшиеся в памяти
человечества, дают стимул к дальнейшим творческим поискам.
Основным методическим приёмам, с помощью которого произойдёт, на наш взгляд, понятийное освоение повести
у студентов, имея в виду тот факт, что календарным планированием отводится на изучение повести Гоголя
“Портрет” 2 часа, является проведение семинарского занятия.
1. Во время самостоятельной внеаудиторной работы студенты должны познакомиться с содержанием, историей
создания повести, с отзывами современников о произведении, воспоминаниями о Гоголе в этот период,
познакомиться со статьями, выдержками и писем самоо автора о судьбе художника и назначении искусства.
Для осмысления содержания повести можно предложить следующие вопросы:
1. Чем встревожила вас повесть Гоголя “Портрет”?

2. Как Гоголь относится к аристократам, купцам, простолюдинам?
3. Каков облик Чарткова в его каморке на Васильевском острове и в апартаментах на Невском проспекте?
4. Представьте себе Чарткова в тот момент, когда он дорисовывает Психею и когда он уничтожает полотна
талантливых художников.
5. Как бы вы назвали первую и вторую части повести? Прав ли В. Г. Белинский, говоря, что вторая часть –
“приделка, которая решительно ничего не стоит”?
6. В чём смысл эпитета и сравнения: “В нём (свёртке) были червонцы, все до одного новые, жаркие, как
огонь”?
7. Что губит и что спасает талант художника?
Урок-семинар на тему: “Идейный замысел повести Н.В. Гоголя “Портрет”.
Цель: познакомиться с повестью Н.В.Гоголя “Портрет”; определить её идейное содержание.
Оборудование: Портрет Н.В. Гоголя, учебники, тетради.
Эпиграф к уроку: “...Талант есть драгоценнейший дар Бога – не погуби его...”
Методические приёмы: беседа по содержанию текста повести, доклады студентов, ответы на проблемные
вопросы.
Ход занятия
1. Вводное слово учителя.
Учитель: Сегодня мы поговорим о петербургском периоде творчества Н. В. Гоголя. В первой половине 1835 года
Гоголь публикует сборник “Арабески”, в состав которого вошли три повести: “Невский проспект”, “Портрет” и
“Записки сумасшедшего”. Петербургскими повестями, дополненными затем рассказом “Нос” и повестью “Шинель”,
Гоголь завершал целостную картину русской жизни, существенным звеном которой оказалась также написанная
в эти годы комедия “Ревизор”.
Основная тема петербургских повестей – обманчивость внешнего блеска столичной жизни, её мнимого
великолепия, за которым скрывается низменная и пошлая проза. Кроме того Гоголя волнует тема творчества и
художника. Он убеждён, что талант – это Божий дар, он дан, чтобы “постигнуть высокую тайну создания”. Этой
теме посвящена повесть “Портрет”.
Итак, тема нашего занятия: “Идейный замысел повести Н. В. Гоголя “Портрет””.
Сейчас прослушаем студентов, подготовивших доклады: “Петербургский период творчества Н. В. Гоголя” и “
История создания повести “Портрет””.
2. Слушаем доклады заранее подготовленных студентов.
3. Анализ повести по вопросам, предоставленным студентам заблаговременно:
Вопросы для анализа повести.
Часть I.
1. Чем недоволен Чартков, рассматривая картины в лавке на Щукинском дворе?
2. Почему Чартков купил портрет старика на последний двугривенный?
3. Какое значение имеет пейзаж в эпизоде возвращения Чарткова домой?
4. Зачем так подробно описана комната Чарткова?
5. Были ли у профессора основания опасаться, что Чартков станет модным живописцем?
6. Почему купленный портрет тревожит Чарткова и не кажется ему произведением высокого искусства?
7. Какие свойства Чарткова говорят о таланте художника?
8. Прав ли Чартков, когда он думает, что портрет имеет “тайную связь с его судьбой”?
9. Какие возможности даёт Чарткову неожиданно раскрытый клад, и как он его использует?
10. Почему богатство возбуждает в Чарткове желанье славы?
11. Почему мы узнаём имя и отчество Чарткова из газетной заметки?
12. Над чем смеётся Гоголь, передавая болтовню дамы, заказывающей портрет дочери?

13. Почему работа над портретом “завлекла”Чарткова? Что и почему ложно в портрете аристократической
девушки?
14. Почему в портретах, которые рисует Чартков, сходство уступает благообразию?
15. Сравните облик Чарткова и обстановку его дома на Васильевском острове и на Невском проспекте. Как
изменился он сам и его отношение к искусству и великим художникам?
16. Почему “Золото сделалось... страстью, идеалом, страхом, целью” Чарткова?
17. Чем отличается русский художник, усовершенствовавшийся в Италии, от Чарткова? Как вы думаете, о
каком художнике и какой картине идёт речь?
18. Почему потрясение от совершенной картины в Чарткове превращается в “зависть и бешенство”, почему
он уничтожает талантливые произведения искусства?
19. Отчего Чартков впал в “безнадёжное сумасшествие” и умер?
Часть 2.
1. Почему Гоголь сравнивает аукцион с погребальной процессией?
2. Почему ростовщики необходимы “осадку человечества”, поселившемуся в Коломне, и отчего главным
свойством ростовщика оказывается бесчувствие?
3. Чем странен ростовщик, с которого писался портрет?
4. Какие перемены происходят в людях, которые связывают себя с ростовщиком?
5. Зачем ужасный ростовщик заказывает портрет художнику и почему тот соглашается его писать?
6. Какие несчастия принёс художнику портрет ростовщика и как он очистил душу от скверны?
7. Какие из советов отца сыну вы считаете самыми важными? В чём связь этих советов с Нагорной
проповедью Христа?
8. В чём значение искусства и почему “талант...чище всех должен быть душою”? В чём отличие мысли
Гоголя от слов пушкинского Моцарта: “Гений и злодейство – две вещи несовместимые”?
4. Анализ содержания повести, используя проблемные вопросы.
– Вот мы повторили содержание повести, а теперь обратим внимание на тот факт из жизни Гоголя:
именно в 1835 году Гоголь собрал статьи по искусству (“Живопись, скульптура и музыка”, “Несколько слов о
Пушкине”, “Об архитектуре нынешнего времени”), лекции и статьи по истории и размышления об исторических
лицах и напечатал их вместе с повестью “Портрет”. Это свидетельствует о том, что Гоголя волнуют вопросы
творчества и место художника в обществе.
В повести “Портрет” автор рассматривает жизнь современного художника в этом суетном мире, писатель ищет
истинный смысл человеческой жизни и определяет назначение искусства.
Гоголь рассчитывает на понимание читателей и критиков, но каково же было разочарование писателя, когда
ведущий критик 30­40­х годов В. Г. Белинский неодобрительно отозвался о повести “Портрет”: “Портрет есть
неудачная попытка г. Гоголя в фантастическом роде. Здесь его талант падает, но он и в самом падении
остаётся талантом. Первой части этой повести невозможно читать без увлечения; даже, в самом деле, есть что­
то ужасное, роковое, фантастическое в этом таинственном портрете, есть какая­то непобедимая прелесть,
которая заставляет вас насильно смотреть на него, хотя вам это и страшно. Прибавьте к этому множество
фантастических картин и очерков во вкусе г. Гоголя; вспомните квартального надзирателя, рассуждающего о
живописи; потом эту мать, которая привела к Черткову свою дочь, чтобы снять с неё портрет, икоторая бранит
балы и восхищается природою – и вы не откажете в достоинстве этой повести. Но вторая её часть решительно
ничего не стоит; в ней не видно г. Гоголя. Это явная приделка, в которой работал не ум, а фантазия не
принимала никакого участия”.
Обратите внимание: Белинский называет вторую часть повести “приделкой,в которой работал ум, а фантазия не
принимала никакого участия”...
– Подготовленный студент рассказывает о дальнейшей судьбе Гоголя и его повести “Портрет”:
Уехав из России после скандала, связанного с премьерой “Ревизора” Гоголь находит пристанище в Италии. Он
живёт в Риме. Но ничто не радует сердце писателя: ни тёплая погода, ни устроенный быт, ни местные красоты...
Гоголь думает о России. Здесь, в Риме, он знакомится с художниками, в частности, с художником Ивановым,
который работает над картиной “Явление Христа народу”.

Гоголь видит, как самоотверженно трудится художник, делая множество этюдов с натуры, бесконечно меняя
позы героев своей картины, и цвет, озаряющий их и природу. Ему не даёт покоя критика В. Г. Белинского. И он
решает переделать повесть “Портрет”. К 1841 году эта работа была закончена. Появились существенные
изменения: изменилась фамилия главного героя (раньше она была Чертков, что подчёркивало его связь с
нечистой силой; Гоголь исключил отдельные мистические сцены, появились вполне реалистические персонажи:
Никита, профессор, хозяин дома, квартальный, дамы­заказчицы. В первой редакции облик ростовщика в финале
повести исчезал с полотна, а во второй редакции исчезает портрет, который пошёл по свету сеять несчастья.
Учитель: Что заставило Гоголя вновь взяться за перо и переделывать повесть?
Студент: Гоголя не устраивала критика его произведения, так как он придавал огромное значение идее
повести: его интересовала проблема истинного искусства и место художника в современном мире; настоящий
художник не должен думать о наживе, о деньгах, так как это губительно для настоящего искусства).
Учитель: Как это показано в повести?
Студент: Чартков становится на путь лжи и предательства по отношению к искусству: первоначально это
проявляется в том, что он солгал, придав девице образ Психеи. Чартков доволен: он получил значительную
сумму, затем автор показывает дальнейшее “падение” Чарткова: “кто хотел Марса, он в лицо совал Марса; кто
метил в Байрона, он отдавал ему байроновское положение и поворот”.
Учитель: Как был наказан Чартков?
Студент: он погибает в страшных муках, зависть и злоба уничтожили его душу, талант: “Им овладела ужасная
зависть, зависть до бешенства... Он начал скупать всё лучшее, что только производило художество. Купивши
картину дорогою ценою. осторожно приносил в свою комнату и с бешенством тигра на неё кидался, рвал,
разрывал её, изрезывал в куски и топтал ногами, сопровождая смехом наслажденья...”
Учитель: Поражённый микробом наживы и зависти, главный герой повести гибнет в страшных муках, но история
на этом не кончается. Как вы думаете, почему Гоголь пишет вторую часть, что он ещё недосказал? Ведь,
казалось бы, мысль выражена предельно ясно и чётко: истинный художник не должен продавать душу дьяволу,
обладающий талантом, он должен служить прекрасному на земле. В чём же должно убедить читателя соседство
первой и второй частей?
Студент: Соседство первой и второй частей в “Портрете” Гоголя призвано убедить читателя в том, что зло
способно овладеть любым человеком, независимо от его нравственной природы. Художник, прикоснувшийся ко
злу, написавший глаза ростовщика, которые “глядели демонски­сокрушительно”, уже не может писать добро,
кистью его водит “нечистое чувство”, и в картине, предназначенной для храма, “нет святости в лицах”.
Учитель: Совершенно верно, Вторая часть повести имеет огромное значение для идейного содержания повести.
Критика Белинского заставила о многом задуматься великого писателя. Жизненные обстоятельства
складывались так, что в Италии он познакомился с истинным художником (Ивановым), увидел, как самозабвенно
он трудится над картиной на божественную тему, – все эти факты заставили вновь взяться за перо Гоголя. Во
второй части он рассказывает о судьбе художника, который, соприкоснувшись со злом, проходит путь
внутреннего очищения: “...он удалился с благословенья настоятеля в пустынь... Там долго, в продолжение
нескольких лет, изнурял своё тело, подкрепляя его в то же время живительною силою молитвы...”. Только после
этого он позволил себе вновь взяться за перо, и тогда уже из­под его кисти стали выходить картины, полные
святости: “...святая высшая сила водила твоей кистью и благословенье небес почило на труде твоём”, – говорит
ему настоятель.
Только после этого он получил право давать наставления своему сыну­художнику, который собирается ехать в
Италию: “Намёк о божественном, небесном заключён для человека в искусстве, и потому одному оно уже выше
всего... Всё принеси ему в жертву и возлюби его всей страстью, дышащей земным вожделением, но тихой
небесной страстью: без неё не властен человек возвыситься от земли и не может дать чудных звуков
успокоения. Ибо для успокоения и примирения всех нисходит в мир высокое создание искусства”.
Выводы: Итак, на сегодняшнем занятии мы познакомились с повестью Н. В. Гоголя “Портрет”,
выяснили, каков идейный замысел автора. “Талант есть драгоценнейший дар Бога – не погуби его”, – так учит
своего сына старый художник, это и составляет основную идею произведения. В заключение мне хотелось бы
обратить ваше внимание на концовку повести для того, чтобы увязать её с вашим домашним заданием.

Вернёмся к финалу повести, мы знаем, что Гоголь переделав конец повести отнимает надежду на искоренение
зла: портрет, принесший столько зла людям, бесследно исчезает, а это значит, что зло не уничтожено, оно
продолжает бродить по свету.
6. Домашнее задание
Напишите сочинение на тему: “ Опровергает или подтверждает вторая часть “Портрета” мысль о всевластии
зла?”
Литература
1. Библиография Гоголь Н. В. Собр. соч. : в 9 т. /Сост. подг. текста и комментарий В. А. Воропаева и В. В.
Виноградова. – М.: Русская книга, 1994.
2. Белинский В. Г. Из статей и писем.// Гоголь в воспоминаниях современников. – М. Без м. изд., 1952.
3. Храпченко М. В.Николай Гоголь. Литературный путь. Величие писателя. – М., 1984.
4. Машковцев Н. Г. Гоголь в кругу художников. – М.: Искусство, 1955.
5. Маранцман В. Г. На пути к Пушкину. – М., 1999.