Автобиографическая трилогия Максима Горького "Детство. В людях. Мои университеты", над которой он работал 10 лет – одно из самых значительных произведений русской реалистической литературы ХХ века. Сам писатель называл ее "той правдой, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать ее из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной".

Перед читателем трилогии буквально оживает провинциальная Россия конца XIX – начала ХХ столетия, с ее купеческими дворами и рабочими предместьями, волжскими портами, чередой колоритных персонажей и бесконечной глубиной понимания самой души русского народа, вечно балансирующей на грани между прекрасным и безобразным, между преступлением и святостью.

Максим Горький
Детство. В людях. Мои университеты

Детство

Сыну моему посвящаю

Глава I

В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.

Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные, мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.

Меня держит за руку бабушка – круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я пираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко.

Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:

– Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час…

Я был тяжко болен, – только что встал на ноги; во время болезни – я это хорошо помню – отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.

– Ты откуда пришла? – спросил я ее.

Она ответила:

– С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!

Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые, крашеные персияне, а в подвале старый, желтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, – это я знал хорошо. И при чем тут вода? Все неверно и забавно спутано.

– А отчего я шиш?

– Оттого, что шумишь, – сказала она, тоже смеясь.

Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.

Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, – она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрепана, все на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетенная в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, – причесывает отца и все рычит, захлебываясь слезами.

В дверь заглядывают черные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:

– Скорее убирайте!

Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:

– Ничего, не бойся, Лук!

Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:

– Дверь затворите… Алексея – вон!

Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:

– Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это – не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!

Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:

– Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша!.. Пресвятая мати божия, заступница…

Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго – возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок.

– Слава тебе, Господи! – сказала бабушка. – Мальчик!

И зажгла свечу.

Я, должно быть, заснул в углу, – ничего не помню больше.

Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба.

У могилы – я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер.

– Зарывай, – сказал будочник, отходя прочь.

Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.

– Отойди, Леня, – сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось уходить.

– Экой ты, на Господи, – пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей, а она все еще стоит.

Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далекой церкви, среди множества темных крестов.

– Ты что не поплачешь? – спросила она, когда вышла за ограду. – Поплакал бы!

– Не хочется, – сказал я.

– Ну, не хочется, так и не надо, – тихонько выговорила она.

Все это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:

– Не смей плакать!

Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку:

– А лягушки не вылезут?

– Нет, уж не вылезут, – ответила она. – Бог с ними!

Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.

Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завернутый в белое, спеленатый красною тесьмой.

Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.

Предлагаем вам ознакомиться с автобиографическим произведением, созданным в 1923 году, прочитать его краткое содержание. "Мои университеты" написал Максим Горький (на фото ниже). Сюжет произведения следующий.

Алеша отправляется в Казань. Он хочет учиться, мечтает о поступлении в университет. Однако жизнь сложилась совсем не так, как планировалось. О дальнейшей судьбе Алексея Пешкова вы узнаете, прочитав краткое содержание. "Мои университеты" - произведение, в котором автор описывает свою юность. Это часть автобиографической трилогии, в состав которой входят также "Детство" и "В людях". Трилогию завершает повесть "Мои университеты". Краткое содержание по главам первых двух ее частей в этой статье не представлено.

Жизнь у Евреиновых

Алексей понял, приехав в Казань, что ему не придется готовиться в университет. Очень бедно жили Евреиновы, не могли его прокормить. Чтобы у них не обедать, он уходил с утра из дому, искал себе работу. А в плохую погоду сидел в подвале, находившемся недалеко от их квартиры, главный герой произведения "Мои университеты". Краткое содержание, как и сама повесть, посвящено периоду жизни Горького с 1884 по 1888 год.

Знакомство с Гурием Плетневым

Часто на пустыре собиралась играть в городки учащаяся молодежь. Здесь Алеша подружился с Гурием Плетневым, типографским служащим. Узнав, как трудно живется Алеше, он предложил переехать к нему и начать готовиться к работе сельского учителя. Однако ничего не вышло из этой затеи. Алеша нашел себе пристанище в полуразрушенном доме, населенном городской беднотой и голодными студентами. Плетнев по ночам работал и зарабатывал в ночь 11 копеек. Алеша спал на его койке, когда тот отправлялся на работу.

Рассказчик, Алексей Пешков, по утрам бегал за кипятком в соседний трактир. Плетнев во время чая читал забавные стихи, рассказывал новости из газет. Затем он укладывался спать, а Алеша отправлялся на пристань Волги на заработки. Он таскал грузы, пилил дрова. Так Алеша прожил с зимы до конца лета.

Деренков и его лавочка

Опишем дальнейшие события, составляющие краткое содержание. "Мои университеты" продолжаются тем, что в 1884 году, осенью, один из студентов, с которым был знаком рассказчик, привел его к Деренкову Андрею Степановичу. Это был владелец бакалейной лавочки. Даже жандармы не догадывались о том, что в квартире Андрея Степановича собирается молодежь, настроенная революционно, запрещенные книги хранятся в его чулане.

Алеша быстро подружился с владельцем лавочки. Он много читал, помогал ему в работе. Вечерами часто сходились гимназисты, студенты. Сборище их было шумным. Эти отличались от тех, с кем Алексей жил в Нижнем. Они, как и он, ненавидели сытую тупую жизнь мещан, хотели изменить существующий порядок. Были среди них и революционеры, оставшиеся жить в Казани после возвращения из сибирской ссылки.

Посещение революционных кружков

Жили новые знакомые в тревоге и заботах о будущем России. Их волновала судьба русского народа. Пешкову казалось порой, что в их речах звучат его собственные думы. Он участвовал в собраниях кружков, которые они проводили. Однако эти кружки казались рассказчику "скучноватыми". Он иногда думал, что знает жизнь лучше большинства своих учителей. Он уже читал о многом из того, о чем они рассказывали, многое пережил сам.

Работа в крендельном заведении Семенова

Алеша Пешков вскоре после своего знакомства с Деренковым поступил на работу в крендельное заведение, которым руководил Семенов. Он стал трудиться здесь в должности подручного пекаря. Заведение находилось в подвале. Алеша никогда раньше не работал в столь невыносимых условиях. Приходилось трудиться по 14 часов в день в грязи и одуряющей жаре. Рабочих Семенова соседи по дому именовали "арестантиками". Алексей Пешков не мог смириться с тем, что они переносят столь безропотно издевательства хозяина-самодура. Он читал рабочим тайком от него запрещенные книги. Хотел подарить надежду этим людям на то, что возможна совсем другая жизнь, Алексей Пешков (М. Горький). "Мои университеты", краткое содержание которых в формате одной статьи может быть дано лишь в общих чертах, продолжаются описанием тайной комнаты.

Тайная комната в булочной

Алеша из пекарни Семенова вскоре ушел работать к Деренкову, открывшему булочную. Доход с нее предполагалось пустить на революционные цели. Здесь Алексей Пешков сажает в печь хлебы, месит тесто, а утром рано, набив булками корзину, разносит выпечку по квартирам, относит булки в студенческую столовую. Все это описывает Максим Горький ("Мои университеты"). Краткое содержание, которое мы составили, должно давать понять читателю, что уже в юности у Горького возник интерес к революционной деятельности. Поэтому отметим, что у него под булками были листовки, брошюры, книги, которые он раздавал незаметно вместе с выпечкой кому следует.

Тайная комната располагалась в булочной. Сюда приходили люди, для которых была лишь предлогом покупка хлеба. Булочная эта вскоре начала вызывать у полиции подозрения. Городовой Никифорыч стал "коршуном кружиться" около Алеши. Он его расспрашивал о посетителях пекарни, а также о книгах, которые читает Алексей, приглашал его к себе.

Михаил Ромась

В булочной бывал среди множества других людей и Ромась Михаил Антонович, по прозвищу был широкогрудый, большой человек с окладистой густой бородой и бритой по-татарски головой. Он обычно сидел в углу и молча курил трубку. Михаил Антонович вместе с писателем Галактионовичем недавно возвратился из якутской ссылки. Он поселился в Красновидове, приволжском селе, находившемся неподалеку от Казани. Здесь Ромась открыл лавочку, в которой продавал дешевые товары. Также он организовал артель рыбаков. Это нужно было Михаилу Антоновичу для того, чтобы незаметнее и удобнее вести среди крестьян революционную пропаганду, что отмечает Максим Горький ("Мои университеты"). Краткое содержание переносит читателя в Красновидово, куда решил отправиться Пешков.

Алеша отправляется в Красновидово

В 1888 году, в июне, в один из приездов в Казань Ромась предложил Алеше поехать к нему в село для того, чтобы помогать в торговле. Также Михаил Антонович обещал помочь Пешкову учиться. Естественно, Максимыч, как частенько называли теперь Алексея, согласился на это. Он не бросил свои мечты об ученье. К тому же, ему нравился Ромась - его тихое упорство, спокойствие, молчаливость. Алексею было любопытно узнать, о чем же молчит этот богатырь.

Максимыч через несколько дней уже был в Красновидове. Он долго разговаривал с Ромасем в первый вечер по приезде. Беседа Алексею очень понравилась. Затем последовали и другие вечера, когда, закрыв плотно ставни, в комнате зажигали лампу. Михаил Антонович говорил, и крестьяне слушали его внимательно. Алеша устроился на чердаке, прилежно учился, много читал, ходил по селу, беседовал с местными крестьянами.

Пожар

Продолжает описывать события своей жизни в автобиографической повести "Мои университеты" Горький. Краткое содержание произведения знакомит читателей с основными из них.

Местные богачи и староста к Ромасю относились враждебно, подозрительно. Ночью его подстерегали, пытались взорвать в его избе печь, а затем, к концу лета, сожгли лавку Ромася со всеми его товарами. Алеша, когда она загорелась, находился на чердаке и прежде всего кинулся спасать ящик, в котором находились книги. Он едва не сгорел сам, однако догадался выпрыгнуть из окна, завернувшись в тулуп.

Напутствие Ромася

Ромась вскоре после этого пожара решил из села уехать. Прощаясь с Алешей накануне отъезда, он наказал тому смотреть спокойно на все, помня, что все проходит, все меняется к лучшему. В то время Алексею Максимовичу было 20 лет. Это был сильный, большой, нескладный юноша с Он отрастил длинные волосы, и они не торчали уже в разные стороны вихрами. Скуластое, грубоватое лицо его нельзя было назвать красивым. Но оно преображалось, когда Алексей улыбался.

Детство: жизнь у Кашириных

Когда Пешков, герой произведения "Мои университеты" (Горький), краткое содержание которого нас интересует, был маленьким мальчиком, веселый молодой работник Кашириных, Цыганок (приемыш бабушки), однажды сказал ему, что Алеша "мал, а сердитый". И это было действительно так. Пешков сердился на своего деда, когда тот обижал бабушку, на своих товарищей, если они плохо обращались с теми, кто был слабее, на своих хозяев за жадность, за их серую, скучную жизнь. Он готов был всегда на бой и спор, протестовал против того, что унижало человеческое достоинство, мешало жить.

Постепенно Алексей начинал осознавать, что мудрость его бабушки правильна не всегда. Эта женщина говорила, что нужно крепко помнить хорошее, а плохое забывать. Однако Алеша чувствовал, что нельзя забывать его, нужно бороться с ним, если плохое губит человека, портит ему жизнь. Постепенно в его душе росло внимание к человеку, любовь к нему, уважение к труду. Он искал повсюду хороших людей и крепко к ним привязывался, когда находил. Так, Алеша был привязан к бабушке, к веселому и умному Цыганку, к Смурому, к Вяхирю. Встречал и тогда, когда работал на ярмарке, и у Ромася, и у Деренкова, и у Семенова, Горький ("Мои университеты"). Краткое содержание по главам знакомит лишь с основными героями, поэтому мы описали не всех. Алеша дал себе торжественное обещание служить этим людям.

Как всегда, книги помогали ему понять многое в жизни, объясняли, и Алексей начал относиться к литературе все серьезнее, требовательнее. Он на всю жизнь с детства унес в своей душе радость первого знакомства с творчеством Лермонтова, Пушкина, с особенной нежностью всегда вспоминал бабушкины песни, сказки...

Читая книги, Алексей Пешков мечтал стать похожим на их героев, хотел встретить и в своей жизни такого "простого, мудрого человека", чтобы он вывел его на ясный широкий путь, на котором будет правда, прямая и твердая, как шпага.

"Университеты" Горького

Мысли о высшем учебном заведении остались далеко позади. Так и не удалось туда поступить Алеше. "Мои университеты" (краткое содержание не заменит само произведение) заканчиваются описанием того, как он "странствовал по жизни" вместо учебы в университете, узнавал людей, получал знания в кружках настроенной революционно молодежи, много размышлял и верил все больше в то, что человек прекрасен и велик. Сама жизнь стала его университетом. Именно об этом он рассказал в третьей своей с которой мы познакомили читателя, описав ее краткое содержание, - "Мои университеты". Прочитать оригинал произведения можно примерно за 4 часа. Напомним, что автобиографическую трилогию составляют следующие повести: "Детство", "В людях", "Мои университеты". Краткое содержание последнего произведения описывает 4 года жизни Алексея Пешкова.

Мечтающий об учебе в университете, о получении высшего образования, Алеша Пешков уезжает в город Казань. Эту идею Алеше подал гимназист Николай Евреинов, который частенько замечал Алешу за чтением книг. Николай решил помочь Алеше, даже позволив для начал жить у него дома.

Приехав в город, Алеша понимает, что обучаться в учебном заведении он не сможет. Николай жил с матерью-вдовой и братом. Жили они скромно, на небольшую пенсию матери. Алексей понимал, что женщине будет тяжело кормить еще одного человека, поэтому уходил их дома перед приемом пищи, сидел в подвале.

Алеша заводит дружбу с Гурием Плетневым, который работал тогда в типографии. Алеша рассказывает ему о своей жизни. Впечатленный этим, Гурий предлагает Леше переехать жить к нему и все-таки начать готовиться к обучению. Юный Алеша принял предложение и начал проживать в громадном доме со студентами. Гурий трудился в ночную смену, поэтому в дневное время суток он спал. Когда Гурий ночами был на работе, Леша спал на его месте. А днем, когда Плетнев отсыпался, Алексей шел работать к Волге, надеясь заработать какие-то деньги.

Каждое утро Алеша шел за горячей водой. Каждое утро за питьем чая Плетнев рассказывал об интересных новостях, вычитанных им из газет. Так и проходили дни Леши в Казани.

Осенью Пешков знакомится с Андреем Степановичем Деренковым - владельцем небольшой лавки бакалеи. К тому же, Деренков имел огромную коллекцию запрещенной революционной литературы, поэтому у него дома собирались революционно-настроенная молодежь.

Алексей вскоре вовсе подружился с Деренковым, помогал ему в работе. Практически каждый вечер в квартире Деренкова был сбор учащихся разных учебных заведений, которые ненавидели богатых мещан, хотели изменений в привычном укладе жизни. Среди них были и бывшие ссыльные революционеры. Эти люди переживали за судьбу России и своего народа. Пешков был с ними полностью солидарен, и ему иногда казалось, что слова и мысли этих людей взяты из его головы.

Спустя время Алеша устраивается на работу в пекарню, хозяином которого был Семенов. Алексею приходилось работать по 14 часов в сутки в грязном помещении подвала, где был невыносимо жарко. Пешкова удивляло то, как работники пекарни могут это терпеть, и тайно знакомил их с запрещенной литературой.

Бакалейная лавка не приносит прибыли Деренкову, поэтому он открывает булочную, куда приглашает на работу и Пешкова. Весь заработок шел на нужды революции. Каждое утро Алексей разносит в университетские столовые хлеб, которые он готовит ночью. Тайно Пешков проносил в эти заведения листовки и нужную литературу, которые раздавал заинтересованным людям.

Единомышленники собирались в особо отведенном месте булочной, где читали книги, обсуждали свои идеи и замыслы. Полиция начинает подозревать, что не зря просто так в этом помещении собираются молодые люди, поэтому Пешкова начинают допрашивать, пытаясь вытащить от него информацию о деятельности кружка.

Систематически «тайное помещение» посещал Михаил Антонович Ромась, у которого было прозвище «хохол». Михаил Антонович вернулся из якутской ссылки и начал ловить рыбу, открыл небольшую лавку. Но это все было для «прикрытия». В действительности же среди сельского населения проводилась пропаганда революционных идей.

Как-то в летний период хохол предложил Алексею переехать с ним в сельскую местность. Михаил Антонович обещал помочь Алексею с учебой, а тот в свою очередь продавать его товар. Алексей соглашается и с радостью проводит беседы с домовладельцем, читает много книг, участвует в собраниях сельских крестьян.

Представители мещанства и сельский староста недолюбливали Михаила Антоновича. Из-за этого они как-то подожгли лавочку Михаила Антоновича со всем товаром. Во время пожара Алексей находился в чердачном помещении и сначала он спасал книги от пожара, только после чего выпрыгнул из окна сам.

Это происшествие заставляет Михаила Антоновича принять решение о переезде в другой населенный пункт. Прощаясь с Пешковым, он рекомендует ему быть спокойнее, относится ко всему проще, так как все что не делается – все к лучшему. Оттуда Ромась вновь попадает в заключение и его отправляют в новую ссылку.

В тот период Алексею исполнилось двадцать лет. Он был сильным и крепким молодым человеком. Его лицо украшали голубые глаза и мощные скулы. Потеряв близкого товарища и ощущая «косые взгляды» в селе, Пешков решил покинуть село. Оттуда он отправляется на берег Каспия, где устраивается на рыболовецкий артель.

С детства Алексей не любил когда обижали слабых, он не любил жадных людей, и всегда готовы был к бунту, когда встречался с несправедливостью. Бабушка, которая была для него как мать, учила его помнить только хорошее. Он дал себе слово, что он всегда будет честен и добропорядочен во всем и со всеми.

Мечты Алексея Пешкова о поступлении в университет и получении образования не сбылись, с чем ему пришлось смириться. Зато наполненная интересными людьми и событиями жизнь, стала для Алексея своего рода жизненным университетом.

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Горький. Все произведения

  • Бывшие люди
  • Мои университеты
  • Челкаш

Мои университеты. Картинка к рассказу

Сейчас читают

  • Краткое содержание Роллан Жан-Кристоф

    В книге рассказывается о нелегкой жизни молодого музыканта Кристофа Крафта. Мальчик родился в семье музыкантов и имел прирожденный талант к музыке.

  • Краткое содержание Брэдбери Мальчик-невидимка

    Главный герой – мальчик Чарли. Его родители уехали, а он, спасаясь от одиночества, пришел к Старухе, которая приходилась ему родственницей. Женщина была очень странной, постоянно колдовала и носилась с разными зельями

  • Паустовский

    Творчество Константина Георгиевича Паустовского примечательно тем, что оно вбирает в себя большое количество жизненного опыта, который писатель старательно накапливал годами, путешествуя и охватывая различные сферы деятельности.

  • Краткое содержание Мещанин во дворянстве Мольера

    В книге рассказывается о почтенном гражданине буржуазии Журдену. У господина Журдена было все, счастливая семья, здоровье, богатство. Журден пожелал стать аристократом.

  • Краткое содержание Уэллс Остров доктора Моро

    Произведение повествует нам историю пассажира с корабля «Леди Вейн», потерпевшего кораблекрушение. Главный герой, пробывший некоторое время на необитаемом острове, оформил свои приключения в виде записок, которые рассказал потом его племянник.

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Горький Максим
Мои университеты

А.М.Горький

Мои университеты

Итак – я еду учиться в казанский университет, не менее этого.

Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я обладаю "исключительными способностями к науке".

– Вы созданы природой для служения науке, – говорил он, красиво встряхивая гривой длинных волос.

Я тогда ещё не знал, что науке можно служить в роли кролика, а Евреинов так хорошо доказывал мне: университеты нуждаются именно в таких парнях, каков я. Разумеется, была потревожена тень Михаила Ломоносова. Евреинов говорил, что в Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам "кое-какие" экзамены – он так и говорил: "кое-какие", в университете мне дадут казённую стипендию, и лет через пять я буду "учёным". Всё – очень просто, потому что Евреинову было девятнадцать лет и он обладал добрым сердцем.

Сдав свои экзамены, он уехал, а недели через две и я отправился вслед за ним.

Провожая меня, бабушка советовала:

– Ты – не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а – что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик. Ты – одно помни: не бог людей судит, это – чорту лестно! Прощай, ну...

И, отирая с бурых, дряблых щёк скупые слёзы, она сказала:

– Уж не увидимся больше, заедешь ты, непоседа, далеко, а я – помру...

За последнее время я отошёл от милой старухи и даже редко видел её, а тут, вдруг, с болью почувствовал, что никогда уже не встречу человека, так плотно, так сердечно близкого мне.

Стоял на корме парохода и смотрел, как она там, у борта пристани, крестится одной рукою, а другой – концом старенькой шали – отирает лицо своё, тёмные глаза, полные сияния неистребимой любви к людям.

И вот я в полутатарском городе, в тесной квартире одноэтажного дома. Домик одиноко торчал на пригорке, в конце узкой, бедной улицы, одна из его стен выходила на пустырь пожарища, на пустыре густо разрослись сорные травы, в зарослях полыни, репейника и конского щавеля, в кустах бузины возвышались развалины кирпичного здания, под развалинами – обширный подвал, в нём жили и умирали бездомные собаки. Очень памятен мне этот подвал, один из моих университетов.

Евреиновы – мать и два сына – жили на нищенскую пенсию. В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трёх здоровых парней, не считая себя самоё?

Была она молчалива; в её серых глазах застыло безнадёжное, кроткое упрямство лошади, изработавшей все силы свои: тащит лошадка воз в гору и знает – не вывезу, – а всё-таки везёт!

Дня через три после моего приезда, утром, когда дети ещё спали, а я помогал ей в кухне чистить овощи, она тихонько и осторожно спросила меня:

– Вы зачем приехали?

– Учиться, в университет.

Её брови поползли вверх вместе с жёлтой кожей лба, она порезала ножом палец себе и, высасывая кровь, опустилась на стул, но, тотчас же вскочив, сказала:

– О, чорт...

Обернув носовым платком порезанный палец, она похвалила меня:

– Вы хорошо умеете чистить картофель.

Ну, ещё бы не уметь! И я рассказал ей о моей службе на пароходе. Она спросила:

– Вы думаете – этого достаточно, чтоб поступить в университет?

В ту пору я плохо понимал юмор. Я отнёсся к её вопросу серьёзно и рассказал ей порядок действий, в конце которого предо мною должны открыться двери храма науки.

Она вздохнула:

– Ах, Николай, Николай...

А он, в эту минуту, вошёл в кухню мыться, заспанный, взлохмаченный и, как всегда, весёлый.

– Мама, хорошо бы пельмени сделать!

– Да, хорошо, – согласилась мать.

Желая блеснуть знанием кулинарного искусства, я сказал, что для пельменей мясо – плохо, да и мало его.

Тут Варвара Ивановна рассердилась и произнесла по моему адресу несколько слов настолько сильных, что уши мои налились кровью и стали расти вверх. Она ушла из кухни, бросив на стол пучок моркови, а Николай, подмигнув мне, объяснил её поведение словами:

– Не в духе...

Уселся на скамье и сообщил мне, что женщины вообще нервнее мужчин, таково свойство их природы, это неоспоримо доказано одним солидным учёным, кажется – швейцарцем. Джон Стюарт Милль, англичанин, тоже говорил кое-что по этому поводу.

Николаю очень нравилось учить меня, и он пользовался каждым удобным случаем, чтобы втиснуть в мой мозг что-нибудь необходимое, без чего невозможно жить. Я слушал его жадно, затем Фукс, Ларошфуко и Ларошжаклен сливались у меня в одно лицо, и я не мог вспомнить, кто кому отрубил голову: Лавуазье – Дюмурье, или – наоборот? Славный юноша искренно желал "сделать меня человеком", он уверенно обещал мне это, но – у него не было времени и всех остальных условии для того, чтоб серьёзно заняться мною. Эгоизм и легкомыслие юности не позволяли ему видеть, с каким напряжением сил, с какой хитростью мать вела хозяйство, ещё менее чувствовал это его брат, тяжёлый, молчаливый гимназист. А мне уже давно и тонко были известны сложные фокусы химии и экономии кухни, я хорошо видел изворотливость женщины, принуждённой ежедневно обманывать желудки своих детей и кормить приблудного парня неприятной наружности, дурных манер. Естественно, что каждый кусок хлеба, падавший на мою долю, ложился камнем на душу мне. Я начал искать какой-либо работы. С утра уходил из дома, чтоб не обедать, а в дурную погоду – отсиживался на пустыре, в подвале. Там, обоняя запах трупов кошек и собак, под шум ливня и вздохи ветра, я скоро догадался, что университет – фантазия и что я поступил бы умнее, уехав в Персию. А уж я видел себя седобородым волшебником, который нашёл способ выращивать хлебные зерна объёмом в яблоко, картофель по пуду весом и вообще успел придумать не мало благодеяний для земли, по которой так дьявольски трудно ходить не только мне одному.

Я уже научился мечтать о необыкновенных приключениях и великих подвигах. Это очень помогало мне в трудные дни жизни, а так как дней этих было много, – я всё более изощрялся в мечтаниях. Я не ждал помощи извне и не надеялся на счастливый случай, но во мне постепенно развивалось волевое упрямство, и чем труднее слагались условия жизни – тем крепче и даже умнее я чувствовал себя. Я очень рано понял, что человека создаёт его сопротивление окружающей среде.

Чтобы не голодать, я ходил на Волгу, к пристаням, где легко можно было заработать пятнадцать – двадцать копеек. Там, среди грузчиков, босяков, жуликов, я чувствовал себя куском железа, сунутым в раскалённые угли, каждый день насыщал меня множеством острых, жгучих впечатлений. Там предо мною вихрем кружились люди оголённо жадные, люди грубых инстинктов, – мне нравилась их злоба на жизнь, нравилось насмешливо враждебное отношение ко всему в мире и беззаботное к самим себе. Всё, что я непосредственно пережил, тянуло меня к этим людям, вызывая желание погрузиться в их едкую среду. Брет-Гарт и огромное количество "бульварных" романов, прочитанных мною, ещё более возбуждали мои симпатии к этой среде.

Профессиональный вор Башкин, бывший ученик учительского института, жестоко битый, чахоточный человек, красноречиво внушал мне:

– Что ты, как девушка, ёжишься, али честь потерять боязно? Девке честь – всё её достояние, а тебе – только хомут. Честен бык, так он – сеном сыт!

Рыженький, бритый, точно актёр, ловкими, мягкими движениями маленького тела Башкин напоминал котёнка. Он относился ко мне учительно, покровительственно, и я видел, что он от души желает мне удачи, счастья. Очень умный, он прочитал немало хороших книг, более всех ему нравился "Граф Монте-Кристо".

– В этой книге есть и цель и сердце, – говорил он.

Любил женщин и рассказывал о них, вкусно чмокая, с восторгом, с какой-то судорогой в разбитом теле; в этой судороге было что-то болезненное, она возбуждала у меня брезгливое чувство, но речи его я слушал внимательно, чувствуя их красоту.

– Баба, баба! – выпевал он, и жёлтая кожа его лица разгоралась румянцем, тёмные глаза сияли восхищением. – Ради бабы я – на всё пойду. Для неё, как для чорта, – нет греха! Живи влюблён, лучше этого ничего не придумано!

Он был талантливый рассказчик и легко сочинял для проституток трогательные песенки о печалях несчастной любви, его песни распевались во всех городах Волги, и – между прочими – ему принадлежит широко распространённая песня:

Не красива я, бедна,

Плохо я одета,

Никто замуж не берёт

Девушку за это...

Хорошо относился ко мне тёмный человек Трусов, благообразный, щеголевато одетый, с тонкими пальцами музыканта. Он имел в Адмиралтейской слободе лавочку с вывеской "Часовых дел мастер", но занимался сбытом краденого.

– Ты, Пешков, к воровским шалостям не приучайся! – говорил он мне, солидно поглаживая седоватую свою бороду, прищурив хитрые и дерзкие глаза. – Я вижу: у тебя иной путь, ты человечек духовный.

– Что значит – духовный?

– А – в котором зависти нет ни к чему, только любопытство...

Это было неверно по отношению ко мне, завидовал я много и многому; между прочим, зависть мою возбуждала способность Башкина говорить каким-то особенным, стихоподобным ладом с неожиданными уподоблениями и оборотами слов. Вспоминаю начало его повести об одном любовном приключении:

"Мутноокой ночью сижу я – как сыч в дупле – в номерах, в нищем городе Свияжске, а – осень, октябрь, ленивенько дождь идёт, ветер дышит, точно обиженный татарин песню тянет; без конца песня: о-о-о-у-у-у...

И вот пришла она, лёгкая, розовая, как облако на восходе солнца, а в глазах – обманная чистота души. "Милый, – говорит честным голосом, – не виновата я против тебя". Знаю – врёт, а верю – правда! Умом – твёрдо знаю, сердцем – не верю, никак!"

Рассказывая, он ритмически покачивался, прикрывал глаза и часто мягким жестом касался груди своей против сердца.

Завидовал я Трусову, – этот человек удивительно интересно говорил о Сибири, Хиве, Бухаре, смешно и очень зло о жизни архиереев, а однажды таинственно сказал о царе Александре III:

– Этот царь в своём деле мастер!

Трусов казался мне одним из тех "злодеев", которые в конце романа неожиданно для читателя – становятся великодушными героями.

Иногда, в душные ночи, эти люди переправлялись через речку Казанку, в луга, в кусты, и там пили, ели, беседуя о своих делах, но чаще – о сложности жизни, о странной путанице человеческих отношений, особенно много о женщинах. О них говорилось с озлоблением, с грустью, иногда – трогательно и почти всегда с таким чувством, как будто заглядывая во тьму, полную жутких неожиданностей. Я прожил с ними две, три ночи под тёмным небом с тусклыми звёздами, в душном тепле ложбины, густо заросшей кустами тальника. Во тьме, влажной от близости Волги, ползли во все стороны золотыми пауками огни мачтовых фонарей, в чёрную массу горного берега вкраплены огненные комья и жилы – это светятся окна трактиров и домов богатого села Услон. Глухо бьют по воде плицы колёс пароходов, надсадно, волками воют матросы на караване барж, где-то бьёт молот по железу, заунывно тянется песня, тихонько тлеет чья-то душа, – от песни на сердце пеплом ложится грусть.

И ещё грустнее слушать тихо скользящие речи людей, – люди задумались о жизни и говорят каждый о своём, почти не слушая друг друга. Сидя или лёжа под кустами, они курят папиросы, изредка – не жадно – пьют водку, пиво и идут куда-то назад, по пути воспоминаний.

– А вот со мной был случай, – говорит кто-то, придавленный к земле ночною тьмой.

Выслушав рассказ, люди соглашаются:

– Бывает и так, – всё бывает...

"Было", "бывает", "бывало" – слышу я, и мне кажется, что в эту ночь люди пришли к последним часам своей жизни, – всё уже было, больше ничего не будет!

Это отводило меня в сторону от Башкина и Трусова, но всё-таки нравились мне они, и по всей логике испытанного мною было бы вполне естественно, если б я пошёл с ними. Оскорблённая надежда подняться вверх, начать учиться – тоже толкала меня к ним. В часы голода, злости и тоски я чувствовал себя вполне способным на преступление не только против "священного института собственности". Однако романтизм юности помешал мне свернуть с дороги, идти по которой я был обречён. Кроме гуманного Брет-Гарта и бульварных романов, я уже прочитал немало серьёзных книг, они возбудили у меня стремление к чему-то неясному, но более значительному, чем всё, что я видел.

И в то же время у меня зародились новые знакомства, новые впечатления. На пустырь, рядом с квартирой Евреинова, собирались гимназисты играть в городки, и меня очаровал один из них – Гурий Плетнёв. Смуглый, синеволосый, как японец, с лицом в мелких чёрных точках, точно натёртым порохом, неугасимо весёлый, ловкий в играх, остроумный в беседе, он был насыщен зародышами разнообразных талантов. И, как почти все талантливые русские люди, он жил на средства, данные ему природой, не стремясь усилить и развить их. Обладая тонким слухом и великолепным чутьём музыки, любя её, он артистически играл на гуслях, балалайке, гармонике, не пытаясь овладеть инструментом более благородным и трудным. Был он беден, одевался плохо, но его удальству, бойким движениям жилистого тела, широким жестам очень отвечали: измятая, рваная рубаха, штаны в заплатах и дырявые, стоптанные сапоги.

Он был похож на человека, который после длительной и трудной болезни только что встал на ноги, или похож был на узника, вчера выпущенного из тюрьмы, – всё в жизни было для него ново, приятно, всё возбуждало в нём шумное веселье – он прыгал по земле, как ракета-шутиха.

Узнав, как мне трудно и опасно жить, он предложил поселиться с ним и готовиться в сельские учителя. И вот я живу в странной, весёлой трущобе "Марусовке", вероятно, знакомой не одному поколению казанских студентов. Это был большой полуразрушенный дом на Рыбнорядской улице, как будто завоёванный у владельцев его голодными студентами, проститутками и какими-то призраками людей, изживших себя. Плетнёв помещался в коридоре под лестницей на чердак, там стояла его койка, а в конце коридора у окна: стол, стул, и это – всё. Три двери выходили в коридор, за двумя жили проститутки, за третьей – чахоточный математик из семинаристов, длинный, тощий, почти страшный человек, обросший жёсткой рыжеватой шерстью, едва прикрытый грязным тряпьём; сквозь дыры тряпок жутко светилась синеватая кожа и рёбра скелета.

Он питался, кажется, только собственными ногтями, объедая их до крови, день и ночь что-то чертил, вычислял и непрерывно кашлял глухо бухающими звуками. Проститутки боялись его, считая безумным, но, из жалости, подкладывали к его двери хлеб, чай и сахар, он поднимал с пола свёртки и уносил к себе, всхрапывая, как усталая лошадь. Если же они забывали или не могли почему-либо принести ему свои дары он, открывая дверь, хрипел в коридор:

В его глазах, провалившихся в тёмные ямы, сверкала гордость маниака, счастливого сознанием своего величия. Изредка к нему приходил маленький горбатый уродец с вывернутой ногою, в сильных очках на распухшем носу, седоволосый, с хитрой улыбкой на жёлтом лице скопца. Они плотно прикрывали дверь и часами сидели молча, в странной тишине. Только однажды, поздно ночью, меня разбудил хриплый яростный крик математика:

– А я говорю – тюрьма! Геометрия – клетка, да! Мышеловка, да! Тюрьма!

Горбатый уродец визгливо хихикал, многократно повторял какое-то странное слово, а математик вдруг заревел:

– К чорту! Вон!

Когда его гость выкатился в коридор, шипя, повизгивая, кутаясь в широкую разлетайку, – математик, стоя на пороге двери, длинный, страшный, запустив пальцы руки своей в спутанные волосы на голове, хрипел:

– Эвклид – дурак! Дур-рак... Я докажу, что бог умнее грека!

И хлопнул дверью настолько сильно, что в его комнате что-то с грохотом упало.

Вскоре я узнал, что человек этот хочет – исходя от математики доказать бытие бога, но он умер раньше, чем успел сделать это.

Плетнёв работал в типографии ночным корректором газеты, зарабатывая одиннадцать копеек в ночь, и, если я не успевал заработать, мы жили, потребляя в сутки четыре фунта хлеба, на две копейки чая и на три сахара. А у меня не хватало времени для работы, – нужно было учиться. Я преодолевал науки с величайшим трудом, особенно угнетала меня грамматика уродливо узкими, окостенелыми формами, я совершенно не умел втискивать в них живой и трудный, капризно гибкий русский язык. Но скоро, к удовольствию моему, оказалось, что я начал учиться "слишком рано" и что, даже сдав экзамены на сельского учителя, не получил бы места – по возрасту.

Плетнёв и я спали на одной и той же койке, я – ночами, он – днём. Измятый бессонной ночью, с лицом ещё более потемневшим и воспалёнными глазами, он приходил рано утром, я тотчас бежал в трактир за кипятком, самовара у нас, конечно, не было. Потом, сидя у окна, мы пили чай с хлебом. Гурий рассказывал мне газетные новости, читал забавные стихи алкоголика-фельетониста Красное Домино и удивлял меня шутливым отношением к жизни, – мне казалось, что он относится к ней так же, как к толстомордой бабе Галкиной, торговке старыми дамскими нарядами и сводне.

У этой бабы он нанимал угол под лестницей, но платить за "квартиру" ему было нечем, и он платил весёлыми шутками, игрою на гармонике, трогательными песнями; когда он, тенорком, напевал их, в глазах его сияла усмешка. Баба Галкина в молодости была хористкой оперы, она понимала толк в песнях, и нередко из её нахальных глаз на пухлые, сизые щёки пьяницы и обжоры обильно катились мелкие слезинки, она сгоняла их с кожи щёк жирными пальцами и потом тщательно вытирала пальцы грязным платочком.

– Ах, Гурочка, – вздыхая, говорила она, – артист вы! И будь вы чуточку покрасивше – устроила бы я вам судьбу! Уж сколько я молодых юношев пристроила к женщинам, у которых сердце скучает в одинокой жизни!

Один из таких "юношев" жил тут же, над нами. Это был студент, сын рабочего-скорняка, парень среднего роста, широкогрудый, с уродливо узкими бёдрами, похожий на треугольник острым углом вниз, угол этот немного отломлен, – ступни ног студента маленькие, точно у женщины. И голова его, глубоко всаженная в плечи, тоже мала, украшена щетиной рыжих волос, а на белом, бескровном лице угрюмо таращились выпуклые, зеленоватые глаза.

С великим трудом, голодая, как бездомная собака, он, вопреки воле отца, исхитрился кончить гимназию и поступить в университет, но у него обнаружился глубокий, мягкий бас, и нему захотелось учиться пению.

Галкина поймала его на этом и пристроила к богатой купчихе лет сорока, сын её был уже студент на третьем курсе, дочь – кончала учиться в гимназии. Купчиха была женщина тощая, плоская, прямая, как солдат, сухое лицо монахини-аскетки, большие серые глаза, скрытые в тёмных ямах, одета она в чёрное платье, в шёлковую старомодную головку, в её ушах дрожат серьги с камнями ядовито-зелёного цвета.

Иногда, вечерами или рано по утрам, она приходила к своему студенту, и я не раз наблюдал, как эта женщина, точно прыгнув в ворота, шла по двору решительным шагом. Лицо её казалось страшным, губы так плотно сжаты, что почти не видны, глаза широко открыты, обречённо, тоскливо смотрят вперёд, но – кажется, что она слепая. Нельзя было сказать, что она уродлива, но в ней ясно чувствовалось напряжение, уродующее её, как бы растягивая её тело и до боли сжимая лицо.

– Смотри, – сказал Плетнёв, – точно безумная!

Студент ненавидел купчиху, прятался от неё, а она преследовала его, точно безжалостный кредитор или шпион.

– Сконфуженный человек я, – каялся он, выпивши. – И – зачем надо мне петь? С такой рожей и фигурой – не пустят меня на сцену, не пустят!

– Прекрати эту канитель! – советовал Плетнёв.

– Да. Но жалко мне её! Не выношу, а – жалко! Если бы вы знали, как она – эх...

Мы – знали, потому что слышали, как эта женщина, стоя на лестнице, ночью, умоляла глухим, вздрагивающим голосом:

– Христа ради... голубчик, ну – Христа ради!

Она была хозяйкой большого завода, имела дома, лошадей, давала тысячи денег на акушерские курсы и, как нищая, просила милостыню ласки.

После чая Плетнёв ложился спать, а я уходил на поиски работы и возвращался домой поздно вечером, когда Гурию нужно было отправляться в типографию. Если я приносил хлеба, колбасы или варёной "требухи", мы делили добычу пополам, и он брал свою часть с собой.

Оставаясь один, я бродил по коридорам и закоулкам "Марусовки", присматриваясь, как живут новые для меня люди. Дом был очень набит ими и похож на муравьиную кучу. В нём стояли какие-то кислые, едкие запахи и всюду по углам прятались густые, враждебные людям тени. С утра до поздней ночи он гудел; непрерывно трещали машины швеек, хористки оперетки пробовали голоса, басовито ворковал гаммы студент, громко декламировал спившийся, полубезумный актёр, истерически орали похмелевшие проститутки, и – возникал у меня естественный, но неразрешимый вопрос:

"Зачем всё это?"

Среди голодной молодёжи бестолково болтался рыжий, плешивый, скуластый человек с большим животом, на тонких ногах, с огромным ртом и зубами лошади, – за эти зубы прозвали его Рыжий Конь. Он третий год судился с какими-то родственниками, симбирскими купцами, и заявлял всем и каждому:

– Жив быть не хочу, а – разорю их вдребезг! Нищими по миру пойдут, три года будут милостыней жить, – после того я им ворочу всё, что отсужу у них, всё отдам и спрошу: "Что, черти? То-то!"

– Это – цель твоей жизни, Конь? – спрашивали его.

– Весь я, всей душой нацелился на это и больше ничего делать не могу!

Он целые дни торчал в окружном суде, в палате, у своего адвоката, часто, вечерами, привозил на извозчике множество кульков, свёртков, бутылок и устраивал у себя, в грязной комнате с провисшим потолком и кривым полом, шумные пиры, приглашая студентов, швеек – всех, кто хотел сытно поесть и немножко выпить. Сам Рыжий Конь пил только ром, напиток, от которого на скатерти, платье и даже на полу оставались несмываемые тёмнорыжие пятна, выпив, он завывал:

– Милые вы мои птицы! Люблю вас – честный вы народ! А я – злой подлец и кр-рокодил, – желаю погубить родственников и – погублю! Ей-богу! Жив быть не хочу, а...

Глаза Коня жалобно мигали, и нелепое, скуластое лицо орошалось пьяными слезами, он стирал их со щёк ладонью и размазывал по коленям, – шаровары его всегда были в масляных пятнах.

– Как вы живёте? – кричал он. – Голод, холод, одёжа плохая, – разве это – закон? Чему в такой жизни научиться можно? Эх, кабы государь знал, как вы живёте...

И, выхватив из кармана пачку разноцветных кредиток, предлагал:

– Кому денег надо? Берите, братцы!

Хористки и швейки жадно вырывали деньги из его мохнатой руки, он хохотал, говоря:

– Да это – не вам! Это – студентам.

Но студенты денег не брали.

– К чорту деньги! – сердито кричал сын скорняка.

Он сам однажды, пьяный, принёс Плетнёву пачку десятирублёвок, смятых в твёрдый ком, и сказал, бросив их на стол:

– Вот – надо? Мне – не надо...

Лёг на койку нашу и зарычал, зарыдал, так что пришлось отпаивать и отливать его водою. Когда он уснул, Плетнёв попытался разгладить деньги, но это оказалось невозможно – они были так туго сжаты, что надо было смочить их водою, чтоб отделить одну от другой.

В дымной, грязной комнате, с окнами в каменную стену соседнего дома, тесно и душно, шумно и кошмарно. Конь орёт всех громче. Я спрашиваю его:

– Зачем вы живёте здесь, а не в гостинице?

– Милый – для души! Тепло душе с вами...

Сын скорняка подтверждает:

– Верно, Конь! И я – тоже. В другом месте я бы пропал...

Конь просит Плетнёва:

– Сыграй! Спой...

Положив гусли на колени себе, Гурий поёт:

Ты взойди-ко, взойди, солнце красное...

В комнате становится тихо, все задумчиво слушают жалобные слова и негромкий звон гусельных струн.

– Хорошо, чорт! – ворчит несчастный купчихин утешитель.

Среди странных жителей старого дома Гурий Плетнёв, обладая мудростью, имя которой – веселье, играл роль доброго духа волшебных сказок. Душа его, окрашенная яркими красками юности, освещала жизнь фейерверками славных шуток, хороших песен, острых насмешек над обычаями и привычками людей, смелыми речами о грубой неправде жизни. Ему только что исполнилось двадцать лет, по внешности он казался подростком, но все в доме смотрели на него как на человека, который в трудный день может дать умный совет и всегда способен чем-то помочь. Люди получше – любили его, похуже – боялись, и даже старый будочник Никифорыч всегда приветствовал Гурия лисьей улыбкой.

Двор "Марусовки" – "проходной", поднимаясь в гору, он соединял две улицы: Рыбнорядскую со Старо-Горшечной, на последней, недалеко от ворот нашего жилища, приткнулась уютно в уголке будка Никифорыча.

Это – старший городовой в нашем квартале; высокий, сухой старик, увешанный медалями, лицо у него – умное, улыбка – любезная, глаза – хитрые.

Он относился очень внимательно к шумной колонии бывших и будущих людей; несколько раз в день его аккуратно вытесанная фигура являлась на дворе, шёл он не торопясь и посматривал в окна квартир взглядом смотрителя зоологического сада в клетки зверей. Зимою в одной из квартир были арестованы однорукий офицер Смирнов и солдат Муратов, георгиевские кавалеры, участники Ахал-Текинской экспедиции Скобелева; арестовали их – а также Зобнина, Овсянкина, Григорьева, Крылова и ещё кого-то – за попытку устроить тайную типографию, для чего Муратов и Смирнов, днём, в воскресенье, пришли воровать шрифты в типографию Ключникова на бойкой улице города. За этим делом их и схватили. А однажды ночью в "Марусовке" был схвачен жандармами длинный, угрюмый житель, которого я прозвал Блуждающей Колокольней. Утром, узнав об этом, Гурий возбуждённо растрепал свои чёрные волосы и сказал мне:

– Вот что, Максимыч, тридцать семь чертей, беги, брат, скорее...

– Смотри – осторожнее! Может быть, там сыщики...

Таинственное поручение страшно обрадовало меня, и я полетел в Адмиралтейскую слободу с быстротой стрижа. Там, в тёмной мастерской медника, я увидал молодого кудрявого человека с необыкновенно синими глазами, он лудил кастрюлю, но – был не похож на рабочего. А в углу, у тисков, возился, притирая кран, маленький старичок с ремешком на белых волосах.

Я спросил медника:

– Нет ли работы у вас?

Старичок сердито ответил:

– У нас – есть, а для тебя – нет!

Молодой, мельком взглянув на меня, снова опустил голову над кастрюлей. Я тихонько толкнул ногою его ногу, – он изумлённо и гневно уставился на меня синими глазами, держа кастрюлю за ручку и как бы собираясь швырнуть ею в меня. Но увидав, что я подмигиваю ему, сказал спокойно:

– Ступай, ступай...

Ещё раз подмигнув ему, я вышел за дверь, остановился на улице; кудрявый, потягиваясь, тоже вышел и молча уставился на меня, закуривая папиросу.

– Вы – Тихон?

– Петра арестовали.

Он нахмурился сердито, щупая меня глазами.

– Какого это Петра?

– Длинный, похож на дьякона.

– Больше ничего.

– А какое мне дело до Петра, дьякона и всего прочего? – спросил медник, и характер его вопроса окончательно убедил меня: это не рабочий. Я побежал домой, гордясь тем, что сумел исполнить поручение. Таково было моё первое участие в делах "конспиративных".

Гурий Плетнёв был близок к ним, но в ответ на мои просьбы ввести меня в круг этих дел, говорил:

– Тебе, брат, рано! Ты – поучись...

Евреинов познакомил меня с одним таинственным человеком. Знакомство это было осложнено предосторожностями, которые внушили мне предчувствие чего-то очень серьёзного. Евреинов повёл меня за город, на Арское поле, предупреждая по дороге, что знакомство это требует от меня величайшей осторожности, его надо сохранить в тайне. Потом, указав мне вдали небольшую серую фигурку, медленно шагавшую по пустынному полю, Евреинов оглянулся, тихо говоря:

– Вот он! Идите за ним и, когда он остановится, подойдите к нему, сказав: "Я приезжий..."

Таинственное – всегда приятно, но здесь оно показалось мне смешным: знойный, яркий день, в поле серою былинкой качается одинокий человечек, вот и всё. Догнав его у ворот кладбища, я увидал пред собою юношу с маленьким, сухим личиком и строгим взглядом глаз, круглых, как у птицы. Он был одет в серое пальто гимназиста, но светлые пуговицы отпороты и заменены чёрными, костяными, на изношенной фуражке заметен след герба, и вообще в нём было что-то преждевременно ощипанное, – как будто он торопился показаться самому себе человеком вполне созревшим.

Мы сидели среди могил, в тени густых кустов. Человек говорил сухо, деловито и весь, насквозь, не понравился мне. Строго расспросив меня, что я читал, он предложил мне заниматься в кружке, организованном им, я согласился, и мы расстались, – он ушёл первый, осторожно оглядывая пустынное поле.

В кружке, куда входили ещё трое или четверо юношей, я был моложе всех и совершенно не подготовлен к изучению книги Джон Стюарта Милля с примечаниями Чернышевского. Мы собирались в квартире ученика учительского института Миловского, – впоследствии он писал рассказы под псевдонимом Елеонский и, написав томов пять, кончил самоубийством, – как много людей, встреченных мною, ушло самовольно из жизни!

Это был молчаливый человек, робкий в мыслях, осторожный в словах. Жил он в подвале грязного дома и занимался столярной работой для "равновесия тела и души". С ним было скучно. Чтение книги Милля не увлекало меня, скоро основные положения экономики показались очень знакомыми мне, я усвоил их непосредственно, они были написаны на коже моей, и мне показалось, что не стоило писать толстую книгу трудными словами о том, что совершенно ясно для всякого, кто тратит силы свои ради благополучия и уюта "чужого дяди". С великим напряжением высиживал я два, три часа в яме, насыщенной запахом клея, рассматривая, как по грязной стене ползают мокрицы.

Однажды вероучитель опоздал придти в обычный час, и мы, думая, что он уже не придёт, устроили маленький пир, купив бутылку водки, хлеба и огурцов. Вдруг мимо окна быстро мелькнули серые ноги нашего учителя; едва успели мы спрятать водку под стол, как он явился среди нас, и началось толкование мудрых выводов Чернышевского. Мы все сидели неподвижно, как истуканы, со страхом ожидая, что кто-нибудь из нас опрокинет бутылку ногою. Опрокинул её наставник, опрокинул и, взглянув под стол, не сказал ни слова. Ох, уж лучше бы он крепко выругался!