Даешь
небо!
Сами
выкропим рожь –
тучи
прольем над хлебом.
Даешь
небо!
Слов
отточенный нож
вонзай
в грядущую небыль!
Даешь
небо!

Поэма «Хорошо!»

Октябрьская поэма.

Время –
вещь
необычайно длинная, –
были времена –
прошли былинные.
Ни былин,
ни эпосов,
ни эпопей.
Телеграммой
лети,
строфа!
Воспаленной губой
припади
и попей
из реки
по имени – «Факт».
Это время гудит
телеграфной струной,
это
сердце
с правдой вдвоем.
Это было
с бойцами,
или страной,
или
в сердце
было
в моем.
Я хожу,
чтобы, с этою
книгой побыв,
из квартирного
мирка
шел опять
на плечах
пулеметной пальбы,
как штыком,
строкой
просверкав.
Чтоб из книги,
через радость глаз,
от свидетеля
счастливого, –
в мускулы
усталые
лилась
строящая
и бунтующая сила.
Этот день
воспевать
никого не наймем.
Мы
распнем
карандаш на листе,
чтобы шелест страниц,
как шелест знамен,
надо лбами
годов
шелестел.

"Кончайте войну!
Довольно!
Будет!
В этом
голодном году –
невмоготу.
Врали:
"народа –
свобода,
вперед,
эпоха, заря…" –
и зря.
Где
земля,
и где
закон,
чтобы землю
выдать
к лету? –
Нету!
Что же
дают
за февраль,
за работу,
за то,
что с фронтов
не бежишь? –
Шиш.
На шее
кучей
Гучковы,
черти,
министры,
Родзянки…
Мать их за ноги!
Власть
к богатым
рыло
воротит –
чего
подчиняться
ей?!.
Бей!!"
То громом,
то шепотом
этот ропот
сползал
из Керенской
тюрьмы-решета.
в деревни
шел
по травам и тропам,
в заводах
сталью зубов скрежетал.
Чужие
партии
бросали швырком.
– На что им
сбор
болтунов дался?! –
И отдавали
большевикам
гроши,
и силы,
и голоса.
До самой
мужичьей
земляной башки
докатывалась слава, –
лилась
и слыла,
что есть
за мужиков
какие-то
«большаки»
– у-у-у!
Сила! –

Царям
дворец
построил Растрелли.
Цари рождались,
жили,
старели.
Дворец
не думал
о вертлявом постреле,
не гадал,
что в кровати,
царицам вверенной,
раскинется
какой-то
присяжный поверенный.
От орлов,
от власти,
одеял и кружевца
голова
присяжного поверенного
кружится.
Забывши
и классы
и партии,
идет
на дежурную речь.
Глаза
у него
бонапартьи
и цвета
защитного
френч.
Слова и слова.
Огнесловая лава.
Болтает
сорокой радостной.
Он сам
опьянен
своею славой
пьяней,
чем сорокаградусной.
Слушайте,
пока не устанете,
как щебечет
иной адъютантик:
"Такие случаи были –
он едет
в автомобиле.
Узнавши,
кто
и который, –
толпа
распрягла моторы!
Взамен
лошадиной силы
сама
на руках носила!"
В аплодисментном
плеске
премьер
проплывет
над Невским.
и дамы,
и дети-пузанчики
кидают
цветы и розанчики.
Если ж
с безработы
загрустится,
сам
себя
уверенно и быстро
назначает –
то военным,
то юстиции,
то каким-нибудь
еще
министром.
И вновь
возвращается,
сказанув,
ворочать дела
и вертеть казну.
Подмахивает подписи
достойно
и старательно.
"Аграрные?
Беспорядки?
Ряд?
Пошлите,
этот,
как его, –
карательный
отряд!
Ленин?
Большевики?
Арестуйте и выловите!
Что?
Не дают?
Не слышу без очков.
Кстати…
об его превосходительстве…
Корнилове…
Нельзя ли
сговориться
сюда
казачков?!.
Их величество?
Знаю.
Ну да!..
И руку жал.
Какая ерунда!
Императора?
На воду?
И черную корку?
При чем тут Совет?
Приказываю
туда,
в Лондон,
к королю Георгу".
Пришит к истории,
пронумерован
и скреплен,
и его
рисуют –
и Бродский и Репин.

Петербургские окна.
Синё и темно.
Город
сном
и покоем скован.
НО
не спит
мадам Кускова.
Любовь
и страсть вернулись к старушке.
Кровать
и мечты
розоватит восток.
Ее
волос
пожелтелые стружки
причудливо
склеил
слезливый восторг.
С чего это
девушка
сохнет и вянет?
Молчит…
но чувство,
видать, велико.
Ее
утешает
усатая няня,
видавшая виды, –
Пе Эн Милюков.
"Не спится, няня…
Здесь так душно…
Открой окно
да сядь ко мне".
– Кускова,
что с тобой? –
"Мне скушно…
Поговорим о старине".

– О чем, Кускова?
Я,
бывало,
хранила
в памяти
немало
старинных былей,
небылиц –
и про царей
и про цариц.
И я б,
с моим умишком хилым, –
короновала б
Михаила.
чем брать
династию
чужую…
Да ты
не слушаешь меня?! –
"Ах, няня, няня,
я тоскую.
Мне тошно, милая моя.
Я плакать,
я рыдать готова…"
– Господь помилуй
и спаси…
Чего ты хочешь?
Попроси.
Чтобы тебе
на нас
не дуться,
дадим свобод
и конституций…
Дай
окроплю
речей водою
горящий бунт… –
"Я не больна.
Я…
знаешь, няня…
влюблена…"
– Дитя мое,
господь с тобою! –
И Милюков
ее
с мольбой
крестил
профессорской рукой.
– Оставь, Кускова,
в наши лета
любить
задаром
смысла нету. –
«Я влюблена». –
шептала
снова
в ушко
профессору
она.
– Сердечный друг,
ты нездорова. –
"Оставь меня,
я влюблена".
– Кускова,
нервы, –
полечись ты… –
"Ах няня,
он такой речистый…
Ах, няня-няня!
няня!
Ах!
Его же ж
носят на руках
А как поет он
про свободу…
Я с ним хочу, –
не с ним,
так в воду".
Старушка
тычется в подушку,
и только слышно:
" Саша! –
Душка!"
Смахнувши
слезы
рукавом,
взревел усатый нянь:
– В кого?
Да говори ты нараспашку! –
«В Керенского…»
– В какого?
В Сашку? –
И от признания
такого
лицо
расплылось
Милюкова.
От счастия
профессор ожил:
– Ну, это что ж –
одно и то же!
При Николае
и при Саше
мы
сохраним доходы наши. –
Быть может,
на брегах Невы
подобных
дам
видали вы?

Звякая
шпорами
довоенной выковки,
аксельбантами
увешанные до пупов,
говорили –
адъютант
(в «Селекте» на Лиговке)
и штанс-капитан
Попов.
"Господин адъютант,
не возражайте,
не дам, –
скажите,
чего еще
поджидаем мы?
Россию
жиды
продают жидам,
и кадровое
офицерство
уже под жидами!
Вы, конешно,
профессор,
либерал,
но казачество,
пожалуйста,
оставьте в покое.
Например,
мое положенье беря,
это…
черт его знает, что это такое!
Сегодня с денщиком:
ору ему
–эй,
наваксь
щиблетину,
чтоб видеть рыло в ней! –
И конешно –
к матушке,
а он меня
к моей,
к матушке,
к свет
к Елизавете Кирилловне!"
"Нет,
я не за монархию
с коронами,
с орлами,
НО
для социализма
нужен базис.
Сначала демократия,
потом
парламент.
Культура нужна.
А мы –
Азия-с!
Я даже –
социалист.
Но не граблю,
не жгу.
Разве можно сразу?
Конешно, нет!
Постепенно,
понемногу,
по вершочку,
по шажку,
сегодня,
завтра,
через двадцать лет.
А эти?
От Вильгельма кресты да ленты.
В Берлине
выходили
с билетом перронным.
Деньги
штаба –
шпионы и агенты.
В Кресты бы
тех,
кто ездит в пломбированном!"
"С этим согласен,
это конешно,
этой сволочи
мало повешено".
"Ленина,
который
смуту сеет,
председателем,
што ли,
совета министров?
Что ты?!
Рехнулась, старушка Рассея?
Касторки прими!
Поправьсь!
Выздоровь!
Офицерам –
Суворова,
Голенищева-Кутузова
благодаря
политикам ловким
быть
под началом
Бронштейна бескартузого,
какого-то
бесштанного
Лёвки?!
Дудки!
С казачеством
шутки плохи –
повыпускаем
им
потроха…"
И все адъютант
–ха да хи –
Попов
–хи да ха. –
"Будьте дважды прокляты
и трижды поколейте!
Господин адъютант,
позвольте ухо:
их
…ревосходительство
…ерал Каледин,
с Дону,
с плеточкой,
извольте понюхать!
Его превосходительство…
Да разве он один?!
Казачество кубанское,
Днепр,
Дон…"
И все стаканами –
дон и динь,
и шпорами –
динь и дон.
Капитан
упился, как сова.
Челядь
чайники
бесшумно подавала.
А в конце у Лиговки
другие слова
подымались
из подвалов.
"Я,
товарищи, –
из военной бюры.
Кончили заседание –
тока-тока.
Вот тебе,
к маузеру,
двести бери,
а это –
сто патронов
к винтовкам.
Пока соглашатели
замазывали рты,
подходит
казатчина
и самокатчина.
Приказано
питерцам
идти на фронты,
а сюда
направляют
с Гатчины.
Вам,
которые
с Выборгской стороны,
вам
заходить
с моста Литейного.
В сумерках,
тоньше
дискантовой струны,
не галдеть
и не делать
заведенья питейного.
Я
за Лашевичем
беру телефон, –
не задушим,
так нас задушат.
Или
возьму телефон,
или вон
из тела
пролетарскую душу.
Сам
приехал,
в пальтишке рваном, –
ходит,
никем не опознан.
Сегодня,
говорит,
подыматься рано.
А послезавтра –
поздно.
Завтра, значит.
Ну, не сдобровать им!
Быть
Керенскому
биту и ободрану!
Уж мы
подымем
с царёвой кровати
эту
самую
Александру Федоровну".

Дул,
как всегда,
октябрь
ветрами
как дуют
при капитализме.
За Троицкий
дули
авто и трамы,
обычные
рельсы
вызмеив.
Под мостом
Нева-река,
по Неве
плывут кронштадтцы…
От винтовок говорка
скоро
Зимнему шататься.
В бешеном автомобиле,
покрышки сбивши,
тихий,
вроде
упакованной трубы,
за Гатчину,
забившись,
улепетывал бывший –
"В рог,
в бараний!
Взбунтовавшиеся рабы!.."
Видят
редких звезд глаза,
окружая
Зимний
в кольца,
по Мильонной
из казарм
надвигаются кексгольмцы.
А в Смольном,
в думах
о битве и войске,
Ильич
гримированный
мечет шажки,
да перед картой
Антонов с Подвойским
втыкают
в места атак
флажки.
Лучше
власть
добром оставь,
никуда
тебе
не деться!
Ото всех
идут
застав
к Зимнему
красногвардейцы.
Отряды рабочих,
матросов,
голи –
дошли,
штыком домерцав,
как будто
руки
сошлись на горле,
холёном
горле
дворца.
Две тени встало.
Огромных и шатких.
Сдвинулись.
Лоб о лоб.
И двор
дворцовый
руками решетки
стиснул
торс
толп.
Качались
две
огромных тени
от ветра
и пуль скоростей, –
да пулеметы,
будто
хрустенье
ломаемых костей.
Серчают стоящие павловцы.
"В политику…
начали…
баловаться…
Куда
против нас
бочкаревским дурам?!
Приказывали б
на штурм".
Но тень
боролась,
спутав лапы, –
и лап
никто
не разнимал и не рвал.
Не выдержав
молчания,
сдавался слабый –
уходил
от испуга,
от нерва.
Первым,
боязнью одолен,
снялся
бабий батальон.
Ушли с батарей
к одиннадцати
михайловцы или константиновцы…
А Керенский –
спрятался,
попробуй
вымань его!
Задумывалась
казачья башка.
И
редели
защитники Зимнего,
как зубья
у гребешка.
И долго
длилось
это молчанье,
молчанье надежд
и молчанье отчаянья.
А в Зимнем,
в мягких мебелях
с бронзовыми выкрутами,
сидят
министры
в меди блях,
и пахнет
гладко выбритыми.
На них не глядят
и их не слушают –
они
у штыков в лесу.
Они
упадут
переспевшей грушею,
как только
их
потрясут.
Голос – редок.
Шепотом,
знаками.
– Керенский где-то? –
– Он?
За казаками.
22

с орлами, НО для социализма

нужен базис. Сначала демократия,

парламент. Культура нужна.

Азия-с! Я даже

социалист.

Но не граблю,

не жгу. Разве можно сразу?

Конешно, нет! Постепенно,

понемногу,

по вершочку,

по шажку, сегодня,

через двадцать лет. А эти?

От Вильгельма кресты да ленты. В Берлине

выходили

с билетом перронным. Деньги

шпионы и агенты. В Кресты бы

кто ездит в пломбированном!" "С этим согласен,

это конешно, этой сволочи

мало повешено". "Ленина,

смуту сеет, председателем,

совета министров? Что ты?!

Рехнулась, старушка Рассея? Касторки прими!

Поправьсь!

Выздоровь! Офицерам

Суворова,

Голенищева-Кутузова благодаря

политикам ловким быть

под началом

Бронштейна бескартузого, какого-то

бесштанного

Лёвки?! Дудки!

С казачеством

шутки плохиповыпускаем

потроха..." И все адъютант

Ха да хиПопов

Хи да ха."Будьте дважды прокляты

и трижды поколейте! Господин адъютант,

позвольте ухо: их...ревосходительство

Ерал Каледин, с Дону,

с плеточкой,

извольте понюхать! Его превосходительство...

Да разве он один?! Казачество кубанское,

Дон..." И все стаканами

дон и динь, и шпорами

динь и дон. Капитан

упился, как сова. Челядь

бесшумно подавала. А в конце у Лиговки

другие слова подымались

из подвалов. "Я,

товарищи,

из военной бюры. Кончили заседание

тока-тока. Вот тебе,

к маузеру,

двести бери, а это

сто патронов

к винтовкам. Пока соглашатели

замазывали рты, подходит

казатчина

и самокатчина. Приказано

питерцам

идти на фронты, а сюда

направляют

с Гатчины. Вам,

с Выборгской стороны, вам

заходить

с моста Литейного. В сумерках,

дискантовой струны, не галдеть

и не делать

заведенья питейного. Я за Лашевичем

беру телефон,не задушим,

так нас задушат. Или

возьму телефон,

или вон из тела

пролетарскую душу. С а м

в пальтишке рваном,ходит,

никем не опознан. Сегодня,

подыматься рано. А послезавтра

поздно. Завтра, значит.

Ну, не сдобровать им! Быть

Керенскому

биту и ободрану! Уж мы

с царёвой кровати эту

Александру Федоровну".

как всегда,

ветрами как дуют

при капитализме. За Троицкий

авто и трамы, обычные

вызмеив. Под мостом

Нева-река, по Неве

плывут кронштадтцы... От винтовок говорка скоро

Зимнему шататься. В бешеном автомобиле,

покрышки сбивши, тихий,

упакованной трубы, за Гатчину,

забившись,

улепетывал бывший"В рог,

в бараний!

Взбунтовавшиеся рабы!.." Видят

редких звезд глаза, окружая

в кольца, по Мильонной

из казарм надвигаются кексгольмцы. А в Смольном,

о битве и войске, Ильич

гримированный

мечет шажки, да перед картой

Антонов с Подвойским втыкают

в места атак

флажки. Лучше

добром оставь, никуда

не деться! Ото всех

застав к Зимнему

красногвардейцы. Отряды рабочих,

матросов,

голидошли,

штыком домерцав, как будто

сошлись на горле, холёном

дворца. Две тени встало.

Огромных и шатких. Сдвинулись.

Лоб о лоб. И двор

дворцовый

руками решетки стиснул

толп. Качались

огромных тени от ветра

и пуль скоростей,да пулеметы,

хрустенье ломаемых костей. Серчают стоящие павловцы. "В политику...

баловаться... Куда

против нас

бочкаревским дурам?! Приказывали б

на штурм". Но тень

боролась,

спутав лапы,и лап

не разнимал и не рвал. Не выдержав

молчания,

сдавался слабыйуходил

от испуга,

от нерва. Первым,

боязнью одолен, снялся

бабий батальон. Ушли с батарей

к одиннадцати михайловцы или константиновцы... А Керенский

спрятался,

попробуй

вымань его! Задумывалась

казачья башка. И редели

защитники Зимнего, как зубья

у гребешка. И долго

это молчанье, молчанье надежд

и молчанье отчаянья. А в Зимнем,

в мягких мебелях с бронзовыми выкрутами, сидят

министры

в меди блях, и пахнет

гладко выбритыми. На них не глядят

и их не слушаютони

у штыков в лесу. Они

переспевшей грушею, как только

знаками. - Керенский где-то?- Он?

За казаками.И снова молча И только

под вечер: - Где Прокопович?- Нет Прокоповича.А из-за Николаевского чугунного моста, как смерть,

неласковая Авроровых

сталь. И вот

над воротником поднялось

лицо Коновалова. Шум,

тек родником, теперь

прибоем наваливал. Кто длинный такой?..

Дотянуться смог! По каждому

из стекол

удары палки. Это

из трехдюймовок шарахнули

форты Петропавловки. А поверху

как будто взорван: бабахнула

шестидюймовка Авророва. И вот

не успела она рассыпаться,

гулка и грозна,над Петропавловской

фонарь, восстанья

условный знак. - Долой!

На приступ!

На приступ!Ворвались.

На ковры!

Под раззолоченный кров! Каждой лестницы

каждый выступ брали,

перешагивая

через юнкеров. Как будто

комнаты полня, текли,

сливались

над каждой потерей, и схватки

вспыхивали

жарче полдня за каждым диваном,

у каждой портьеры. По этой

анфиладе,

приветствиями оранной монархам,

короны-клады,бархатными залами,

раскатистыми коридорами гремели,

сапоги и приклады. Какой-то

смущенный

сукин сын, а над ним

путиловец

нежней папаши: "Ты,

парнишка,

выкладывай

ворованные часычасы теперича наши!" Топот рос

тринадцать сгреб,

затыркал. Забились

под галстук

за что им приняться?Как будто

Под мостом
Нева-река,
по Неве
плывут кронштадтцы…
От винтовок говорка
скоро
Зимнему шататься.
В бешеном автомобиле,
покрышки сбивши,
тихий,
вроде
упакованной трубы,
за Гатчину,
забившись,
улепетывал бывший -
«В рог,
в бараний!
Взбунтовавшиеся рабы!..»
Видят
редких звезд глаза,
окружая
Зимний
в кольца,
по Мильонной
из казарм
надвигаются кексгольмцы.
А в Смольном,
в думах
о битве и войске,
Ильич
гримированный
мечет шажки,
да перед картой
Антонов с Подвойским
втыкают
в места атак
флажки.
Лучше
власть
добром оставь,
никуда
тебе
не деться!
Ото всех
идут
застав
к Зимнему
красногвардейцы.
Отряды рабочих,
матросов,
голи -
дошли,
штыком домерцав,
как будто
руки
сошлись на горле,
холеном
горле
дворца.
Две тени встало.
Огромных и шатких.
Сдвинулись.
Лоб о лоб.
И двор
дворцовый
руками решетки
стиснул
торс
толп.
Качались
две
огромных тени
от ветра
и пуль скоростей, -
да пулеметы,
будто
хрустенье
ломаемых костей.
Серчают стоящие павловцы.
«В политику…
начали…
баловаться…
Куда
против нас
бочкаревским дурам?!
Приказывали б
на штурм».
Но тень
боролась,
спутав лапы, -
и лап
никто
не разнимал и не рвал.
Не выдержав
молчания,
сдавался слабый -
уходил
от испуга,
от нерва.
Первым,
боязнью одолен,
снялся
бабий батальон.
Ушли с батарей
к одиннадцати
михайловцы или константиновцы…
А Керенский -
спрятался,
попробуй
вымань его!
Задумывалась
казачья башка.
И
редели
защитники Зимнего,
как зубья
у гребешка.
И долго
длилось
это молчанье,
молчанье надежд
и молчанье отчаянья.
А в Зимнем,
в мягких мебелях
с бронзовыми выкрутами,
сидят
министры
в меди блях,
и пахнет
гладко выбритыми.
На них не глядят
и их не слушают -
они
у штыков в лесу.
Они
упадут
переспевшей грушею,
как только
их
потрясут.
Голос-редок.
Шепотом,
знаками.
– Керенский где-то? -
– Он?
За казаками. -
И снова молча
И только
под вечер:
– Где Прокопович? -
– Нет Прокоповича. -
А из-за Николаевского
чугунного моста,
как смерть,
глядит
неласковая
Авроровых
башен
сталь.
И вот
высоко
над воротником
поднялось
лицо Коновалова.
Шум,
который
тек родником,
теперь
прибоем наваливал.
Кто длинный такой?..
Дотянуться смог!
По каждому
из стекол
удары палки.
Это -
из трехдюймовок
шарахнули
форты Петропавловки.
А поверху
город
как будто взорван:
бабахнула
шестидюймовка Авророва.
И вот
еще
не успела она
рассыпаться,
гулка и грозна, -
над Петропавловской
взвился
фонарь,
восстанья
условный знак.
– Долой!
На приступ!
Вперед!
На приступ! -
Ворвались.
На ковры!
Под раззолоченный кров!
Каждой лестницы
каждый выступ
брали,
перешагивая
через юнкеров.
Как будто
водою
комнаты полня,
текли,
сливались
над каждой потерей,
и схватки
вспыхивали
жарче полдня
за каждым диваном,
у каждой портьеры.
По этой
анфиладе,
приветствиями оранной
монархам,
несущим
короны-клады, -
бархатными залами,
раскатистыми коридорами
гремели,
бились
сапоги и приклады.
Какой-то
смущенный
сукин сын,
а над ним
путиловец -
нежней папаши:
«Ты,
парнишка,
выкладывай
ворованные часы -
часы теперича наши!»
Топот рос
и тех
тринадцать
сгреб,
забил,
зашиб,
затыркал.
Забились
под галстук -
за что им приняться? -
Как будто
топор
навис над затылком.
За двести шагов…
за тридцать…
за двадцать…
Вбегает
юнкер:
«Драться глупо!»
Тринадцать визгов:
– Сдаваться!
Сдаваться! -
А в двери -
бушлаты,
шинели,
тулупы…
И в эту
тишину
раскатившийся всласть
бас,
окрепший
над реями рея:
«Которые тут временные?
Слазь!
Кончилось ваше время».
И один
из ворвавшихся,
пенснишки тронув,
объявил,
как об чем-то простом
и несложном:
«Я,
председатель реввоенкомитета
Антонов,
Временное
правительство
объявляю низложенным».
А в Смольном
толпа,
растопырив груди,
покрывала
песней
фейерверк сведений.
Впервые
вместо:
– и это будет… -
пели:
– и это есть
наш последний… -
До рассвета
осталось
не больше аршина, -
руки
лучей
с востока взмолены.
Товарищ Подвойский
сел в машину,
сказал устало:
«Кончено…
в Смольный».
Умолк пулемет.
Угодил толков.
Умолкнул
пуль
звенящий улей.
Горели,
как звезды,
грани штыков,
бледнели
звезды небес
в карауле.
Дул,
как всегда,
октябрь ветрами.
Рельсы
по мосту вызмеив,
гонку
свою
продолжали трамы
уже -
при социализме.

7

В такие ночи,
в такие дни,
в часы
такой поры
на улицах
разве что
одни
поэты
и воры.
Сумрак
на мир
океан катнул.
Синь.
Над кострами -
бур.
Подводной
лодкой
пошел ко дну
взорванный
Петербург.
И лишь
когда
от горящих вихров
шатался
сумрак бурый,
опять вспоминалось:
с боков
и с верхов
непрерывная буря.
На воду
сумрак
похож и так -
бездонна
синяя прорва.
А тут
еще
и виденьем кита
туша
Авророва.
Огонь
пулеметный
площадь остриг.
Набережные -
пусты.
И лишь
хорохорятся
костры
в сумерках
густых.
И здесь,
где земля
от жары вязка,
с испугу
или со льда,
ладони
держа
у огня в языках,
греется
солдат.
Солдату
упал
огонь на глаза,
на клок
волос
лег.
Я узнал,
удивился,
сказал:
«Здраствуйте,
Александр Блок.
Лафа футуристам,
фрак старья
разлазится
каждым швом».
Блок посмотрел -
костры горят -
«Очень хорошо».
Кругом
тонула
Россия Блока…
Незнакомки,
дымки севера
шли
на дно,
как идут
обломки
и жестянки
консервов.
И сразу
лицо
скупее менял,
мрачнее,
чем смерть на свадьбе:
«Пишут…
из деревни…
сожгли…
у меня…
библиотеку в усадьбе».
Уставился Блок -
и Блокова тень
глазеет,
не стенке привстав…
Как будто
оба
ждут по воде
шагающего Христа.
Но Блоку
Христос
являться не стал.
У Блока
тоска у глаз.
Живые,
с песней
вместо Христа,
люди
из-за угла.
Вставайте!
Вставайте!
Вставайте!
Работники
и батраки.
Зажмите,
косарь и кователь,
винтовку
в железо руки!
Вверх -
флаг!
Рвань -
встань!
Враг -
ляг!
День -
дрянь!
За хлебом!
За миром!
За волей!
Бери
у буржуев
завод!
Бери
у помещика поле!
Братайся,
дерущийся взвод!
Сгинь -
стар.
В пух,
в прах.
Бей -
бар!
Трах!
тах!
Довольно,
довольно,
довольно
покорность
нести
на горбах.
Дрожи,
капиталова дворня!
Тряситесь,
короны,
на лбах!
Жир
ежь
страх
плах!
Трах!
тах!
Тах!
тах!
Эта песня,
перепетая по-своему,
доходила
до глухих крестьян -
и вставали села,
содрогая воем,
по дороге
топоры крестя.
Но -
жи -
чком
на
месте чик
лю -
то -
го
по -
мещика.
Гос -
по -
дин
по -
мещичек,
со -
би -
райте
вещи-ка!
До -
шло
до поры,
вы -
хо -
ди,
босы,
вос -
три
топоры,
подымай косы.
Чем
хуже
моя Нина?!
Ба -
рыни сами.
Тащь
в хату
пианино,
граммофон с часами!
Под -
хо -
ди -
те, орлы!
Будя -
пограбили.
Встречай в колы,
провожай
в грабли!
Дело
Стеньки
с Пугачевым,
разгорайся жарче-ка!
Все
поместья
богачевы
разметем пожарчиком.
Под -
пусть
петуха!
Подымай вилы!
Эх,
не
потухай, -
пет -
тух милый!
Черт
ему
теперь
родня!
Головы -
кочаном.
Пулеметов трескотня
сыпется с тачанок.
«Эх, яблочко,
цвета ясного.
Бей
справа
белаво,
слева краснова».
Этот вихрь,
от мысли до курка,
и постройку,
и пожара дым
прибирала
партия
к рукам,
направляла,
строила в ряды.
8

Холод большой.
Зима здорова.
Но блузы
прилипли к потненьким.
Под блузой коммунисты.
Грузят дрова.
На трудовом субботнике.
Мы не уйдем,
хотя
уйти
имеем
все права.
В н а ш и вагоны,
на н а ш е м пути,
н а ш и
грузим
дрова.
Можно
уйти
часа в два, -
но м ы -
уйдем поздно.
Н а ш и м товарищам
н а ш и дрова
нужны:
товарищи мерзнут.
Работа трудна,
работа
томит.
За нее
никаких копеек.
Но м ы
работаем,
будто м ы
делаем
величайшую эпопею.
Мы будем работать,
все стерпя,
чтоб жизнь,
колеса дней торопя,
бежала
в железном марше
в н а ш и х вагонах,
по н а ш и м степям,
в города
промерзшие
н а ш и.
«Дяденька,
что вы делаете тут?
столько
больших дядей?»
– Что?
Социализм:
свободный труд
свободно
собравшихся людей.
9

Перед нашею
республикой
стоят богатые.
Но как постичь ее?
И вопросам
разнедоуменным
нет числа:
что это
за нация такая
«социалистичья»,
и что это за
«соци -
алистическое отечество»?
«Мы
восторги ваши
понять бессильны.
Чем восторгаются?
Про что поют?
Какие такие
фрукты-апельсины
растут
в большевицком вашем
раю?
Что вы знали,
кроме хлеба и воды, -
с трудом
перебиваясь
со дня на день?
Т а к о г о отечества
т а к о й дым
разве уж
н а с т о л ь к о приятен?
За что вы
идете,
если велят -
«воюй»?
Можно
быть
разорванным бомбищей,
можно
умереть
за землю за с в о ю,
но как
умирать
за общую?
Приятно
русскому
с русским обняться, -
но у вас
и имя
«Р о с с и я»
утеряно.
Что это за
отечество
у забывших об нации?
Какая нация у вас?
Коминтерна?
Жена,
да квартира,
да счет текущий -
вот это -
отечество,
райские кущи.
Ради бы
вот
такого отечества
мы понимали б
и смерть
и молодечество».
Слушайте,
национальный трутень, -
день наш
тем и хорош, что труден.
Эта песня
песней будет
наших бед,
побед,
буден.
10

Политика -
проста.
Как воды глоток.
Понимают
ощерившие
сытую пасть,
что если
в Россиях
увязнет коготок,
всей
буржуазной птичке -
пропасть.
Из «сюртэ женераль»,
из «интеллидженс Сервис»,
«дефензивы»
и «сигуранцы»
выходит
разная
сволочь и стерва,
шьет
шинели
цвета серого,
бомбы
кладет
в ранцы.
Набились в трюмы,
палубы обсели,
на деньги
вербовочного агентства.
В Новороссийск
плывут из Марселя,
из Дувра
плывут к Архангельску.
С песней,
с виски,
сыты по-свински.
Килями
вскопаны
воды холодные.
Смотрят
перископами
лодки подводные.
Плывут крейсера,
снаряды соря.
И
миноносцы
с минами носятся.
А
поверх
всех
с пушками
чудовищной длинноты
сверх -
дредноуты.
Разными
газами
воняя гадко,
тучи
пропеллерами выдрав,
с авиоматки
на авиоматку
пе -
ре -
пархивают «гидро».
Послал
капитал
капитанов ученых.
Горло
нащупали
и стискивают.
Ткнешься
в Белое,
ткнешься
в Черное,
в Каспийское,
в Балтийское, -
куда
корабль
ни тычется,
конец
катаниям.
Стоит
морей владычица,
бульдожья
Британия.
Со всех концов
блокады кольцо
и пушки
смотрят в лицо.
– Красным не нравится?
Им
голодно?
Рыбкой
наедитесь,
пойдя
на дно. -
А кому
на суше
грабить охота,
те
с кораблей
сходили пехотой.
– На море потопим,
на суше
потопаем. -
Чужими
руками
жар гребя,
дым
отечества
пускают
пострелины -
выставляю
впереди
одураченных
ребят,
баронов
и князей недорасстрелянных.
Могилы копайте,
гроба копите -
Юденича
рати
прут
на Питер.
В обозах
еды вкуснятся,
консервы -
пуд.
Танков
гусеницы
на Питер
прут.
От севера
идет
адмирал Колчак,
сибирский
хлеб
сапогом толча.
Рабочим на расстрел,
поповнам на утехи,
с ним идут
голубые чехи.
Траншеи,
машинами выбранные,
саперами
Крым перекопан, -
Врангель
крупнокалиберными
орудует
с Перекопа.
Любят
полковников
сантиментальные леди.
Полковники
любят
поговорить на обеде.
– Я
иду, мол
(прихлебывает виски),
а на меня
десяток
чудовищ
большевицких.
Раз-одного,
другого -
ррраз, -
кстати,
как дэнди,
и девушку спас. -
Леди,
спросите
у мерина сивого -
он
как Мурманск
разизнасиловал.
Спросите,
как -
Двина-река,
кровью
крашенная,
трупы
вытая,
с кладью
страшною
шла
в Ледовитый.
Как храбрецы
расстреливали кучей
коммуниста
одного,
да и тот скручен.
Как офицера
его величества
бежали
от выстрелов,
берег вычистя.
Как над серыми
хатами
огненные перья
и руки
холеные
туго
у горл.
Но…
«итс э лонг уэй
ту Типерери,
итс э лонг уэй
ту го!»
На первую
республику
рабочих и крестьян,
сверкая
выстрелами,
штыками блестя,
гнали
армии,
флоты катили
богатые мира,
и эти
и те…
Будьте вы прокляты,
прогнившие
королевства и демократии,
со своими
подмоченными
«фратэрнитэ» и «эгалитэ»!
Свинцовый
льется
на нас
кипяток.
Одни мы -
и спрятаться негде.
«Янки
дудль
кип ит об,
Янки дудль дэнди».
Посреди
винтовок
и орудий голосища
Москва -
островком,
и мы на островке.
Мы -
голодные,
мы -
нищие,
с Лениным в башке
и с наганом в руке.
11

Несется
жизнь,
овеевая,
проста,
суха.
Живу
в домах Стахеева я,
теперь
Веэсэнха.
Свезли,
винтовкой звякая,
богатых
и кассы.
Теперь здесь
всякие
и люди
и классы.
Зимой
в печурку-пчелку
суют
тома шекспирьи.
Зубами
щелкают, -
картошка -
пир им.
А летом
слушают асфальт
с копейками
в окне:
– Трансваль,
Трансваль,
страна моя,
ты вся
горишь
в огне! -
Я в этом
каменном
котле
варюсь,
и эта жизнь -
и бег, и бой,
и сон,
и тлен -
в домовьи
этажи
отражена
от пят
до лба,
грозою
омываемая,
как отражается
толпа
идущими
трамваями.
В пальбу
присев
на корточки,
в покой
глазами к форточке,
чтоб было
видней,
я в
комнатенке-лодочке
проплыл
три тыщи дней.
12

Ходят
спекулянты
вокруг Главтопа.
Обнимут,
зацелуют,
убьют за руп.
Секретарши
ответственные
валенками топают.
За хлебными
карточками
стоят лесорубы.
Много
дела,
мало
горя им,
фунт
– целый! -
первой категории.
Рубят,
липовый
чай
выкушав.
– Мы
не Филипповы,
мы -
привыкши.
Будет обед,
будет
ужин, -
белых бы
вон
отбить от ворот.
Есть захотелось,
пояс -
потуже,
в руки винтовку
и
на фронт. -
А
мимо -
незаменимый.
Стуча
сапогом,
идет за пайком -
Правление
выдало
урюк
и повидло.
Богатые -
ловче,
едят
у Зунделовича.
Ни щей,
ни каш -
бифштекс
с бульоном,
хлеб
ваш,
полтора миллиона.
Ученому
хуже:
фосфор
нужен,
масло
на блюдце.
Но,
как назло,
есть революция,
а нету
масла.
Они
научные.
Напишут,
вылечат.
Мандат, собственноручный,
Анатоль Васильича.
Где
хлеб
да мяса,
придут
на час к вам.
Читает
комиссар
мандат Луначарского:
«Так…
сахар…
так…
жирок вам.
Дров…
березовых…
посуше поленья…
и шубу
широкого
потребленья.
Я вас,
товарищ,
спрашиваю в упор.
Хотите -
берите
головной убор.
Приходит
каждый
с разной блажью.
Берите
пока што
ногу
лошажью!»
Мех
на глаза,
как баба-яга,
идут
назад
на трех ногах.
13

Двенадцать
квадратных аршин жилья.
Четверо
в помещении -
Лиля,
Ося,
я
и собака
Щеник.
Шапчонку
взял
оборванную
и вытащил салазки.
– Куда идешь? -
В уборную
иду.
На Ярославский.
Как парус,
шуба
на весу,
воняет
козлом она.
В санях
полено везу,
забрал
забор разломанный
Полено -
тушею,
тверже камня.
Как будто
вспухшее
колено
великанье.
Вхожу
с бревном в обнимку.
Запотел,
вымок.
Важно
и чинно
строгаю
перочинным.
Нож -
ржа.
Режу.
Радуюсь.
В голове
жар
подымает градус.
Зацветают луга,
май
поет
в уши -
это
тянется угар
из-под черных вьюшек.
Четверо сосулек
свернулись,
уснули.
Приходят
люди,
ходят,
будят.
Добудились еле -
с углей
угорели.
В окно -
сугроб.
Глядит горбат.
Не вымерзли покамест?
Морозы
в ночь
идут, скрипят
снегами – сапогами.
Небосвод,
наклонившийся
на комнату мою,
морем
заката
облит.
По розовой
глади
моря,
на юг -
тучи-корабли.
За гладь,
за розовую,
бросать якоря,
туда,
где березовые
дрова
горят.
Я
много
в теплых странах плутал.
Но только
в этой зиме
понятной
стала
мне
теплота
любовей,
дружб
и семей.
Лишь лежа
в такую вот гололедь,
зубами
вместе
проляскав -
поймешь:
нельзя
на людей жалеть
ни одеяло,
ни ласку.
Землю,
где воздух,
как сладкий морс,
бросишь
и мчишь, колеся, -
но землю,
с которою
вместе мерз,
вовек
разлюбить нельзя.
14

Скрыла
та зима,
худа и строга,
всех,
кто навек
ушел ко сну.
Где уж тут словам!
И в этих
строках
боли
волжской
я не коснусь
Я
дни беру
из ряда дней,
что с тыщей
дней
в родне.
Из серой
полосы
деньки,
их гнали
годы -
водники -
не очень
сытенькие,
не очень
голодненькие.
Если
я
чего написал,
если
чего
сказал -
тому виной
глаза-небеса,
любимой
моей
глаза.
Круглые
да карие,
горячие
до гари.
Телефон
взбесился шалый,
в ухо
грохнул обухом:
карие
глазища
сжала
голода
опухоль.
Врач наболтал -
чтоб глаза
глазели,
нужна
теплота,
нужна
зелень.
Не домой,
не на суп,
а к любимой
в гости
две
морковинки
несу
за зеленый хвостик.
Я
много дарил
конфект да букетов,
но больше
всех
дорогих даров
я помню
морковь драгоценную эту
и пол -
полена
березовых дров.
Мокрые,
тощие
под мышкой
дровинки,
чуть
потолще
средней бровинки.
Вспухли щеки.
Глазки -
щелки.
Зелень
и ласки
выходили глазки.
Больше
блюдца,
смотрят
революцию.
Мне
легше, чем всем, -
я
Маяковский.
Сижу
и ем
кусок
конский.
Скрип -
дверь,
плача.
Сестра
младшая.
– Здравствуй, Володя!
– Здравствуй, Оля!
– завтра новогодие -
нет ли
соли? -
Делю,
в ладонях вешаю
щепотку
отсыревшую.
Одолевая
снег
и страх,
скользит сестра,
идет сестра,
бредет
трехверстной Преснею
солить
картошку пресную.
Рядом
мороз
шел
и рос.
Затевал
щекотку -
отдай
щепотку.
Пришла,
а соль
не валится -
примерзла
к пальцам.
За стенкой
шарк:
«Иди,
жена,
продай
пиджак,
купи
пшена».
Окно, -
с него
идут
снега,
мягка
снегов,
тиха
нога.
Бела,
гола
столиц
скала.
Прилип
к скале
лесов
скелет.
И вот
из-за леса
небу в шаль
вползает
солнца
вша.
Декабрьский
рассвет,
изможденный
и поздний,
встает
над Москвой
горячкой тифозной.
Ушли
тучи
к странам
тучным.
За тучей
берегом
лежит
Америка.
Лежала,
лакала
кофе,
какао.
В лицо вам,
толще
свиных причуд,
круглей
ресторанных блюд,
из нищей
нашей
земли
кричу:
Я
землю
эту
люблю.
Можно
забыть,
где и когда
пузы растил
и зобы,
но землю,
с которой
вдвоем голодал, -
нельзя
никогда
забыть!
15

Под ухом
самым
лестница
ступенек на двести, -
несут
минуты-вестницы
по лестнице
вести.
Дни пришли
и топали:
– Дожили,
вот вам, -
нету
топлив
брюхам
заводным.
Дымом
небесный
лак помутив,
до самой трубы,
до носа
локомотив
стоит
в заносах.
Положив
на валенки
цветные заплаты,
из ворот,
из железного зева,
снова
шли,
ухватясь за лопаты,
все,
кто мобилизован.
Вышли
за лес,
вместе
взялись.
Я ли,
вы ли,
откопали,
вырыли.
И снова
поезд
катит
за снежную
скатерть.
Слабеет
тело
без ед
и питья,
носилки сделали,
руки сплетя.
Теперь
запевай,
и домой можно -
да на руки
положено
пять
обмороженных.
Сегодня
на лестнице,
грязной и тусклой,
копались
обывательские
слухи-свиньи.
Деникин
подходит
к самой,
к тульской,
к пороховой
сердцевине.
Обулись обыватели,
по пыли печатают
шепотоголосые
кухарочьи хоры.
– Будет…
крупичатая!..
пуды непочатые…
ручьи-чаи,
сухари,
сахары.
Бли-и-и-зко беленькие,
береги керенки! -
Но город
проснулся,
в плакаты кадрованный, -
это
партия звала:
«Пролетарий, на коня!»
И красные
скачут
на юг
эскадроны -
Мамонтова
нагонять.
Сегодня
день
вбежал второпях,
криком
тишь
порвав,
простреленным
легким
часто хрипя,
упал
и кончился,
кровав.
Кровь
по ступенькам
стекала на пол,
стыла
с пылью пополам
и снова
на пол
каплями
капала
из-под пули
Каплан.
Четверолапые
зашагали,
визг
шел
шакалий.
Салоп
говорит
чуйке,
чуйка
салопу:
– Заерзали
длинноносые щуки!
Скоро
всех
слопают! -
А потом
топырили
глаза-тарелины
в длинную
фамилий
и званий тропу.
Ветер
сдирает
списки расстрелянных,
рвет,
закручивает
и пускает в трубу.
Лапа
класса
лежит на хищнике -
Лубянская
лапа
Че-ка.
– Замрите, враги!
Отойдите, лишненькие!
Обыватели!
Смирно!
У очага! -
Миллионный
класс
вставал за Ильича
против
белого
чудовища клыкастого,
и вливалось
в Ленина,
леча,
этой воли
лучшее лекарство.
Хоронились
обыватели
за кухни,
за пеленки.
– Нас не трогайте -
мы
цыпленки.
Мы только мошки,
мы ждем кормежки.
Закройте,
время,
вашу пасть!
Мы обыватели -
нас обувайте вы,
и мы
уже
за вашу власть. -
А утром
небо -
веча звонница!
Вчерашний
день
виня во лжи,
расколоколивали
птицы и солнце:
жив,
жив,
жив,
жив!
И снова дни
чередой заводной
сбегались
и просили.
– Идем
за нами -
«еще одно
усилье».
От боя к труду -
от труда до атак, -
в голоде,
в холоде
и наготе
держали
взятое,
да так,
что кровь
выступала из-под ногтей.
Я видел
места,
где инжир с айвой
росли
без труда
у рта моего, -
к таким
относишься иначе.
Но землю,
которую
завоевал
и полуживую
вынянчил,
где с пулей встань,
с винтовкой ложись,
где каплей
льешься с массами, -
с такою
землею
пойдешь
на жизнь,
на труд,
на праздник
и на смерть!
16

Мне
рассказывал
тихий еврей,
Павел Ильич Лавут:
«Только что
вышел я
из дверей,
вижу -
они плывут…»
Бегут
по Севастополю
к дымящим пароходам.
За день
подметок стопали,
как за год похода.
На рейде
транспорты
и транспорточки,
драки,
крики,
ругня,
мотня, -
бегут
добровольцы,
задрав порточки, -
чистая публика
и солдатня.
У кого -
канарейка,
у кого -
роялина,
кто со шкафом,
кто
с утюгом.
Кадеты -
на что уж
люди лояльные -
толкались локтями,
крыли матюгом.
Забыли приличие,
бросили моду,
кто -
без юбки,
а кто -
без носков.
Бьет
мужчина
даму
в морду,
солдат
полковника
сбивает с мостков.
Наши наседали,
крыли по трапам.,
кашей
грузился
военный ешелон.
Хлопнув
дверью,
сухой, как рапорт,
из штаба
опустевшего
вышел он.
Глядя
на ноги,
шагом
резким
шел
Врангель
в черной черкеске.
Город бросили.
На молу -
голо.
Лодка
шестивесельная
стоит
у мола.
И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба
колена
упал главнокомандующий.
Трижды
землю
поцеловавши,
трижды
город
перекрестил.
Под пули
в лодку прыгнул…
– Ваше
превосходительство,
грести? -
– Грести! -
Убрали весло.
Мотор
заторкал.
Пошла
весело
к «Алмазу»
моторка.
Пулей
пролетела
штандартная яхта.
А в транспортах-галошинах
далеко,
сзади,
тащились
оторванные
от станка и пахот,
узлов
полтораста
накручивая за день.
От родины
в лапы турецкой полиции,
к туркам в дыру,
в Дарданеллы узкие,
плыли
завтрашние галлиполийцы,
плыли
вчерашние русские.
Впе -
реди
година на године.
Каждого
трясись,
который в каске.
Будешь
доить
коров в Аргентине,
будешь
мереть
по ямам африканским.
Чужие
волны
качали транспорты,
флаги
с полумесяцем
бросались в очи,
и с транспортов
за яхтой
гналось -
«Аспиды,
сперли казну
и удрали, сволочи».
Уже
экипажам
оберегаться
пули
шальной
надо.
Два
миноносца-американца
стояли
на рейде
рядом.
Адмирал
трубой обвел
стреляющих
гор
край:
– Ол
райт. -
И ушли
в хвосте отступающих свор, -
орудия на город,
курс на Босфор.
В духовках солнца
горы
жаркое.
Воздух
цветы рассиропили.
Наши
с песней
идут от Джанкоя,
сыпятся
с Симферополя.
Перебивая
пуль разговор.
знаменами
бой
овевая,
с красными
вместе
спускается с гор
песня
боевая.
Не гнулась,
когда
пулеметом крошило,
вставала,
бессташная,
в дожде-свинце:
«И с нами
Ворошилов,
первый красный офицер».
Слушают
пушки,
морские ведьмы,
у -
ле -
петывая
во винты со все,
как сыпется
с гор
– «готовы умереть мы
за Эс Эс Эс Эр!» -
Начштаба
морщит лоб.
Пальцы
корявой руки
буквы
непослушные гнут:
«Врангель
оп -
раки -
нут
в море.
Пленных нет».
Покамест -
точка
и телеграмме
и войне.
Вспомнили -
недопахано,
недожато у кого,
у кого
доменные
топки да зори.
И пошли,
отирая пот рукавом,
расставив
на вышках
дозоры.

с орлами, НО для социализма

нужен базис. Сначала демократия,

парламент. Культура нужна.

Азия-с! Я даже

социалист.

Но не граблю,

не жгу. Разве можно сразу?

Конешно, нет! Постепенно,

понемногу,

по вершочку,

по шажку, сегодня,

через двадцать лет. А эти?

От Вильгельма кресты да ленты. В Берлине

выходили

с билетом перронным. Деньги

шпионы и агенты. В Кресты бы

кто ездит в пломбированном!" "С этим согласен,

это конешно, этой сволочи

мало повешено". "Ленина,

смуту сеет, председателем,

совета министров? Что ты?!

Рехнулась, старушка Рассея? Касторки прими!

Поправьсь!

Выздоровь! Офицерам

Суворова,

Голенищева-Кутузова благодаря

политикам ловким быть

под началом

Бронштейна бескартузого, какого-то

бесштанного

Лёвки?! Дудки!

С казачеством

шутки плохиповыпускаем

потроха..." И все адъютант

Ха да хиПопов

Хи да ха."Будьте дважды прокляты

и трижды поколейте! Господин адъютант,

позвольте ухо: их...ревосходительство

Ерал Каледин, с Дону,

с плеточкой,

извольте понюхать! Его превосходительство...

Да разве он один?! Казачество кубанское,

Дон..." И все стаканами

дон и динь, и шпорами

динь и дон. Капитан

упился, как сова. Челядь

бесшумно подавала. А в конце у Лиговки

другие слова подымались

из подвалов. "Я,

товарищи,

из военной бюры. Кончили заседание

тока-тока. Вот тебе,

к маузеру,

двести бери, а это

сто патронов

к винтовкам. Пока соглашатели

замазывали рты, подходит

казатчина

и самокатчина. Приказано

питерцам

идти на фронты, а сюда

направляют

с Гатчины. Вам,

с Выборгской стороны, вам

заходить

с моста Литейного. В сумерках,

дискантовой струны, не галдеть

и не делать

заведенья питейного. Я за Лашевичем

беру телефон,не задушим,

так нас задушат. Или

возьму телефон,

или вон из тела

пролетарскую душу. С а м

в пальтишке рваном,ходит,

никем не опознан. Сегодня,

подыматься рано. А послезавтра

поздно. Завтра, значит.

Ну, не сдобровать им! Быть

Керенскому

биту и ободрану! Уж мы

с царёвой кровати эту

Александру Федоровну".

как всегда,

ветрами как дуют

при капитализме. За Троицкий

авто и трамы, обычные

вызмеив. Под мостом

Нева-река, по Неве

плывут кронштадтцы... От винтовок говорка скоро

Зимнему шататься. В бешеном автомобиле,

покрышки сбивши, тихий,

упакованной трубы, за Гатчину,

забившись,

улепетывал бывший"В рог,

в бараний!

Взбунтовавшиеся рабы!.." Видят

редких звезд глаза, окружая

в кольца, по Мильонной

из казарм надвигаются кексгольмцы. А в Смольном,

о битве и войске, Ильич

гримированный

мечет шажки, да перед картой

Антонов с Подвойским втыкают

в места атак

флажки. Лучше

добром оставь, никуда

не деться! Ото всех

застав к Зимнему

красногвардейцы. Отряды рабочих,

матросов,

голидошли,

штыком домерцав, как будто

сошлись на горле, холёном

дворца. Две тени встало.

Огромных и шатких. Сдвинулись.

Лоб о лоб. И двор

дворцовый

руками решетки стиснул

толп. Качались

огромных тени от ветра

и пуль скоростей,да пулеметы,

хрустенье ломаемых костей. Серчают стоящие павловцы. "В политику...

баловаться... Куда

против нас

бочкаревским дурам?! Приказывали б

на штурм". Но тень

боролась,

спутав лапы,и лап

не разнимал и не рвал. Не выдержав

молчания,

сдавался слабыйуходил

от испуга,

от нерва. Первым,

боязнью одолен, снялся

бабий батальон. Ушли с батарей

к одиннадцати михайловцы или константиновцы... А Керенский

спрятался,

попробуй

вымань его! Задумывалась

казачья башка. И редели

защитники Зимнего, как зубья

у гребешка. И долго

это молчанье, молчанье надежд

и молчанье отчаянья. А в Зимнем,

в мягких мебелях с бронзовыми выкрутами, сидят

министры

в меди блях, и пахнет

гладко выбритыми. На них не глядят

и их не слушаютони

у штыков в лесу. Они

переспевшей грушею, как только

знаками. - Керенский где-то?- Он?

За казаками.И снова молча И только

под вечер: - Где Прокопович?- Нет Прокоповича.А из-за Николаевского чугунного моста, как смерть,

неласковая Авроровых

сталь. И вот

над воротником поднялось

лицо Коновалова. Шум,

тек родником, теперь

прибоем наваливал. Кто длинный такой?..

Дотянуться смог! По каждому

из стекол

удары палки. Это

из трехдюймовок шарахнули

форты Петропавловки. А поверху

как будто взорван: бабахнула

шестидюймовка Авророва. И вот

не успела она рассыпаться,

гулка и грозна,над Петропавловской

фонарь, восстанья

условный знак. - Долой!

На приступ!

На приступ!Ворвались.

На ковры!

Под раззолоченный кров! Каждой лестницы

каждый выступ брали,

перешагивая

через юнкеров. Как будто

комнаты полня, текли,

сливались

над каждой потерей, и схватки

вспыхивали

жарче полдня за каждым диваном,

у каждой портьеры. По этой

анфиладе,

приветствиями оранной монархам,

короны-клады,бархатными залами,

раскатистыми коридорами гремели,

сапоги и приклады. Какой-то

смущенный

сукин сын, а над ним

путиловец

нежней папаши: "Ты,

парнишка,

выкладывай

ворованные часычасы теперича наши!" Топот рос

тринадцать сгреб,

затыркал. Забились

под галстук

за что им приняться?Как будто

В такие ночи,
      в такие дни,
в часы
   такой поры
на улицах
     разве что
            одни
поэты
   и воры́.
Сумрак
   на мир
      океан катну́л.
Синь.
      Над кострами -
         бур.
Подводной
     лодкой
        пошел ко дну
взорванный
        Петербург.
И лишь
   когда
      от горящих вихров
шатался
   сумрак бурый,
опять вспоминалось:
         с боков
            и с верхов
непрерывная буря.
На воду
   сумрак
      похож и так -
бездонна
     синяя прорва.
А тут
      еще
     и виденьем кита
туша
     Авророва.
Огонь
  пулеметный
        площадь остриг.
Набережные -
         пусты́.
И лишь
   хорохорятся
         костры
в сумерках
     густых.
И здесь,
   где земля
        от жары вязка́,
с испугу
   или со льда́,
ладони
   держа
      у огня в языках,
греется
   солдат.
Солдату
      упал
      огонь на глаза,
на клок
   волос
      лег.
Я узнал,
   удивился,
        сказал:
"Здравствуйте,
        Александр Блок* .
Лафа футуристам,
        фрак старья
разлазится
     каждым швом".
Блок посмотрел -
        костры горят -
"Очень хорошо".
Кругом
   тонула
      Россия Блока…
Незнакомки,
      дымки севера*
шли
  на дно,
     как идут
            обломки
и жестянки
     консервов.
И сразу
   лицо
      скупее менял,
мрачнее,
      чем смерть на свадьбе:
"Пишут…
       из деревни…
         сожгли…
            у меня…
библиоте́ку в усадьбе".
Уставился Блок -
        и Блокова тень
глазеет,
   на стенке привстав…
Как будто
     оба
      ждут по воде
шагающего Христа* .
Но Блоку
   Христос
        являться не стал.
У Блока
   тоска у глаз.
Живые,
   с песней
        вместо Христа,
люди
     из-за угла.
Вставайте!
     Вставайте!
         Вставайте!
Работники
     и батраки.
Зажмите,
       косарь и кователь,
винтовку
     в железо руки!
Вверх -
   флаг!
Рвань -
      встань!
Враг -
   ляг!
День -
   дрянь.
За хлебом!
     За миром!
         За волей!
Бери
  у буржуев
      завод!
Бери
  у помещика поле!
Братайся,
     дерущийся взвод!
Сгинь -
       стар.
В пух,
   в прах.
Бей -
   бар!
Трах!
     тах!
Довольно,
     довольно,
         довольно
покорность
     нести
        на горбах.
Дрожи,
   капиталова дворня!
Тряситесь,
     короны,
        на лбах!
Жир
  ёжь
страх
     плах!
Трах!
     тах!
Тах!
  тах!
Эта песня,
     перепетая по-своему,
доходила
     до глухих крестьян -
и вставали села,
          содрогая воем,
по дороге
     топоры крестя.
Но -
  жи -
   чком
     на
      месте чик
лю -
  то -
   го
      по -
        мещика.
Гос -
  по -
   дин
     по -
      мещичек,
со -
  би -
   райте
         вещи-ка!
До -
  шло
   до поры,
вы -
  хо -
   ди,
     босы,
вос -
  три
   топоры,
подымай косы.
Чем
  хуже
      моя Нина?!
Ба -
  рыни сами.
Тащь
  в хату
     пианино,
граммофон с часами!
Под -
     хо -
   ди -
     те, орлы!
Будя -
   пограбили.
Встречай в колы,
провожай
     в грабли!
Дело
     Стеньки
      с Пугачевым,
разгорайся жарчи-ка!
Все
  поместья
      богачевы
разметем пожарчиком.
Под -
  пусть
     петуха!
Подымай вилы!
Эх,
  не
   потухай, -
пет -
  тух милый!
Черт
     ему
     теперь
        родня!
Головы -
     кочаном.
Пулеметов трескотня
сыпется с тачанок.
"Эх, яблочко,
      цвета ясного.
Бей
  справа
     белаво,
слева краснова".
Этот вихрь,
     от мысли до курка,
и постройку,
      и пожара дым
прибирала
     партия
        к рукам,
направляла,
        строила в ряды.

Холод большой.
         Зима здорова́.
Но блузы
       прилипли к потненьким.
Под блузой коммунисты.
           Грузят дрова.
На трудовом субботнике.
Мы не уйдем,
      хотя
        уйти
имеем
   все права.
В наши вагоны,
        на нашем пути,
наши
   грузим
      дрова.
Можно
   уйти
     часа в два, -
но мы -
     уйдем поздно.
Нашим товарищам
         наши дрова
нужны:
   товарищи мерзнут.
Работа трудна,
      работа
         томит.
За нее
   никаких копеек.
Но мы
   работаем,
        будто мы
делаем
   величайшую эпопею.
Мы будем работать,
            все стерпя,
чтоб жизнь,
     колёса дней торопя,
бежала
   в железном марше
в наших вагонах,
           по нашим степям,
в города
      промерзшие
         наши .
"Дяденька,
     что вы делаете тут,
столько
   больших дяде́й?"
- Что?
   Социализм:
           свободный труд
свободно
       собравшихся людей.

Перед нашею
     республикой
           стоят богатые.
               Но как постичь ее?
И вопросам
     разнедоуменным
            не́т числа:
что это
   за нация такая
         "социалистичья",
и что это за
     "соци -
        алистическое отечество"?
"Мы
     восторги ваши
         понять бессильны.
Чем восторгаются?
           Про что поют?
Какие такие
        фрукты-апельсины
растут
   в большевицком вашем
              раю?
Что вы знали,
      кроме хлеба и воды, -
с трудом
      перебиваясь
         со дня на день?
Такого отечества
         такой дым
разве уж
     настолько приятен?*
За что вы
   идете,
      если велят -
            "воюй"?
Можно
   быть
      разорванным бо́мбищей,
можно
   умереть
      за землю за свою ,
но как
   умирать
      за общую?
Приятно
      русскому
        с русским обняться, -
но у вас
   и имя
      "Россия "
           утеряно.
Что это за
     отечество
         у забывших об нации?
Какая нация у вас?
        Коминтерина?
Жена,
      да квартира,
        да счет текущий -
вот это -
     отечество,
         райские кущи.
Ради бы
      вот
     такого отечества
мы понимали б
         и смерть
           и молодечество".
Слушайте,
     национальный трутень, -
день наш
       тем и хорош, что труден.
Эта песня
     песней будет
наших бед,
     побед,
        буден.