Прошло несколько дней, и не случилось ничего достопримечательного. Жизнь обитателей Покровского была однообразна. Кирила Петрович ежедневно выезжал на охоту; чтение, прогулки и музыкальные уроки занимали Марью Кириловну — особенно музыкальные уроки. Она начинала понимать собственное сердце и признавалась, с невольной досадою, что оно не было равнодушно к достоинствам молодого француза. Он, с своей стороны, не выходил из пределов почтения и строгой пристойности и тем успокоивал ее гордость и боязливые сомнения. Она с большей и большей доверчивостью предавалась увлекательной привычке. Она скучала без Дефоржа, в его присутствии поминутно занималась им, обо всем хотела знать его мнение и всегда с ним соглашалась. Может быть, она не была еще влюблена, но при первом случайном препятствии или незапном гонении судьбы пламя страсти должно было вспыхнуть в ее сердце. Однажды, пришед в залу, где ожидал ее учитель, Марья Кириловна с изумлением заметила смущение на бледном его лице. Она открыла фортепьяно, пропела несколько нот, но Дубровский под предлогом головной боли извинился, перервал урок и, закрывая ноты, подал ей украдкою записку. Марья Кириловна, не успев одуматься, приняла ее и раскаялась в ту же минуту, но Дубровского не было уже в зале. Марья Кириловна пошла в свою комнату, развернула записку и прочла следующее:

«Будьте сегодня в 7 часов в беседке у ручья. Мне необходимо с вами говорить».

Любопытство ее было сильно возбуждено. Она давно ожидала признания, желая и опасаясь его. Ей приятно было бы услышать подтверждение того, о чем она догадывалась, но она чувствовала, что ей было бы неприлично слышать такое объяснение от человека, который по состоянию своему не мог надеяться когда-нибудь получить ее руку. Она решилась идти на свидание, но колебалась в одном: каким образом примет она признание учителя, с аристократическим ли негодованием, с увещаниями ли дружбы, с веселыми шутками или с безмолвным участием. Между тем она поминутно поглядывала на часы. Смеркалось, подали свечи, Кирила Петрович сел играть в бостон с приезжими соседями. Столовые часы пробили третью четверть седьмого, и Марья Кириловна тихонько вышла на крыльцо, огляделась во все стороны и побежала в сад. Ночь была темна, небо покрыто тучами — в двух шагах от себя нельзя было ничего видеть, но Марья Кириловна шла в темноте по знакомым дорожкам и через минуту очутилась у беседки; тут остановилась она, дабы перевести дух и явиться перед Дефоржем с видом равнодушным и неторопливым. Но Дефорж стоял уже перед нею. — Благодарю вас, — сказал он ей тихим и печальным голосом, — что вы не отказали мне в моей просьбе. Я был бы в отчаянии, если бы на то не согласились. Марья Кириловна отвечала заготовленною фразой: — Надеюсь, что вы не заставите меня раскаяться в моей снисходительности. Он молчал и, казалося, собирался с духом. — Обстоятельства требуют... я должен вас оставить, — сказал он наконец, — вы скоро, может быть, услышите... Но перед разлукой я должен с вами сам объясниться... Марья Кириловна не отвечала ничего. В этих словах видела она предисловие к ожидаемому признанию. — Я не то, что вы предполагаете, — продолжал он, потупя голову, — я не француз Дефорж, я Дубровский. Марья Кириловна вскрикнула. — Не бойтесь, ради бога, вы не должны бояться моего имени. Да, я тот несчастный, которого ваш отец лишил куска хлеба, выгнал из отеческого дома и послал грабить на больших дорогах. Но вам не надобно меня бояться — ни за себя, ни за него. Все кончено. Я ему простил. Послушайте, вы спасли его. Первый мой кровавый подвиг должен был свершиться над ним. Я ходил около его дома, назначая, где вспыхнуть пожару, откуда войти в его спальню, как пресечь ему все пути к бегству — в ту минуту вы прошли мимо меня, как небесное видение, и сердце мое смирилось. Я понял, что дом, где обитаете вы, священ, что ни единое существо, связанное с вами узами крови, не подлежит моему проклятию. Я отказался от мщения, как от безумства. Целые дни я бродил около садов Покровского в надежде увидеть издали ваше белое платье. В ваших неосторожных прогулках я следовал за вами, прокрадываясь от куста к кусту, счастливый мыслию, что вас охраняю, что для вас нет опасности там, где я присутствую тайно. Наконец случай представился. Я поселился в вашем доме. Эти три недели были для меня днями счастия. Их воспоминание будет отрадою печальной моей жизни... Сегодня я получил известие, после которого мне невозможно долее здесь оставаться. Я расстаюсь с вами сегодня... сей же час... Но прежде я должен был вам открыться, чтоб вы не проклинали меня, не презирали. Думайте иногда о Дубровском. Знайте, что он рожден был для иного назначения, что душа его умела вас любить, что никогда... Тут раздался легкий свист — и Дубровский умолк. Он схватил ее руку и прижал к пылающим устам. Свист повторился. — Простите, — сказал Дубровский, — меня зовут, минута может погубить меня. — Он отошел, Марья Кириловна стояла неподвижно, Дубровский воротился в снова взял ее руку. — Если когда-нибудь, — сказал он ей нежным и трогательным голосом, — если когда-нибудь несчастие вас постигнет и вы ни от кого не будете ждать ни помощи, ни покровительства, в таком случае обещаетесь ли вы прибегнуть ко мне, требовать от меня всего — для вашего спасения? Обещаетесь ли вы не отвергнуть моей преданности? Марья Кириловна плакала молча. Свист раздался в третий раз. — Вы меня губите! — закричал Дубровский. — Я не оставлю вас, пока не дадите мне ответа — обещаетесь ли вы или нет? — Обещаюсь, — прошептала бедная красавица. Взволнованная свиданием с Дубровским, Марья Кириловна возвращалась из саду. Ей показалось, что все люди разбегались, дом был в движении, на дворе было много народа, у крыльца стояла тройка, издали услышала она голос Кирила Петровича и спешила войти в комнаты, опасаясь, чтоб отсутствие ее не было замечено. В зале встретил ее Кирила Петрович, гости окружали исправника, нашего знакомца, и осыпали его вопросами. Исправник в дорожном платье, вооруженный с ног до головы, отвечал им с видом таинственным и суетливым. — Где ты была, Маша, — спросил Кирила Петрович, — не встретила ли ты m-r Дефоржа? — Маша насилу могла отвечать отрицательно. — Вообрази, — продолжал Кирила Петрович, — исправник приехал его схватить и уверяет меня, что это сам Дубровский. — Все приметы, ваше превосходительство, — сказал почтительно исправник. — Эх, братец, — прервал Кирила Петрович, — убирайся, знаешь куда, со своими приметами. Я тебе моего француза не выдам, покамест сам не разберу дела. Как можно верить на слово Антону Пафнутьичу, трусу и лгуну: ему пригрезилось, что учитель хотел ограбить его. Зачем он в то же утро не сказал мне о том ни слова? — Француз застращал его, ваше превосходительство, — отвечал исправник, — и взял с него клятву молчать... — Вранье, — решил Кирила Петрович, — сейчас я все выведу на чистую воду. — Где же учитель? — спросил он у вошедшего слуги. — Нигде не найдут-с, — отвечал слуга. — Так сыскать его, — закричал Троекуров, начинающий сумневаться. — Покажи мне твои хваленые приметы, — сказал он исправнику, который тотчас и подал ему бумагу. — Гм, гм, двадцать три года... Оно так, да это еще ничего не доказывает. Что же учитель? — Не найдут-с, — был опять ответ. Кирила Петрович начинал беспокоиться, Марья Кириловна была ни жива ни мертва. — Ты бледна, Маша, — заметил ей отец, — тебя перепугали. — Нет, папенька, — отвечала Маша, — у меня голова болит. — Поди, Маша, в свою комнату и не беспокойся. — Маша поцеловала у него руку и ушла скорее в свою комнату, там она бросилась на постелю и зарыдала в истерическом припадке. Служанки сбежались, раздели ее, насилу-насилу успели ее успокоить холодной водой и всевозможными спиртами, ее уложили, и она впала в усыпление. Между тем француза не находили. Кирила Петрович ходил взад и вперед по зале, грозно насвистывая «Гром победы раздавайся». Гости шептались между собою, исправник казался в дураках, француза не нашли. Вероятно, он успел скрыться, быв предупрежден. Но кем и как? это оставалось тайною. Било одиннадцать, и никто не думал о сне. Наконец Кирила Петрович сказал сердито исправнику: — Ну что? ведь не до свету же тебе здесь оставаться, дом мой не харчевня, не с твоим проворством, братец, поймать Дубровского, если уж это Дубровский. Отправляйся-ка восвояси да вперед будь расторопнее. Да и вам пора домой, — продолжал он, обратясь к гостям. — Велите закладывать, а я хочу спать. Так немилостиво расстался Троекуров со своими гостями!

Еще до самого смотра в лагере русских царит суматоха: никто не знает, в какой форме главнокомандующий хочет видеть солдат. По принципу: «Лучше перекланяться, чем недокланяться» - солдатом велят надеть парадную форму. Затем поступает приказ, что Кутузов хочет видеть на солдатах походную форму. В результате солдаты, вместо того чтобы отдыхать, всю ночь занимаются своим обмундированием. Наконец приезжает Кутузов. Все взволнованы: и солдаты, и командиры: Полковой командир, покраснев, подбежал к лошади, дрожащими руками взялся за стремя, перекинул тело, оправился, вынул шпагу и со счастливым, решительным лицом…приготовился крикнуть».

Полковой командир “исполнял свои обязанности подчиненного еще с большим наслаждением, чем обязанности начальника». Благодаря его стараниям в полку было все хорошо, кроме обуви, которую поставляло австрийское правительство. Вот именно это плачевное состояние обуви русских солдат и хочет показать Кутузов австрийскому генералу, который тоже принимает смотр наравне с Кутузовым.

Главное лицо этого эпизода - Кутузов. Уже в этой небольшой сцене автор показывает отношение Кутузова к солдатам и боевым офицерам: «Кутузов прошел по рядам, изредка останавливаясь и говоря по нескольку ласковых слов офицерам, которых он знал по турецкой войне, а иногда и солдатам. Поглядывая на обувь, он несколько раз грустно покачивал головой и указывал на нее австрийскому генералу». Проходя мимо строя, главнокомандующий замечает капитана Тимохина, которого помнит еще по турецкой кампании, и хвалит его за храбрость: «…В минуту обращения к нему главнокомандующего капитан вытянулся так, что, казалось, посмотри на него главнокомандующий еще несколько времени, капитан не выдержал бы; и потому Кутузов, видимо, поняв его положение и желая, напротив, всякого добра капитану поспешно отвернулся». Солдаты, чувствуя отношение к ним Кутузова, тоже платят ему любовью и уважением. Они рады воевать с таким главнокомандующим, который понимает все их нужды и чаяния.

По не все разделяют это чувство Толстой противопоставляет отношение к Кутузову Простых солдат и офицеров свиты: свитские офицеры разговаривают друг с другом во время смотра, один из гусарских офицеров, Жерков, передразнивает полкового командира, который совсем этого не заслужил. Разжалованный Долохов подходит к Кутузову, чтобы напомнить о себе, говорит, что он загладит свою вину и докажет преданность императору и России. Кутузов отвернулся и поморщился, как будто хотел выразить этим, что все, что ему сказал Долохов, и все, что он мог сказать ему, он давно, давно знает, что все это прискучило ему и что все это совсем не то, что нужно». Кутузов прекрасно может различить молчаливую преданность Тимохина, которого в дальнейшем автор сделает одним из героев Шенграбенского сражения, и стремление Долоховв любой ценой вернуть себе офицерский чин, потерянный им за свои пьяные выходки и бесчинства.

Подлинную цену отношениям между свитскими офицерами можно увидеть в разговоре Жеркова и Долохова. Жерков когда-то принадлежал к буйному обществу, которым руководил Долохов, но, встретив его, за границей разжалованного, сделал вид, что не замечает, а после того, как Долохов поговорил с Кутузовым, «вошел в милость», Жерков сам подъезжает к нему и начинает разговор. Никаких искренних чувств у них быть не может, искрение лишь желание возвыситься любой ценой и у одного, и у другого.

Толстой впервые в сцене смотра под Браунау показывает нам солдатский мир, единение всех солдат, которые получили от Кутузова заряд бодрости, веру в победу. Замечательно изображает автор песенников, ложечника, который, «несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому-то ложками». Проезжающему Кутузову передается эта радость солдат, их связывает единое чувство. Но Толстой не забывает напомнить нам, что эти замечательные люди идут воевать, отдавать свои жизни, Что сейчас, в данный момент, они веселы и счастливы, но вскоре могут быть искалечены и убиты.

Главная идея Толстого в описании войны 1805 года - это ненужность насилия, смерти, автор показывает единение людей, у которых должна быть другая цель, чем уничтожение себе подобных, и сцена смотра под Браунау подтверждает эту мысль.

Толстой показывает нам жизнь и смерть людей из народа. Он изображает великую покорность и смирение простых людей. Они идут на смерть, подчиняясь приказу, и убивают других, и погибают сами во время бессмысленной кампании 1805-1807 годов. Любая гибель людей, даже посвященная освобождению Отечества, противоестественна человеческой природе. Тем более люди, во власти которых находятся жизни тысяч людей, бесчеловечны. Для них подчиненные – лишь пушечное мясо. Именно так относится к своим солдатам Наполеон. Для него война ассоциируется всего лишь с шахматной партией. «Шахматы расставлены, игра начнется завтра»,- произносит он накануне сражения.

В своем романе Толстой «любил мысль народную». Эта мысль наиболее четко отражена в образе Платона Каратаева, «круглого», «доброго человека» из народа, жизнь которого естественна, гармонична. Он ни к чему не стремится, радуясь каждой минуте. Но почему эта покорная, согласная со всеми обстоятельствами, естественная жизнь должна была неестественно прерваться? Ослабевшего от голода Платона пристреливает у дороги, в грязи, французский конвоир. Невольно возникает вопрос: за что? Почему? Почему этот любимый, идеальный для Толстого герой так некрасиво, непоэтично, буднично и поэтому так ужасно уходит из жизни? Такова война, во время которой все нормальные, естественные человеческие чувства извращены, вывернуты наизнанку, и человеческая жизнь перестает быть ценностью.

Интересно, что Толстой показывает крупным планом не только Платона Каратаева, но и другого представителя народа, убийство для которого стало нормальным, будничным делом. Это Тихон Щербатый, самый нужный человек в отряде Денисова. Его посылают на самые рискованные я опасные задания, он убивает врага, не задумываясь, даже за сапоги. Тихон приспособился к жестокости войны, став таким же жестоким.

Жизнь и смерть дворян несколько отличается от жизни и смерти простого народа по множеству причин. Помимо возможности жизни физической, Толстой наделяет их жизнью духовной. Но лишь лучшие представители дворянства используют эту возможность жить духовно, мыслить, анализировать собственные поступки. И именно герои самосовершенствующиеся, ищущие, выглядят естественно, именно их Толстой сближает с народом. Таковы Наташа, пляшущая русский танец у дядюшки, Пьер, познающий настоящее счастье в жизни, близкой к жизни простого народа, когда просто «надо жить, надо любить, надо верить». В Платоне Каратаеве Пьер принимает все, но, как. человек мыслящий, все же не соглашается с его смирением, ищет пути изменения жизни не столько своей, сколько жизни других людей, что и должно его привести (по замыслу автора) на Сенатскую площадь.

Смотром под Браунау Толстой начинает изображение войны 1805 года. Война эта была России не нужна, молодой император Александр Первый и австрийский император Франц просто демонстрировали свои амбиции, из-за чего проливалась кровь русских солдат. В сцене смотра ярко проявляются основные проблемы войны 1805 года, которые будут впоследствии более подробно изображены I олстым

Еще до самого смотра в лагере русских царит суматоха: никто не знает, в какой форме главнокомандующий хочет видеть солдат. По принципу: «Лучше перекланяться, чем недокланяться» - солдатам велят надеть парадную форму. Затем поступает приказ, что Кутузов хочет видеть на солдатах походную форму. В результате солдаты, вместо того чтобы отдыхать, всю ночь занимаются своим обмундированием. Наконец приезжает Кутузов. Все взволнованы: и солдаты, и командиры: «Полковой командир, покраснев, подбежал к лошади, дрожащими руками взялся за стремя, перекинул тело, оправился, вынул шпагу и со счастливым, решительным лицом...приготовился крикнуть». Полковой командир «исполнял свои обязанности подчиненного еще с большим наслаждением, чем обязанности начальника». Благодаря его стараниям в полку было все хорошо, кроме обуви, которую поставляло австрийское правительство. Вот именно это плачевное состояние обуви русских солдат и хочет показать Кутузов австрийскому генералу, который тоже принимает смотр наравне с Кутузовым.

Кутузов - главное лицо этого эпизода. Уже в этой небольшой сцене автор показывает отношение Кутузова к солдатам и боевым офицерам: «Кутузов прошел по рядам, изредка останавливаясь и говоря по нескольку ласковых слов офицерам, которых он знал по турецкой войне, а иногда и солдатам. Поглядывая на обувь, он несколько раз грустно покачивал головой и указывал на нее австрийскому генералу». Проходя мимо строя, главнокомандующий замечает капитана Тимохина, которого помнит еще по турецкой кампании, и хвалит его за храбрость: «...В минуту обращения к нему главнокомандующего капитан вытянулся так, что, казалось, посмотри на него главнокомандующий еще несколько времени, капитан не выдержал бы; и потому Кутузов, видимо, поняв его положение и желая, напротив, всякого добра капитану, поспешно отвернулся». Солдаты, чувствуя отношение к ним Кутузова, тоже платят ему любовью и уважением. Они рады воевать с таким главнокомандующим, который понимает все их нужды и чаяния.

Но отнюдь не все разделяют это чувство. Толстой противопоставляет отношение к Кутузову простых солдат и офицеров свиты: свитские офицеры разговаривают друг с другом во время смотра, один из гусарских офицеров, Жсрков, передразнивает полкового командира, который совсем этого не заслужил. Разжалованный Долохов подходит к Кутузову, чтобы напомнить о себе, говорит, что он загладит свою вину и докажет преданность императору и России. Кутузов «отвернулся и поморщился, как будто хотел выразить этим, что все, что ему сказал Долохов, и все, что он мог сказать ему, он давно, давно знает, что все это прискучило ему и что все это совсем не то, что нужно». Кутузов прекрасно может различить молчаливую преданность Тимохина, которого в дальнейшем автор сделает одним из героев Шенграбенского сражения, и стремление Долохова любой ценой вернуть себе офицерский чин, потерянный им за свои пьяные выходки и бесчинства. Подлинную цену отношениям между свитскими офицерами можно увидеть в разговоре Жеркова и Долохова. Жерков когда-то принадлежал к буйному обществу, которым руководил Долохов, но, встретив его за границей разжалованного, сделал вид, что не замечает, а после того, как Долохов поговорил с Кутузовым, «вошел в милость», Жерков сам подъезжает к нему и начинает разговор. Никаких искренних чувств у них быть не может, искренне лишь желание возвыситься любой ценой и у одного, и у другого.

Толстой впервые в сцене смотра под Браунау показывает нам солдатский мир, единение всех солдат, которые получили от Кутузова заряд бодрости, веру в победу. Замечательно изображает автор песенников, ложечника, который, «несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому-то ложками». Проезжающему Кутузову передается эта радость солдат, их связывает единое чувство: «Главнокомандующий дал знак, чтобы люди продолжали идти вольно, и на его лице и на всех лицах его свиты выразилось удовольствие при звуках песни, при виде пляшущего солдата и весело и бойко идущих солдат роты». Но Толстой не забывает напомнить нам, что эти замечательные люди идут воевать, отдавать свои жизни, что сейчас, в данный момент, они веселы и счастливы, но вскоре могут быть искалечены и убиты.

Главная идея Толстого в описании войны 1805 года - это ненужность насилия, смерти, автор показывает единение людей, у которых должна быть другая цель, чем уничтожение себе подобных, и сцена смотра под Браунау подтверждает эту мысль.

Смотром под Браунау Толстой начинает изображение войны 1805 года. В сцене смотра ярко проявляются основные проблемы войны 1805 года, которые будут впоследствии более подробно изображены Толстым.
Еще до самого смотра в лагере русских царит суматоха: никто не знает, в какой форме главнокомандующий хочет видеть солдат. По принципу: «Лучше перекланяться, чем недокланяться» - солдатом велят надеть парадную форму. Затем поступает приказ, что Кутузов хочет видеть на солдатах походную форму. В результате солдаты, вместо того чтобы отдыхать, всю ночь занимаются своим обмундированием. Наконец приезжает Кутузов. Все взволнованы: и солдаты, и командиры: -Полковой командир, покраснев, подбежал к лошади, дрожащими руками взялся за стремя, перекинул тело, оправился, вынул шпагу и со счастливым, решительным лицом...приготовился крикнуть». Полковой командир "исполнял свои обязанности подчиненного еще с большим наслаждением, чем обязанности начальника». Благодаря его стараниям в полку было все хорошо, кроме обуви, которую поставляло австрийское правительство. Вот именно это плачевное состояние обуви русских солдат и хочет показать Кутузов австрийскому генералу, который тоже принимает смотр наравне с Кутузовым.
Главное лицо этого эпизода - Кутузов. Уже в этой небольшой сцене автор показывает отношение Кутузова к солдатам и боевым офицерам: «Кутузов прошел по рядам, изредка останавливаясь и говоря по нескольку ласковых слов офицерам, которых он знал по турецкой войне, а иногда и солдатам. Поглядывая на обувь, он несколько раз грустно покачивал головой и указывал на нее австрийскому генералу». Проходя мимо строя, главнокомандующий замечает капитана Тимохина, которого помнит еще по турецкой кампании, и хвалит его за храбрость: «...В минуту обращения к нему главнокомандующего капитан вытянулся так, что, казалось, посмотри на него главнокомандующий еще несколько времени, капитан не выдержал бы; и потому Кутузов, видимо, поняв его положение и желая, напротив, всякого добра капитану поспешно отвернулся». Солдаты, чувствуя отношение к ним Кутузова, тоже платят ему любовью и уважением. Они рады воевать с таким главнокомандующим, который понимает все их нужды и чаяния.
по не все разделяют это чувство Толстой противопоставляет отношение к Кутузову Простых солдат и офицеров свиты: свитские офицеры разговаривают друг с другом во время смотра, один из гусарских офицеров, Жерков, передразнивает полкового командира, который совсем этого не заслужил. Разжалованный Долохов подходит к Кутузову, чтобы напомнить о себе, говорит, что он загладит свою вину и докажет преданность императору и России. Кутузов -отвернулся и поморщился, как будто хотел выразить этим, что все, что ему сказал До-лохов, и все, что он мог сказать ему, он давно, давно знает, что все это прискучило ему и что все это совсем не то, что нужно».Кутузов прекрасно может различить молчаливую преданность Тимохина, которого в дальнейшем автор сделает одним из героев Шенграбенского сражения, и стремление Долохов любой ценой вернуть себе офицерский чин, потерянный им за свои пьяные выходки и бесчинства. Подлинную цену отношениям между свитскими офицерами можно увидеть в разговоре Жеркова и Долохова. Жерков когда-то принадлежал к буйному обществу, которым руководил Долохов, но", встретив его за границей разжалованного, сделал "вид, что не замечает, а после того, как Долохов поговорил с Кутузовым, «вошел в милость», Жерков сам подъезжает к нему и начинает разговор. Никаких искренних чувств у них быть не может, искрение лишь желание возвыситься любой ценой и у одного, и у другого.
Толстой впервые в сцене смотра под Браунау показывает нам солдатский мир, единение всех солдат, которые получили от Кутузова заряд бодрости, веру в победу. Замечательно изображает автор песенников, ложечника, который, «несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому-то ложками». Проезжающему Кутузову передается эта радость солдат, их связывает единое чувство. Но Толстой не забывает напомнить нам, что эти замечательные люди идут воевать, отдавать свои жизни, Что сейчас, в данный момент, они веселы и счастливы, но вскоре могут быть искалечены и убиты.
Главная идея Толстого в описании войны 1805 года-- это ненужность насилия, смерти, автор показывает единение людей, у которых должна быть другая цель, чем уничтожение себе подобных, и сцена смотра под Браунау подтверждает эту мысль.

I

В октябре 1805 года русские войска занимали села и города эрцгерцогства Австрийского, и еще новые полки приходили из России, и, отягощая постоем жителей, располагались у крепости Браунау. В Браунау была главная квартира главнокомандующего Кутузова. 11-го октября 1805 года один из только что пришедших к Браунау пехотных полков, ожидая смотра главнокомандующего, стоял в полумиле от города. Несмотря на нерусскую местность и обстановку:
фруктовые сады, каменные ограды, черепичные крыши, горы, видневшиеся вдали, — на нерусский народ, с любопытством смотревший на солдат, — полк имел точно такой же вид, какой имел всякий русский полк, готовившийся к смотру где-нибудь в середине России. С вечера, на последнем переходе, был получен приказ, что главнокомандующий будет смотреть полк на походе. Хотя слова приказа и показались неясны полковому командиру и возник вопрос, как разуметь слова приказа: в походной форме или нет? — в совете батальонных командиров было решено представить полк в парадной форме на том основании, что всегда лучше перекланяться, чем недокланяться. И солдаты, после тридцативерстного перехода, не смыкали глаз, всю ночь чинились, чистились: адъютанты и ротные рассчитывали, отчисляли; и к утру полк, вместо растянутой беспорядочной толпы, какою он был накануне на последнем переходе, представлял стройную массу двух тысяч людей, из которых каждый знал свое место, свое дело, из которых на каждом каждая пуговка и ремешок были на своем месте и блестели чистотой. Не только наружное было исправно, но ежели бы угодно было главнокомандующему заглянуть под мундиры, то на каждом он увидел бы одинаково чистую рубаху и в каждом ранце нашел бы узаконенное число вещей, «шильце и мыльце», как говорят солдаты. Было только одно обстоятельство, насчет которого никто не мог быть спокоен. Это была обувь. Больше чем у половины людей сапоги были разбиты. Но недостаток этот происходил не от вины полкового командира, так как, несмотря на неоднократные требования, ему не был отпущен товар от австрийского ведомства, а полк прошел тысячу верст. Полковой командир был пожилой, сангвинический, с седеющими бровями и бакенбардами генерал, плотный и широкий больше от груди к спине, чем от одного плеча к другому. На нем был новый, с иголочки, со слежавшимися складками, мундир и густые золотые эполеты, которые как будто не книзу, а кверху поднимали его тучные плечи. Полковой командир имел вид человека, счастливо совершающего одно из самых торжественных дел жизни. Он похаживал перед фронтом и, похаживая, подрагивал на каждом шагу, слегка изгибаясь спиною. Видно было, что полковой командир любуется своим полком, счастлив им и что все его силы душевные заняты только полком; но несмотря на то, его подрагивающая походка как будто говорила, что, кроме военных интересов, в душе его немалое место занимают и интересы общественного быта и женский пол. — Ну, батюшка Михайло Митрич, — обратился он к одному батальонному командиру (батальонный командир, улыбаясь, подался вперед; видно было, что они были счастливы), — досталось на орехи нынче ночью. Однако, кажется, ничего, полк не из дурных... А? Батальонный командир понял веселую иронию и засмеялся. — И на Царицыном Лугу с поля бы не прогнали. — Что? — сказал командир. В это время по дороге из города, по которой были расставлены махальные, показались два верховые. Это были адъютант и казак, ехавший сзади. Адъютант был прислан из главного штаба подтвердить полковому командиру то, что было сказано неясно во вчерашнем приказе, а именно то, что главнокомандующий желал видеть полк совершенно в том положении, в котором он шел — в шинелях, в чехлах и без всяких приготовлений. К Кутузову накануне прибыл член гофкригсрата из Вены, с предложениями и требованиями идти как можно скорее на соединение с армией эрцгерцога Фердинанда и Мака, и Кутузов, не считавший выгодным это соединение, в числе прочих доказательств в пользу своего мнения намеревался показать австрийскому генералу то печальное положение, в котором приходили войска из России. С этой целью он и хотел выехать навстречу полку, так что, чем хуже было бы положение полка, тем приятнее было бы это главнокомандующему. Хотя адъютант и не знал этих подробностей, однако он передал полковому командиру непременное требование главнокомандующего, чтобы люди были в шинелях и чехлах, и что в противном случае главнокомандующий будет недоволен. Выслушав эти слова, полковой командир опустил голову, молча вздернул плечами и сангвиническим жестом развел руки. — Наделали дела! — проговорил он. — Вот я вам говорил же, Михайло Митрич, что на походе, так в шинелях, — обратился он с упреком к батальонному командиру. — Ах, мой Бог! — прибавил он и решительно выступил вперед. — Господа ротные командиры! — крикнул он голосом, привычным к команде. — Фельдфебелей!.. Скоро ли пожалуют? — обратился он к приехавшему адъютанту с выражением почтительной учтивости, видимо, относившейся к лицу, про которое он говорил. — Через час, я думаю. — Успеем переодеть? — Не знаю, генерал... Полковой командир, сам подойдя к рядам, распорядился переодеванием опять в шинели. Ротные командиры разбежались по ротам, фельдфебели засуетились (шинели были не совсем исправны), и в то же мгновение заколыхались, растянулись и говором загудели прежде правильные, молчаливые четвероугольники. Со всех сторон отбегали и подбегали солдаты, подкидывали сзади плечом, через голову перетаскивали ранцы, снимали шинели и, высоко поднимая руки, втягивали их в рукава. Через полчаса все опять пришло в прежний порядок, только четвероугольники сделались серыми из черных. Полковой командир опять подрагивающей походкой вышел вперед полка и издалека оглядел его. — Это что еще? это что? — прокричал он, останавливаясь. — Командира третьей роты!.. — Командир третьей роты к генералу! командира к генералу, третьей роты к командиру!.. — послышались голоса по рядам и адъютант побежал отыскивать замешкавшегося офицера. Когда звуки усердных голосов, перевирая, крича уже «генерала в третью роту», дошли по назначению, требуемый офицер показался из-за роты и, хотя человек уже пожилой и не имевший привычки бегать, неловко цепляясь носками, рысью направился к генералу. Лицо капитана выражало беспокойство школьника, которому велят сказать не выученный им урок. На красном (очевидно, от невоздержания) лице выступали пятна, и рот не находил положения. Полковой командир с ног до головы осматривал капитана, в то время как он, запыхавшись, подходил, по мере приближения сдерживая шаг. — Вы скоро людей в сарафаны нарядите? Это что? — крикнул полковой командир, выдвигая нижнюю челюсть и указывая в рядах 3-й роты на солдата в шинели цвета фабричного сукна, отличавшегося от других шинелей. — Сами где находились? Ожидается главнокомандующий, а вы отходите от своего места? А?.. Я вас научу, как на смотр людей в казакины одевать!.. А? Ротный командир, не спуская глаз с начальника, все больше и больше прижимал свои два пальца к козырьку, как будто в одном этом прижимании он видел теперь свое спасение. — Ну, что ж вы молчите? Кто у вас там в венгерца наряжен? — строго шутил полковой командир. — Ваше превосходительство... — Ну, что «ваше превосходительство?» Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! А что ваше превосходительство — никому не известно. — Ваше превосходительство, это Долохов, разжалованный... — сказал тихо капитан. — Что, он в фельдмаршалы разжалован, что ли, или в солдаты? А солдат, так должен быть одет, как все, по форме. — Ваше превосходительство, вы сами разрешили ему походом. — Разрешил? Разрешил? Вот вы всегда так, молодые люди, — сказал полковой командир, остывая несколько. — Разрешил? Вам что-нибудь скажешь, а вы и... — Полковой командир помолчал. — Вам что-нибудь скажешь, а вы и... Что? — сказал он, снова раздражаясь. — Извольте одеть людей прилично... И полковой командир, оглянувшись на адъютанта, своею вздрагивающею походкой направился к полку. Видно было, что его раздражение ему самому не понравилось и что он, пройдясь по полку, хотел найти еще предлог своему гневу. Оборвав одного офицера за невычищенный знак, другого за неправильность ряда, он подошел к 3-й роте. — Ка-а-ак стоишь? Где нога? Нога где? — закричал полковой командир с выражением страдания в голосе, еще человек за пять не доходя до Долохова, одетого в синеватую шинель. Долохов медленно выпрямил согнутую ногу и прямо, своим светлым и наглым взглядом, посмотрел в лицо генерала. — Зачем синяя шинель? Долой!.. Фельдфебель! Переодеть его... дря... — Он не успел договорить. — Генерал, я обязан исполнить приказания, но не обязан переносить... — поспешно сказал Долохов. — Во фронте не разговаривать!.. Не разговаривать, не разговаривать!.. — Не обязан переносить оскорбления, — громко, звучно договорил Долохов. Глаза генерала и солдата встретились. Генерал замолчал, сердито оттягивая книзу тугой шарф. — Извольте переодеться, прошу вас, — сказал он, отходя.