В середине 1950-х годов Ахматова упрекала Пастернака в том, что на время писания романа «Доктор Живаго» он ограничил рацион своего чтения. Она утверждала, что поэт должен в любую эпоху питаться всем, что его окружает (об этом же она писала и в стихотворении «Мне ни к чему одические рати…»: «Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда…»).

Другой современник Ахматовой — поэт Владислав Ходасевич в своей книге о Державине писал: «Отражение эпохи не есть задача поэзии, но жив только тот поэт, который дышит воздухом своего века, слышит музыку своего времени. Пусть эта музыка не отвечает его понятиям о гармонии, пусть она даже ему отвратительна — его слух должен быть ею заполнен, как легкие воздухом». Я хочу показать вам ахматовское стихотворение, в котором музыка времени звучит очень отчетливо.

В августе 1914 года во всем мире и в июле 1914 года в России, которая жила по другому календарю, начинается Первая мировая война. Она вызывает разные эмоции у современников. Большая часть поэтов, с которыми была связана Ахматова, охвачена патриотическим подъемом: Мандельштам пишет ура-патриотические стихи, Пастернак с Маяковским отправляются на призывной пункт записываться в добровольцы. Ахматовские строки, посвященные 1914 году («Июль 1914 года»), тоже отражают законы этой патриотической риторики — однако прежде всего они отражают воздух и музыку времени.

Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.

Стало солнце немилостью Божьей,
Дождик с Пасхи полей не кропил…

Ахматова максимально точна: это детальная картина просходившего тогда в средней полосе. О торфяных пожарах под Петербургом газеты начинают писать с начала июня, а к середине июля запах лесных пожаров отчетливо ощущается в городе.

Но этим, естественно, картина угрозы и приближающейся войны не ограничивается:

…Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:

«Сроки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил.

Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат».

Последняя часть текста хотя и в ахматовской личной поэтике, но передает патриотическую риторику времени. В речи одноногого прохожего слова «глад» и «мор» нам более или менее понятны, а «трус» значительно менее — это слово обозначает землетрясение. Что до «затменья небесных светил», то в первых числах августа по российскому календарю на всей территории средней полосы состоялось полное солнечное затмение, которое было воспринято как мрачное предзнаменование. (Ахматова, естественно, написала стихотворение не сразу в середине июля 1914 года, а через несколько недель.)

Продолжим говорить об отзывчивости Ахматовой на все, что в этот момент попадается ей на слух, на нюх и на глаз. Мы знаем, что 17 июля, в день объявления войны, Ахматова находилась в Слепневе, под Тверью. А 26 июля, неделю спустя, она приехала в Петроград провожать на фронт своего мужа Николая Гумилева.

В день ее приезда вышел новый номер самого массового журнала тех лет «Нива». Массовость журнала не означала, что в нем не могли появиться достойные живописные репродукции или поэтические тексты, — в «Ниве» публиковался и Блок, и сама Ахматова. В номере от 26 июля, вместе с публикацией Высочайшего манифеста об объявлении войны, содержалось стихотворение не самой известной и впоследствии прочно забытой поэтессы Марии Пожаровой:

Дальний пламень лесного пожара,
В небе — солнце, несущее смерть:
Неотвратно, слепительно-яро
Красным оком глядящая твердь!

К нищим избам ползет лихолетье…
Что ты можешь? Смирись и молчи.
Словно плетью, язвящею плетью,
Грудь земную иссекли лучи.

От сожженной измученной груди
Запах тленья и терпкая гарь…
И, скорбя, приникают к ней люди:
Серый пахарь, пастух и косарь.

Мать-земля! Оросить ли слезами
Или кровью тебя напоить?
И какими словами, мольбами,
Непомерную муку избыть?..

И вещает им странник убогий,
У часовни слагая суму,
Что архангел, губящий и строгий,
К нам ниспослан в греховную тьму.

Меч его озаряет пожаром
Недра диких, глухих деревень,
А в деснице пылающим шаром
Солнце, солнце не меркнет весь день.

У нас есть все основания предполагать, что этот журнал попался в руки Ахматовой. Ее стихотворение не только содержит тот же самый ключевой образ странного странника, грозящего грядущими разрушениями, но и написано тем же стихотворным размером, трехстопным анапестом.

Мне кажется, что применительно к стихотворению «Июль 1914 года» мы можем дать стихотворному размеру содержательную интерпретацию. Как мы помним, Ходасевич утверждал, что поэт должен слушать музыку своего века и должен быть наполнен этой музыкой, даже если она ему отвратительна. Музыкой июля-августа-сентября 1914 года, когда на фронт со столичных и губернских вокзалов отправлялись эшелоны, был чрезвычайно популярный марш «Прощание славянки». Он был написан за два года до этого, во время сербской войны, композитором Агапкиным.

В 1914 году, насколько мы можем судить, никаких слов этому маршу не полагалось. Первое его словесное наполнение фиксируется в 1915 году:

По неровным дорогам Галиции,
Поднимая июльскую пыль,
Эскадроны идут вереницею,
Приминая дорожный ковыль.

Метр не совсем такой, как в стихотворении Ахматовой: чередуются дактилические и мужские окончания (а не женские и мужские). Однако в последующие годы при подборе словесного эквивалента к маршу «Прощание славянки» то и дело возникал ровно тот же самый ритм, что и у Ахматовой: трехстопный анапест с чередованием женской и мужской рифмы.

Кажется, ахматовское стихотворение «Пахнет гарью четыре недели…» написано в несколько иной, более минорной тональности — даже несмотря на обещание, что «Богородица белый расстелет над скорбями великими плат». Во второй части стихотворения:

Можжевельника запах сладкий
От горящих лесов летит.
Над ребятами стонут солдатки,
Вдовий плач по деревне звенит. —

описываются звуки прощаний, которые напоминают, что у этого марша есть трагическая подложка. Вспомним, как Ахматова обращалась к тому же стихотворному размеру в одной из частей «Реквиема»:

Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.

При отчетливо минорных, трагических тонах текста ахматовская интерпретация «Прощания славянки» как прощания с теми, кто уходит на смерть, легко может быть услышана как музыкальная основа и этого стихотворения. 

Расшифровка

Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти, —
Пусть в жуткой тишине сливаются уста,
И сердце рвется от любви на части.

И дружба здесь бессильна, и года
Высокого и огненного счастья,
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.

Стремящиеся к ней безумны, а ее
Достигшие — поражены тоскою…
Теперь ты понял, отчего мое

Стихотворение 1915 года с посвящением Н. В. Н., Николаю Владимировичу Недоброво, который помимо личной близости к поэтессе ценен нам и в качестве необычайно проницательного критика ее поэзии. В том же 1915 году он написал до сих пор цитируемую статью, в которой убедительно разъяснил, что за хрупкой декадентской миной многих поэтов, в частности Ахматовой, скрывается властная личность, железная дисциплина и четкая художественная логика.

Стихотворение «Есть в близости людей заветная черта…» — несомненный хит поэтессы, и это как раз фирменная Ахматова: стихи о нелюбви. Оно очень интересно и в идейном плане, и структурно, и интертекстуально.

Его центральная идея — очень ярко выраженное «нет»: «не бьется». А конкретизировано это «нет» через образ непереходимой черты. Этот образ иногда возводят к Достоевскому, к «Преступлению и наказанию». Параллель возможная — тем более, что Ахматова объявляла Достоевского главным для нее писателем, — но не обязательная: все-таки переступание-непереступание черты здесь не носит криминального характера.

Интереснее, как мотив черты воплощен в стихотворении. Прямым формальным носителем темы непереходимой черты сделаны в стихотворении анжамбеманы, или стиховые переносы — конфликты между синтаксической незавершенностью и стиховой завершенностью строк Обычно это значит, что строка закончилась, но читатель остро чувствует, что предложение не завершено и будет договорено в следующей строке. .

Начинается это довольно скромно. В первой строфе анжамбеманов нет, — ну разве что тире в конце второй строки, означающее, что предложение будет продолжаться. Во второй строфе анжамбеманов уже два — года | счастья и рифмующееся с этим далее чужда | истоме . А в третьей строфе анжамбеманы достигают максимума. В первой строке это перебой ее | достигшие — тут, кстати, речь непосредственно идет о черте, «достигшие ее» — это «достигшие черты». А в предпоследней строке, почти невозможной в классическом стихе, есть перенос отчего мое | не бьется сердце — да еще и осложненный порядком слов: «мое» отделено от «сердце». Здесь двойное нарушение нормального порядка и нормального проведения черт.

Таким образом, постепенное систематическое нагнетание переносов, то есть форсированных переходов черты, завершающееся почти невозможной конструкцией, непосредственно, наглядным рисунком — как говорят в поэтике, иконически — выражает тему переходимости-непереходимости черты. Подобная игра с переносами может достигать в поэзии, особенно авангардной, большой напряженности, вплоть до почти хаотического нарушения нормы. Но Ахматова, конечно, неоклассик, и у нее все строго замотивировано, все строго регламентировано, все опирается на традицию.

Сама тема стихотворения более-менее непосредственно отсылает к почитавшемуся Ахматовой Иннокентию Анненскому, к стихотворению «Два паруса лодки одной» 1904 года:

Нависнет ли пламенный зной,
Иль, пенясь, расходятся волны,
Два паруса лодки одной,
Одним и дыханьем мы полны.

Нам буря желанья слила,
Мы свиты безумными снами,
Но молча судьба между нами
Черту навсегда провела.

И в ночи беззвездного юга,
Когда так привольно-темно,
Сгорая, коснуться друг друга
Одним парусам не дано…

Перекличка, конечно, очевидная. Но через голову Анненского и вообще Серебряного века Ахматова смотрит и дальше, назад к Пушкину, постоянной темой которого были всякого рода совмещения: страсти и бесстрастия, свободы и несвободы и так далее; изображение бесстрастной страсти, любви и без надежд, и без желаний.

Поэтому закономерно заимствование у Пушкина лейтмотивного образа непереходимой черты и самой вводящей его синтагмы — подлежащее «черта» плюс сказуемое «есть». Сравним:

Но недоступная черта меж нами есть.
Напрасно чувство возбуждал я:
Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
И равнодушно ей внимал я.

«Под небом голубым страны своей родной…»

Но если у Пушкина недоступная черта разделяет поэта и его умершую в далекой стране давнюю возлюбленную, то у Ахматовой эта черта присутствует и в самой интимной близости любящих. Что же касается ключевого словосочетания «заветная черта», то и оно встречается у Пушкина в другом его прощании с бывшей возлюбленной:

Свершилось! Темные свернулися листы;
На легком пепле их заветные черты
Белеют… Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди…

«Сожженное письмо»

Самое поразительное — это то, как тематические и словесные интертексты сочетаются в ахматовском стихотворении с заимствованиями структурными. В одном стихотворении Пушкина речь идет о черте, о ее переходе, о ее недоступности, а в другом — пока не упоминавшемся — обнаруживается тот анжамбеман, который, по всей вероятности, послужил прототипом кульминационного анжамбемана Ахматовой. Я имею в виду одно из самых знаменитых страстно-бесстрастных стихотворений Пушкина — «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» Сравним:

Теперь ты понял, отчего мое
Не бьется сердце под твоей рукою.

Ахматова

И сердце вновь горит и любит — оттого,
Что не любить оно не может.

Пушкин

Разумеется, Ахматова усиливает пушкинский эффект. У него всего лишь «оттого», а у нее еще и «отчего мое».

Главное же — переосмыслена основная соль концовки: у Пушкина, несмотря на паузы и общую сдержанность тона, даже в разлуке сердце горит и любит. У Ахматовой же недоступная черта разделяет героиню и присутствующего тут же партнера, любовника, под рукой которого находится ее сердце, каковое, однако, не бьется. Ситуация эта в поэтическом мире Ахматовой нередка, вспомним: «Как не похожи на объятья / Прикосновенья этих рук», «Он снова тронул мои колени / Почти не дрогнувшей рукой», «Как беспомощно, жадно и жарко гладит / Холодные руки мои».

Итак, в стихотворении налицо тематическая цитация из Пушкина, а стержнем композиции служит заимствованный у него же (и развитый) формальный эффект. Ахматовский текст как бы растянут между содержательной цитатой из одного стихотворения — главным образом, «Под небом голубым…», которое задает тему черты, — и структурной цитацией из другого стихотворения, «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», которое поставляет иконический эквивалент этой темы — игру с остановками и переходами, воплощающую тему черты и перехода-неперехода.

Сама же разработанная таким образом тема является одним из инвариантов То есть центральных тем, в том или ином воплощении пронизывающих почти все творчество автора. ахматовского поэтического мира, который, в свою очередь, представляет собой некую современную и сильно заостренную вариацию на инвариантные мотивы Пушкина, окрашенную в тона горькой, а иной раз и кокетливо-пряной резиньяции Резиньяция — безропотное смирение, отказ от жизненной активности. и отрешенности а-ля Анненский. Стихотворение «Есть в близости людей заветная черта…» — поздний, острый, взрывоопасный, но все же вполне дисциплинированный образец петербургской поэтики.

И последнее. Несколько загадочной и как бы немотивированной остается та жуткая тишина, в которой сливаются уста любовников. Ахматова прославилась как великая поэтесса несчастной, невозможной, так или иначе неосуществляемой и неосуществимой любви — и как автор позднего шедевра под загадочным названием «Поэма без героя», над загадкой которого бьются исследователи.

Но не в том ли дело, что ее любовная поэзия — это последовательная театрализация несуществующей, вымышленной любви героя-мужчины? За ней, вероятно, скрывается подлинная, но не объявленная, таимая от всех и чуть ли не от самой себя любовь к женщинам, лишь изредка прорывающаяся в самых нежных пассажах поэмы, адресованных «Коломбине десятых годов», Ольге Глебовой-Судейкиной. Тогда понятно, что эта поэма — да и многие стихи Ахматовой — поэзия без героя, но с героинями. 

Расшифровка

«Поэма без героя» — центральное произведение Ахматовой, триптих, который подвергался самым разнообразным толкованиям. И кажется, что сама Ахматова не вполне понимала или, во всяком случае, предпочитала скрывать от себя самой тайный смысл этого внезапно явившегося ей произведения.

Филолог Виктор Жирмунский называл поэму сбывшейся мечтой символистов. И в самом деле, у символистов как-то не очень ладилось с крупной формой. Символистский роман — это, как правило, произведение чудовищное из-за совершенно неадекватного смешения реальности и самой разнузданной фантастики; именно таков, скажем, роман Сологуба «Навьи чары». Пришлось Пастернаку написать «Доктора Живаго», чтобы у России появился образцовый символистский роман.

С символистской поэмой тоже дело обстояло неважно, может быть, потому, что нужна была по-настоящему серьезная временная дистанция, чтобы разглядеть Серебряный век и осмыслить его. И вот таким осмыслением русского Серебряного века стала «Поэма без героя», где напрямую сказано: «И серебряный месяц ярко / Над серебряным веком стыл».

Но, конечно, смысл поэмы гораздо сложнее и гораздо актуальней для 1940 года, нежели попытка осмыслить год 1913-й. Когда в 1941-м Ахматова прочла Цветаевой первую часть триптиха, та язвительно заметила: «Надо обладать большой смелостью, чтобы в 41-м году писать об Арлекинах, Коломбинах и Пьеро». Между тем никакой особой смелости для этого не требуется — стоит только задуматься, что роднит между собою 1913 и 1940 год. Мы с некоторым ужасом — во всяком случае, неожиданно для себя — увидим, что эти годы предвоенные, и поэма Ахматовой могла бы с полным основанием называться «Предчувствие Отечественной войны».

Ахматова считала свою поэму достаточно ясной: «Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит. Ни изменять ее, ни объяснять я не буду. „Еже писахъ — писахъ“». Ее смысл и правда достаточно очевиден, хотя людям 1940 года он не мог открыться, в силу того что их собственное предчувствие Отечественной войны было не таким ясным и не таким мучительным, как у Ахматовой.

Надо сказать, что русская литература и в 1914 году ничего особенного не чувствовала. Ни Мандельштам, ни, в особенности, Пастернак с его вечно радостным мировоззрением подумать не могли, что мир находится на пороге бойни. А Ахматова тогда написала знаменитое пророческое стихотворение «Июль 1914 года»:

Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.

«…Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат».

С той же остротой она предчувствовала и катастрофу 1941 года. И не только потому, что в 1940-м Вторая мировая уже шла вовсю (хотя надо сказать, что Ахматова была одним из очень немногих поэтов, кто на Вторую мировую сразу же откликнулся скорбными стихами: «Когда погребают эпоху…» и «Лондонцам»; она воспринимала эти события как факты личной биографии, поскольку вся Европа была ее домом).

У болезненно острого предчувствия Ахматовой была еще одна причина, которую не так-то просто назвать вслух. Спросим себя, почему одна Ахматова смогла в 1937-1938 годах написать «Реквием»? Почему вся русская поэзия в это время молчит? Да потому что поди напиши поэму о репрессиях из униженного, раздавленного состояния, из состояния человека, над которым непрерывно глумятся.

А для Ахматовой эта лирическая поза естественна: она никогда не ищет правоты, она в этом смысле поэт ветхозаветный — для нее расплата не имеет моральных причин. «Я лирический поэт, я могу валяться в канаве», — как она шутя говорила в Ташкенте в 1943 году, когда ей докладывали, что в канаве лежит пьяный Луговской. Ахматова могла о себе сказать поразившие Цветаеву слова: «Я дурная мать»; «Муж в могиле, сын в тюрьме, / Помолитесь обо мне»; «Эта женщина больна, эта женщина одна». Кто из русских поэтов может о себе такое сказать? Ахматова может.

Она живет с изначальным сознанием греховности, и поэтому раздавленность в 1938 году — для нее естественная позиция. Это постоянное сознание греховности и заслуженной расплаты всегда витает над ее лирикой, и именно оно позволяет ей почувствовать, что в 1941 году настанет абсолютная и универсальная расплата — всемирная расплата за частные грехи.

Например, для Ахматовой сущим олицетворением греховности был описанный в «Поэме без героя» Михаил Кузмин. Но почему, не из-за гомосексуализма же, из которого он, между прочим, делал прекрасные стихи? По всей видимости, Ахматова не принимала в Кузмине другого — его ясности, его спокойной радости. Она не понимала, как можно столько грешить, пройти через такое количество романов — и не мучиться совестью ни секунды, писать легкие, жизнерадостные тексты, так же легко и жизнерадостно отдаваться новому разврату.

Первая часть «Поэмы без героя», которая рассказывает историю самоубийства лирика Всеволода Князева из-за несчастной любви, повествует о том же, о чем Ахматова говорит в давнем стихотворении Серебряного века: «Все мы бражники здесь, блудницы, / Как невесело вместе нам!» Это тоже история о расплате. По воспоминаниям Гумилева, Ахматова каждое утро терзала его разговором о небывших изменах, говорила ему: «Никола, опять этой ночью снилось мне, что я тебе неверна», — о чем он потом издевательски рассказывал Ирине Одоевцевой. И для Ахматовой, с ее с болезненным постоянным сознанием собственной вины, Всеволод Князев — это тоже олицетворение того самого частного греха, за который скоро придется расплачиваться всем.

Ужас греховности Серебряного века — не только в том, что у всех романы со всеми. Не только в том, что Глебова-Судейкина — «Путаница-Психея» — легко и непринужденно изменяет мужу. Не только в том, что Паллада Богданова-Бельская, самая известная петербуржская развратница, становится музой всех салонов и героиней всех поэтов. Ужас в том, что Серебряный век — это непрерывная игра, это постоянный карнавал, в котором нет ничего серьезного. И за эту игру наступает самая серьезная и трагическая расплата.

«Поэма без героя» обычно рассматривается в одном контексте с ахматовскими стихами Серебряного века, но это не совсем верно: ее надо рассматривать вместе с другими предвоенными сочинениями ее великих ровесников, таких как Пастернак и Мандельштам. Мандельштам в это время пишет полную таких же таинственных предчувствий ораторию «Стихи о неизвестном солдате». Роднит эти вещи не только непонятность, не только своеобразная галлюцинаторная природа, но то, что они пропитаны предчувствием огромных жертв. Ахматова пишет:

Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет —
Страшный праздник мертвой листвы.

А вот Мандельштам:

Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом.

Из всех расшифровок этой метафоры самой верной мне кажется такая: это просто листья падают на землю точно так же, как в земле растворяются миллионы жизней, миллионы трупов.

В этом контексте находится и во многом еще не объясненный пастернаковский цикл 1940 года, так называемый переделкинский. Там есть знаменитое стихотворение «Вальс с чертовщиной», в котором, как и в «Поэме без героя», описана веселая пляска со зловещим подтекстом:

Реянье блузок, пенье дверей,
Рев карапузов, смех матерей.
Финики, книги, игры, нуга,
Иглы, ковриги, скачки, бега.

Почему в 1940 году два поэта, у которых и содержательные, и формальные параллели очень редки, вдруг одновременно обращаются к теме новогоднего зловещего карнавала? Это, я думаю, отражает страшную и праздничную атмосферу советского 1940 года, необычайно похожую на атмосферу предвоенного 1913 года. Все участвуют в одном карнавале, все носят маски, и все понимают, что этот карнавал обречен, что скоро за эту всеобщую ложь и веселье придется расплачиваться.

У Булгакова, который в то же время пишет окончательный вариант «Мастера и Маргариты», постоянно присутствует тема страшного праздника, бесовского карнавала. Все и осознают террор, и празднуют с утроенной силой, потому что зрелище всеобщей смерти страшным образом подзаводит этот праздник. Как и у Ахматовой, и у Пастернака, главная тема здесь — театр террора, театральность насилия.

И по Ахматовой, расплатой, как и в 1913 году, становится военная катастрофа. Логично спросить: что такого ужасного сделали Князев и Глебова-Судейкина? Почему весь мир так жестоко наказан за обычный адюльтер, за обычную бисексуальность, за обычную любовную игру? Но главная идея «Поэмы без героя» в том, что грех всегда бывает частным, а расплата — всеобщей: за множество мелких частных грехов наступает расплата, несоизмеримая с грехом.

Всеобщая греховность 1940 года, когда все пляшут и нарочно не замечают гибели, этой страшной подкладки, обернется расплатой в планетарном масштабе. Неслучайно вторая часть поэмы, которая уже вплотную подводит к событиям войны, называется «Решка», то есть оболочка, реверс, изнанка празднества, его страшное подполье, страшная расплата за всеобщую ложь.

Сама структура «Поэмы без героя» наводит на мысль о триптихе в религиозном смысле, а значит — об искуплении. В первой части триптиха, в историческом экскурсе, рисуется страшная бесовская пляска 1913 года. Во второй части возникает тема мрачного ожидания расплаты. А в третьей части, написанной в Ташкенте, возникает тема искупления, потому что война 1941-1945 годов — это такой подвиг и возрождение народного духа, который искупает страшный грех всеобщей лжи 1930-х. В этой части поэмы появляется герой:

Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток.

Герой — это Россия, которая прошла через очистительное пламя.

Есть много расшифровок названия «Поэмы без героя». Лев Лосев полагал, что ПбГ — это зашифрованное название Петербурга, который и есть главный герой. Можно увидеть намек на то, что герой поэмы — невидимка, таинственный призрак. «С детства ряженых я боялась», потому что среди ряженых затесался кто-то невидимый. Но мне кажется, что смысл названия очень простой. «Поэма без героя» — это поэма негероического времени, поэма времени, в котором нет героя, а есть только страшный карнавал ряженых.

И герой своим появлением искупает эту трагедию. Появляясь в третьей части поэмы, российский народ становится тем героем, которого не хватает времени. Этот террор, этот страшный театр, эта невротизация общества ничем, кроме подвига, кроме появления героя, не могут быть искуплены.

И именно поэтому «Поэма без героя», героиня которой находится по ту сторону ада, все-таки в целом имеет такое оптимистическое звучание. Страшный театральный призрачный карнавал миновал, и страна увидела свое собственное лицо. 

Расшифровка

В творчестве каждого поэта есть стихи более важные и менее важные — так, во всяком случае, кажется читателю. Но есть и формальный признак, по которому мы делим стихи поэта на две части. Одни он сам предназначил для печати, довел до окончательного, канонического текста, завизировал этот текст и поставил дату окончания работы над ним. А есть стихи, которые остались в рабочих тетрадях поэта, в набросках, в черновиках, когда рядом на листе бумаги существуют несколько вариантов одной строчки, а окончательного поэт не выбрал. Это как бы экспромты, заготовки на будущее. В случае, когда мы хотим войти в поэтическую систему автора, нам эти стихи бывают даже важнее окончательно отделанных стихов — как принято иногда говорить, стихов с установкой на шедевр.

Я хотел бы поговорить подробней об одном из таких стихотворений поздней Ахматовой — несмотря на то что оно как бы незавершенное, как бы случайное и, насколько мы можем судить, изучая рукописи Ахматовой, никогда ею при жизни к печати не предназначавшееся.

Я сказал «поздней Ахматовой». Существуют несколько поэтов, которые, как выразился один критик, занимают в поезде русской поэзии XX века по два плацкартных места. Это поэты, у которых есть ранний и поздний этапы. Физически у каждого долго живущего литератора есть раннее и позднее творчество, но здесь речь идет о конфликте двух этапов поэтического пути. Отношения между ранним и поздним периодами творчества могут иметь драматический характер, представляя собой некоторый сюжет судьбы поэта.

Если и не сам поэт драматизирует отношения «себя раннего» и «себя позднего», то очень часто за него это делают читатели. У некоторых поэтов читатели делятся на два полухория, на две партии. Одна из них — сторонники и поклонники раннего поэта, которые разочарованно, а то и брезгливо относятся к его позднему творчеству. Бывает, что и наоборот. Бывает, что и сами поэты, отчасти откликаясь на эти читательские предпочтения, полемически противопоставляют им значимость своего позднего творчества.

Так было с Пастернаком, который говорил, что всякий поэт должен, разуверясь во всех своих прошлых находках и удачах, впасть в неслыханную простоту, как в ересь. Так было с Мандельштамом, который, как мы знаем из свидетельств его воронежского периода жизни, раздраженно относился к поклонницам стихов из «Камня» — и чем более эффектных, чем более светских стихов, тем больший гнев Мандельштама вызывала эта любовь читателей.

Так было с Ахматовой, которую по сей день многие читатели осуждают за позднюю лирику, говоря, что она перемудрила, уйдя от ослепительной простоты почти фольклорных текстов 1910-х годов, уйдя от словесного жеста в сторону каких-то фантазий, туманностей, чуть ли не вернувшись к поэтике символизма. И конечно, один из самых интересных примеров такого поэтического слома и диалога двух створок поэтического творчества — это Николай Заболоцкий. Он прошел путь от ослепительных, неимоверных, гротескных, изобретательных «Столбцов» — ни на что не похожих в русской поэзии, не поддающихся имитации, несмотря на всю свою заразительность, — к дидактичности, к сознательной, немножко стилизованной простоте, к нравоучительности своих последних стихов 1950-х годов.

Стихотворение Ахматовой, которое я бы хотел в связи с этим рассмотреть, — повторяю, незавершенное, случайное, полузабытое ею — находится в одной из ее записных книжек. Оно написано летом 1961 года.

Ахматова каламбурно сближает название всем известного цветка Viola tricolor — веселого, чернобархатного, окружающего нас в здешней, и особенно в питерской флоре, — со своим именем. Этот цветок Ахматова называла «подглядыватели» — он как бы больше всего годится на роль подглядывателя, соглядатая, постоянно подстерегающего тайные любовные помыслы. Стихотворение такое:

И анютиных глазок стая
Бархатистый хранит силуэт —
Словно бабочки, улетая Это бабочки, улетая,
Им оставили свой портрет.

Это набросок. Через какое-то время Ахматова возвращается к нему и дописывает:

Ты — другое… Ты б постыдился
Быть, где слезы живут и страх,
И случайно сам отразился
В двух зеленых пустых зеркалах.

Когда мы начинаем вглядываться в это стихотворение, мы видим, что оно устроено как бесконечное, уходящее в культурную толщу отражение. Дело в том, что образ бабочек, похожих на летающие анютины глазки, Анна Ахматова впервые нашла у любимого писателя ее молодости, любимого писателя всего ее литературного поколения. Это Кнут Гамсун, проза которого научила пишущую русскую молодежь той поэтике, которую потом, спустя два десятилетия, она с удовольствием обнаружила в стилистике Хемингуэя. Это поэтика недоговоренности, поэтика многозначительности, поэтика умолчания, поэтика «подводной части айсберга», если говорить метафорой самого Хемингуэя.

Когда в 1920-е годы Анна Ахматова стала заниматься творчеством своего покойного мужа и литературного спутника, казненного Николая Гумилева, она стала перечитывать книжки, которые когда-то читал Гумилев, в поисках источников его образности. И по пути она вдруг обнаружила, что уже у Эдгара По встречается образ бабочки, похожей на цветок Viola tricolor, на анютины глазки. Но и у Эдгара По это тоже было цитатой из французского поэта XVIII века.

Так Ахматова обнаружила для себя закон литературной бесконечности, закон того, что всякая литературная находка имеет своих предшественников, уходит куда-то в глубину европейской культуры. А иногда и не только европейской: один из спутников ее жизни, очень важный человек в ее биографии, ассириолог Владимир Казимирович Шилейко как раз запоминался всем собеседникам тем, как он моментально устанавливал типологические соответствия между далеко разнесенными во времени и в культурном пространстве текстами: поэзией русского модернизма XX века и вавилонскими текстами. Шилейко и научил Ахматову афоризму, который она потом повторяла, когда стала обнаруживать удивительные совпадения в своей «Поэме без героя»: «Область совпадений значительно шире и богаче области заимствований».

В 1930-е годы друг Ахматовой по литературной школе и литературной юности Осип Мандельштам на вопрос, что такое акмеизм — действительно, загадочное слово, не получившее должного теоретического обоснования, не успевшее развернуться, заклеванное критикой за свою надуманность, неудачность, скороспелость, — отвечал, что это была тоска по мировой культуре.

Эту тоску по мировой культуре Ахматова делает стержнем своих поздних стихотворений. В них «дело вовсе не в любви», как сама Ахматова сказала в одном из поздних стихов. Да, ее поздние стихи обращены к какому-то лирическому адресату, они о женских переживаниях и о всех фирменных психологических находках Ахматовой, сделанных в 1910-е годы. Но вообще это стихи о том, что такое стихи, как рождаются стихи, как они где-то от века существуют и приходят на перо к вынувшим счастливый жребий поэтам, которым дано прикоснуться к этой бесконечной эстафете, к бесконечной веренице словесных перекличек.

Но, конечно, Ахматова не была бы Ахматовой, если бы в этом стихотворении, как и во всех других ее стихотворениях, не было бы заложено загадки. Загадка уже заключается в первой строчке: «И анютиных глазок стая…» Отражение начинается с того, что анютины глазки, конечно, отражают имя автора этого стихотворения, а слово «стая» фонетически кодирует имя адресата этого стихотворения — он носил имя Исайя Речь идет об Исайе Берлине, британском мыслителе, с которым Ахматова встречалась в СССР и Англии. . 

Четвертая редакция

Deus conservat omnia
(Девиз на гербе Фонтанного Дома)

Вместо предисловия

Иных уж нет, а те далече…
Пушкин

Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный Дом в ночь на 27 декабря 1940 г., прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок («Ты в Россию пришла ниоткуда…»).
Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы.
Ее появлению предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями.
В ту ночь я написала два куска первой части («1913») и «Посвящение». В начале января я почти неожиданно для себя написала «Решку», а в Ташкенте (в два приема) — «Эпилог», ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части.
Я посвящаю эту поэму памяти ее первых слушателей — моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.
Их голоса я слышу и вспоминаю их, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи.

До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях «Поэмы без героя». И кто-то даже советует мне сделать поэму более понятной.
Я воздержусь от этого.
Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.
Ни изменять, ни объяснять ее я не буду.
«Еже писахъ — писахъ».

Ноябрь 1944
Ленинград

Посвящение

27 декабря 1940
…………………………………
…а так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как тогда снежинка на руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя1
Вдруг поднялись — и там зеленый дым,
И ветерком повеяло родным…
Не море ли?
Нет, это только хвоя
Могильная, и в накипанье пен
Все ближе, ближе…
Marche funebre…
Шопен…
Ночь. Фонтанный Дом

Второе посвящение

Ты ли, Путаница-Психея2,
Черно-белым веером вея,
Наклоняешься надо мной,
Хочешь мне сказать по секрету,
Что уже миновала Лету
И иною дышишь весной.
Не диктуй мне, сама я слышу:
Теплый ливень уперся в крышу,
Шепоточек слышу в плюще.
Кто-то маленький жить собрался,
Зеленел, пушился, старался
Завтра в новом блеснуть плаще.
Сплю —
она одна надо мною, —
Ту, что люди зовут весною,
Одиночеством я зову.
Сплю —
мне снится молодость наша,
Та, е г о миновавшая чаша;
Я ее тебе наяву,
Если хочешь, отдам на память,
Словно в глине чистое пламя
Иль подснежник в могильном рву.

Третье и последнее

(Le jour des rois)*3
Раз в крещенский вечерок…
Жуковский

Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдет человек…
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.
Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено,
Он ко мне во дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино.
И запомнит Крещенский вечер,
Клен в окне, венчальные свечи
И поэмы смертный полет…
Но не первую ветвь сирени,
Не кольцо, не сладость молений —
Он погибель мне принесет.

*День царей (фр.)

Вступление

Из года сорокового,
Как с башни на все гляжу.
Как будто прощаюсь снова
С тем, с чем давно простилась,
Как будто перекрестилась
И под темные своды схожу.

1941 год – Август
(Осажденный Ленинград)

Часть первая
Девятьсот тринадцатый год
Петербургская повесть

Di rider finiral
Pria dell aurora.
Don Giovanni

Глава первая

Новогодний праздник длится пышно,
Влажны стебли новогодних роз.
«Четки» 1914

С Татьяной нам не ворожить…
Онегин

Я зажгла заветные свечи,
Чтобы этот светился вечер,
И с тобою, как мне не пришедшим,
Сорок первый встречаю год.
Но…
Господняя сила с нами!
В хрустале утонуло пламя,
«И вино, как отрава жжет».
Это всплески жесткой беседы,
Когда все воскресают бреды,
А часы все еще не бьют…
Нету меры моей тревоге,
Я сама, как тень на пороге,
Стерегу последний уют.
И я слышу звонок протяжный,
И я чувствую холод влажный,
Каменею, стыну, горю…
И, как будто припомнив что-то,
Повернусь вполоборота,
Тихим голосом говорю:
«Вы ошиблись: Венеция дожей —
Это рядом… Но маски в прихожей
И плащи, и жезлы, и венцы
Вам сегодня придется оставить,
Вас я вздумала нынче прославить,
Новогодние сорванцы!»
Этот Фаустом, тот Дон Жуаном,
Дапертутто4, Иоканааном5,
Самый скромный — северным Гланом,
Иль убийцею Дорианом,
И все шепчут своим дианам
Твердо выученный урок.
А для них расступились стены,
Вспыхнул свет, завыли сирены,
И как купол вспух потолок.
Я не то что боюсь огласки…
Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиной пляски,
Что мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех…
И чья очередь испугаться,
Отшатнуться, отпрянуть, сдаться
И замаливать давний грех?
Ясно все:
Не ко мне, так к кому же?
Не для них здесь готовился ужин,
И не им со мной по пути.
Хвост запрятал под фалды фрака…
Как он хром и изящен…
Однако
Я надеюсь, Владыку Мрака
Вы не смели сюда ввести?
Маска это, череп, лицо ли —
Выражение скорбной боли,
Что лишь Гойя смел передать.
Общий баловень и насмешник —
Перед ним самый смрадный грешник —
Воплощенная благодать…

Веселиться — так веселиться,
Только как же могло случиться,
Что одна я из них жива?
Завтра утро меня разбудит,
И никто меня не осудит,
И в лицо мне смеяться будет
Заоконная синева.
Но мне страшно: войду сама я,
Кружевную шаль не снимая,
Улыбнусь всем и замолчу.
С той, какою была когда-то
В ожерелье черных агатов
До долины Иосафата6,
Снова встретиться не хочу…
Не последние ль близки сроки?..
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки! —
Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет —
Страшный праздник мертвой листвы.
Б Звук шагов, тех, которых нету,
Е По сияющему паркету
Л И сигары синий дымок.
Ы И во всех зеркалах отразился
Й Человек, что не появился
И проникнуть в тот зал не мог.
З Он не лучше других и не хуже,
А Но не веет летейской стужей,
Л И в руке его теплота.
Гость из будущего! — Неужели
Он придет ко мне в самом деле,
Повернув налево с моста?

С детства ряженых я боялась,
Мне всегда почему-то казалось,
Что какая-то лишняя тень
Среди них «б е з л и ц а и н а з в а н ь я»
Затесалась…
Откроем собранье
В новогодний торжественный день!
Тy полночную гофманиану
Разглашать я по свету не стану
И других бы просила…
постой,
Ты как будто не значишься в списках,
В калиострах, магах, лизисках7,
Полосатой наряжен верстой, —
Размалеван пестро и грубо —
Ты …
ровесник Мамврийского дуба8,
Вековой собеседник луны.
Не обманут притворные стоны,
Ты железные пишешь законы,
Хаммураби, ликурги, солоны9
У тебя поучиться должны.
Существо это странного нрава.
Он не ждет, чтоб подагра и слава
Впопыхах усадили его
В юбилейные пышные кресла,
А несет по цветущему вереску,
По пустыням свое торжество.
И ни в чем неповинен: не в этом,
Ни в другом и ни в третьем…
Поэтам
Вообще не пристали грехи.
Проплясать пред Ковчегом Завета10
Или сгинуть!..
Да что там! Про это
Лучше их рассказали стихи.
Крик петуший нас только снится,
За окошком Нева дымится,
Ночь бездонна и длится, длится —
Петербургская чертовня…
В черном небе звезды не видно,
Гибель где-то здесь, очевидно,
Но беспечна, пряна, бесстыдна
Маскарадная болтовня…
Крик:
«Героя на авансцену!»
Не волнуйтесь: дылде на смену
Непременно выйдет сейчас
И споет о священной мести…
Что ж вы все убегаете вместе,
Словно каждый нашел по невесте,
Оставляя с глазу на глаз
Меня в сумраке с черной рамой,
Из которой глядит тот самый,
Ставший наигорчайшей драмой
И еще не оплаканный час?

Это все наплывает не сразу.
Как одну музыкальную фразу,
Слышу шепот: «Прощай! Пора!
Я оставлю тебя живою,
Но ты будешь моей вдовою,
Ты — Голубка, солнце, сестра!»
На площадке две слитые тени…
После -лестницы плоской ступени,
Вопль: «Не надо!» и в отдаленье
Чистый голос:
«Я к смерти готов».

Факелы гаснут, потолок опускается. Белый (зеркальный) зал11 снова делается комнатой автора. Слова из мрака:

Смерти нет — это всем известно,
Повторять это стало пресно,
А что есть — пусть расскажут мне.
Кто стучится?
Ведь всех впустили.
Это гость зазеркальный? Или
То, что вдруг мелькнуло в окне…
Шутки ль месяца молодого,
Или вправду там кто-то снова
Между печкой и шкафом стоит?
Бледен лоб и глаза открыты…
Значит, хрупки могильные плиты,
Значит, мягче воска гранит…
Вздор, вздор, вздор! — От такого вздора
Я седою сделаюсь скоро
Или стану совсем другой.
Что ты манишь меня рукою?!
За одну минуту покоя
Я посмертный отдам покой.

ЧЕРЕЗ ПЛОЩАДКУ
Интермедия

Где-то вокруг этого места («…но беспечна, пряна, бесстыдна маскарадная болтовня…»)
бродили еще такие строки, но я не пустила их в основной текст:

«Уверяю, это не ново…
Вы дитя, синьор Казанова…»
«На Исакьевский ровно в шесть…»
«Как-нибудь побредем по мраку,
Мы отсюда еще в «Собаку»…12
«Вы отсюда куда?» —
«Бог весть!»
Санчо Пансы и Дон-Кихоты
И увы, содомские Лоты13
Смертоносный пробуют сок,
Афродиты возникли из пены,
Шевельнулись в стекле Елены,
И безумья близится срок.
И опять из фонтанного грота14
Где любовная стонет дремота,
Через призрачные ворота
И мохнатый и рыжий кто-то
Козлоногую приволок.
Всех наряднее и всех выше,
Хоть не видит она и не слышит —
Не клянет, не молит, не дышит,
Голова madame de Lamballe,
А смиренница и красотка,
Ты, что козью пляшешь чечетку,
Снова гулишь томно и кротко:
«Que me veut mon Prince Carnaval?»

И в то же время в глубине залы, сцены, ада или на вершине гетевского Брокена
появляется О н а же (а может быть — ее тень):

Как копытца, топочут сапожки,
Как бубенчик, звенят сережки,
В бледных локонах злые рожки,
Окаянной пляской пьяна, —
Словно с вазы чернофигурной
Прибежала к волне лазурной
Так парадно обнажена.
А за ней в шинели и каске
Ты, вошедший сюда без маски,
Ты, Иванушка древней сказки,
Что тебя сегодня томит?
Сколько горечи в каждом слове,
Сколько мрака в твоей любови,
И зачем эта струйка крови
Бередит лепесток ланит?

Глава вторая

Ты сладострастней, ты телесней
Живых, блистательная тень!
Баратынский

Спальня Героини. Горит восковая свеча. Над кроватью три портрета хозяйки дома в ролях. Справа она — Козлоногая, посредине — Путаница, слева — Портрет в тени. Одним кажется, что это Коломбина, другим — Донна Анна (из «Шагов Командора»). За мансардным окном арапчата играют в снежки. Метель. Новогодняя полночь. Путаница оживает, сходит с портрета, и ей чудится голос, который читает:

Распахнулась атласная шубка!
Не сердись на меня, Голубка,
Что коснусь я этого кубка:
Не тебя, а себя казню.
Все равно подходит расплата —
Видишь там, за вьюгой крупчатой,
Мейерхольдовы арапчата
Затевают опять возню?
А вокруг старый город Питер,
Что народу бока повытер
(Как тогда народ говорил), —
В гривах, в сбруях, в мучных обозах,
В размалеванный чайных розах
И под тучей вороньих крыл.
Но летит, улыбаясь мнимо,
Над Маринскою сценой prima,
Ты — наш лебедь непостижимый,
И острит опоздавший сноб.
Звук оркестра, как с того света,
(Тень чего-то мелькнула где-то),
Не предчувствием ли рассвета
По рядам пробежал озноб?
И опять тот голос знакомый,
Будто эхо горного грома, —
Наша слава и торжество!
Он сердца наполняет дрожью
И несется по бездорожью
Над страной, вскормившей его.
Сучья в иссиня-белом снеге…
Коридор Петровских Коллегий15
Бесконечен, гулок и прям
(Что угодно может случиться,
Но он будет упрямо сниться
Тем, кто нынче проходит там).
До смешного близка развязка;
Из-за ширмы Петрушкина16 маска,
Вкруг костров кучерская пляска,
Над дворцом черно-желтый стяг…
Все уже на местах, кто надо;
Пятым актом из Летнего сада
Пахнет… Призрак цусимского ада
Тут же. — Пьяный поет моряк…

Как парадно звенят полозья
И волочится полость козья…
Мимо, тени! — Он там один.
На стене его твердый профиль.
Гавриил или Мефистофель
Твой, красавица, паладин?
Демон сам с улыбкой Тамары,
Но такие таятся чары
В этом страшном, дымном лице:
Плоть, почти что ставшая духом,
И античный локон над ухом —
Все таинственно в пришлеце.
Это он в переполненном зале
Слал ту черную розу в бокале,
Или все это было сном?
С мертвым сердцем и мертвым взором
Он ли встретился с Командором,
В тот пробравшись проклятый дом?
И его поведано словом,
Как вы были в пространстве новом,
Как вне времени были вы, —
И в каких хрусталях полярных
И в каких сияньях янтарных
Там, у устья Леты — Невы.
Ты сбежала сюда с портрета,
И пустая рама до света
На стене тебя будет ждать.
Так плясать тебе без партнера!
Я же роль рокового хора
На себя согласна принять.

На щеках твоих алые пятна;
Шла бы ты в полотно обратно;
Ведь сегодня такая ночь,
Когда нужно платить по счету…
А дурманящую дремоту
Мне трудней, чем смерть, превозмочь.

Ты в Россию пришла ниоткуда,
О мое белокурое чудо,
Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко,
Петербургская кукла, актерка,
Ты — один из моих двойников.
К прочим титулам надо и этот
Приписать. О подруга поэтов,
Я наследница славы твоей.
Здесь под музыку дивного мэтра,
Ленинградского дикого ветра
И в тени заповедного кедра
Вижу танец придворных костей.

Оплывают венчальные свечи,
Под фатой «поцелуйные плечи»,
Храм гремит: «Голубица, гряди!»17
Горы пармских фиалок в апреле —
И свиданье в Мальтийской капелле18,
Как проклятье в твоей груди.
Золотого ль века виденье
Или черное преступленье
В грозном хаосе давних дней?
Мне ответь хоть теперь:
неужели
Ты когда-то жила в самом деле
И топтала торцы площадей
Ослепительной ножкой своей?..

Дом пестрей комедьянтской фуры,
Облупившиеся амуры
Охраняют Венерин алтарь.
Певчих птиц не сажала в клетку,
Спальню ты убрала как беседку,
Деревенскую девку-соседку
Не узнает веселый скобарь19.
В стенах лесенки скрыты витые,
А на стенах лазурных святые —
Полукрадено это добро…
Вся в цветах, как «Весна» Боттичелли,
Ты друзей принимала в постели,
И томился драгунский Пьеро, —
Всех влюбленных в тебя суеверней
Тот, с улыбкой жертвы вечерней,
Ты ему как стали — магнит,
Побледнев, он глядит сквозь слезы,
Как тебе протянули розы
И как враг его знаменит.
Твоего я не видела мужа,
Я, к стеклу приникавшая стужа…
Вот он, бой крепостных часов…
Ты не бойся — дома не мечу, —
Выходи ко мне смело навстречу —
Гороскоп твой давно готов…

Глава третья

И под аркой на Галерной…
А.Ахматова

В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем.
О.Мандельштам

То был последний год…
М.Лозинский

Петербург 1913 года. Лирическое отступление: последнее воспоминание о Царском Селе.
Ветер, не то вспоминая, не то пророчествуя, бормочет:

Были святки кострами согреты,
И валились с мостов кареты,
И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью,
По Неве иль против теченья, —
Только прочь от своих могил.
На Галерной чернела арка,
В Летнем тонко пела флюгарка,
И серебряный месяц ярко
Над серебряным веком стыл.
Оттого, что по всем дорогам,
Оттого, что ко всем порогам
Приближалась медленно тень,
Ветер рвал со стены афиши,
Дым плясал вприсядку на крыше
И кладбищем пахла сирень.
И царицей Авдотьей заклятый,
Достоевский и бесноватый,
Город в свой уходил туман.
И выглядывал вновь из мрака
Старый питерщик и гуляка,
Как пред казнью бил барабан…
И всегда в темноте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул,
Но тогда он был слышен глуше,
Он почти не тревожил души
И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек,
А по набережной легендарной
Приближался не календарный —
Настоящий Двадцатый Век.

А теперь бы домой скорее
Камероновой Галереей
В ледяной таинственный сад,
Где безмолвствуют водопады,
Где все девять мне будут рады,
Как бывал ты когда-то рад.
Там за островом, там за садом
Разве мы не встретимся взглядом
Наших прежних ясных очей,
Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей?

Глава четвертая и последняя

Любовь прошла и стали ясны
И близки смертные черты.
Вс. К.

Угол Марсова поля. Дом, построенный в начале XIX века братьями Адамини. В него будет прямое попадание авиабомбы в 1942 году. Горит высокий костер. Слышны удары колокольного звона от Спаса на Крови. На поле за метелью призрак дворцового бала. В промежутке между этими звуками говорит сама Тишина:

Кто застыл у померкших окон,
На чьем сердце «палевый локон»,
У кого пред глазами тьма? —
«Помогите, еще не поздно!
Никогда ты такой морозной
И чужою, ночь, не была!»
Ветер, полный балтийской соли,
Бал метелей на Марсовом поле
И невидимых звон копыт…
И безмерная в том тревога,
Кому жить осталось немного,
Кто лишь смерти просит у Бога
И кто будет навек забыт.
Он за полночь под окнами бродит,
На него беспощадно наводит
Тусклый луч угловой фонарь, —
И дождался он. Стройная маска
На обратно «Пути из Дамаска»
Возвратилась домой… не одна!
Кто-то с ней «б е з л и ц а и н а з в а н ь я»…
Недвусмысленное расставанье
Сквозь косое пламя костра
Он увидел — рухнули зданья.
И в ответ обрывок рыданья:
«Ты — Голубка, солнце, сестра! —
Я оставлю тебя живою,
Но ты будешь м о е й вдовою,
А теперь…
Прощаться пора!»
На площадке пахнет духами,
И драгунский корнет со стихами
И с бессмысленной смертью в груди
Позвонит, если смелости хватит…
Он мгновенье последнее тратит,
Чтобы славить тебя.
Гляди:
Не в проклятых Мазурских болотах,
Не на синих Карпатских высотах…
Он — на твой порог!
Поперек.
Да простит тебя Бог!

(Сколько гибелей шло к поэту,
Глупый мальчик: он выбрал эту, —
Первых он не стерпел обид,
Он не знал, на каком пороге
Он стоит и какой дороги
Перед ним откроется вид…)

Это я — твоя старая совесть
Разыскала сожженную повесть
И на край подоконника
В доме покойника
Положила —
и на цыпочках ушла…

Послесловие

Все в порядке: лежит поэма
И, как свойственно ей, молчит.
Ну, а вдруг как вырвется тема,
Кулаком в окно застучит, —
И откликнется издалека
На призыв этот страшный звук —
Клокотание, стон и клекот
И виденье скрещенных рук?..

Часть вторая
Intermezzo
(Решка)

…я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость.
Пушкин

In my beginning is my end.
T.S.Eliot

Место действия — Фонтанный Дом. Время — начало января 1941 г. В окне призрак оснеженного клена. Только что пронеслась адская арлекинада тринадцатого года, разбудив безмолвие великой молчальницы-эпохи и оставив за собою тот свойственный каждому праздничному или похоронному шествию беспорядок — дым факелов, цветы на полу, навсегда потерянные священные сувениры… В печной трубе воет ветер, и в этом вое можно угадать очень глубоко и очень умело спрятанные обрывки Реквиема. О том, что мерещится в зеркалах, лучше не думать.

…жасминовый куст,
Где Данте шел и воздух пуст.
Н.К.

1
Мой редактор был недоволен,
Клялся мне, что занят и болен,
Засекретил свой телефон
И ворчал: «Там три темы сразу!
Дочитав последнюю фразу,
Не поймешь, кто в кого влюблен,

2
Кто, когда и зачем встречался,
Кто погиб, и кто жив остался,
И кто автор, и кто герой, —
И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И каких-то призраков рой?»

3
Я ответила: «Там их трое —
Главный был наряжен верстою,
А другой как демон одет, —
Чтоб они столетьям достались,
Их стихи за них постарались,
Третий прожил лишь двадцать лет,

4
И мне жалко его». И снова
Выпадало за словом слово,
Музыкальный ящик гремел,
И над тем флаконом надбитым
Языком кривым и сердитым
Яд неведомый пламенел.

5
А во сне все казалось, что это
Я пищу для кого-то либретто,
И отбоя от музыки нет.
А ведь сон — это тоже вещица,
Soft embalmer20, Синяя птица,
Эльсинорских террас парапет.

6
И сама я была не рада,
Этой адской арлекинады
Издалека заслышав вой.
Все надеялась я, что мимо
Белой залы, как хлопья дыма,
Пронесется сквозь сумрак хвой.

7
Не отбиться от рухляди пестрой,
Это старый чудит Калиостро —
Сам изящнейший сатана,
Кто над мертвым со мной не плачет,
Кто не знает, что совесть значит
И зачем существует она.

8
Карнавальной полночью римской
И не пахнет. Напев Херувимской
У закрытых церквей дрожит.
В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.

9
И со мною моя «Седьмая»,
Полумертвая и немая,
Рот ее сведен и открыт,
Словно рот трагической маски,
Но он черной замазан краской
И сухою землей набит.

10
Враг пытал: «А ну, расскажи-ка,
Но ни слова, ни стона, ни крика
Не услышать ее врагу.
И проходят десятилетья,
Войны, смерти, рожденья. Петь я
В этом ужасе не могу.

21
Торжествами гражданской смерти
Я по горло сыта — поверьте,
Вижу их, что ни ночь, во сне.
Отлученною быть от ложа
И стола — пустяки! но негоже
То терпеть, что досталось мне.

Я ль растаю в казенном гимне?
Не дари, не дари, не дари мне
Диадему с мертвого лба.
Скоро мне нужна будет лира,
Но Софокла уже, не Шекспира.
На пороге стоит — Судьба.

И была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Между «помнить» и «вспомнить», други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баут22.

Бес попутал в укладке рыться…
Ну а как же могло случиться,
Что во всем виновата я?
Я — тишайшая, я — простая,
«Подорожник», «Белая стая»,..
Оправдаться… но как, друзья?

Так и знай: обвинят в плагиате…
Разве я других виноватей?
Впрочем, это мне все равно.
Я согласна на неудачу
И смущенье свое не прячу…
У шкатулки ж двойное дно.

Но сознаюсь, что применила
Симпатические чернила…
Я зеркальным письмом пишу,
И другой мне дороги нету —
Чудом я набрела на эту
И расстаться с ней не спешу.

Чтоб посланец давнего века
Из заветного сна Эль Греко
Объяснил мне совсем без слов,
А одной улыбкою летней,
Как была я ему запретней
Всех семи смертельных грехов.

И тогда из гряжущего века
Незнакомого человека
Пусть посмотрят дерзко глаза,
Чтобы он отлетающей тени
Дал охапку мокрой сирени
В час, как эта минет гроза.

А столетняя чаровница
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строек
И брюлловским манит плечом.

Я пилa ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой:
Я грозила ей Звездной Палатой
И гнала на родой чердак23 —

В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мертвый Шелли24,
Прямо в небо глядя, лежал, —
И все жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира,
И факел Георг держал25.

Но она твердил упрямо:
«Я не та английская дама
И совсем не Клара Газуль26,
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной баснословной,
И привел меня сам Июль.

А твоей двусмысленной славе,
Двадцать лет лежавшей в канаве,
Я еще не так послужу,
Мы с тобой еще попируем,
И я царским своим поцелуем
Злую полночь твою награжу».

(Вой в печной трубе стихает, слышны отдаленные звуки Requiem’a, какие-то глухие стоны.
Это миллионы спящих женщин бредят во сне).

Ты спроси у моих современниц,
Каторжанок, стопятниц, пленниц,
И к тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.

Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы
Загремим мы безмолвным хором,
Мы — увенчанные позором:
«По ту сторону ада мы».

Часть третья
Эпилог

Быть пусту месту сему…

Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
Анненский

Люблю тебя, Петра творенье!
Пушкин

Моему городу

Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного видно все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. И Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито, и за ним зияет черная пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия. Но в общем тихо. Голос автора, находящегося за семь тысяч километров, произносит:

Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, —
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей,
Где, свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью, тянет он.
Но земля под ногой гудела,
И такая звезда глядела
В мой еще не брошенный дом
И ждала условного звука…
Это где-то там — у Тобрука,
Это где-то здесь — за углом.
(Ты не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Ты не выпьешь, только пригубишь
Эту горечь из самой глуби —
Этой нашей разлуки весть.
Не клади мне руку на темя —
Пусть навек остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует,
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах…)

А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей —
Я не знаю, который год —
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса.
Двум посланцами Девки безносой
Суждено охранять его.
И я слышу даже отсюда —
Неужели это не чудо! —
Звуки голоса своего:

За тебя я заплатила
Чистоганом,
Ровно десять лет ходила
Под наганом,
Ни налево, ни направо
Не глядела,
А за мной худая слава
Шелестела

…А не ставший моей могилой,
Ты, крамольный, опальный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
Где со мною мой друг бродил,
И на старом Волковом Поле27,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвием братских могил.
Все, что сказано в Первой части
О любви, измене и страсти,
Сбросил с крыльев свободный стих,
И стоит мой Город «зашитый»…
Тяжелы надгробные плиты
На бессонных очах твоих.
Мне казалось, за мной ты гнался,
Ты, что там погибать остался
В блеске шпилей, в отблеске вод.
Не дождался желанных вестниц…
Над тобой — лишь твоих прелестниц,
Белых ноченек хоровод.
А веселое слово — дома —
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький —
Как отравленное вино.
Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над полным врагами лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась…

И уже подо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И «Quo vadis?» кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.
От того, что сделалась прахом,
…………………………………
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток28.

Примечания редактора:

1 Антиной — античный красавец.
2 «Ты ли, Путаница…» — героиня одноименной пьесы Юрия Беляева.
3 Le jour des rois — канун Крещенья: 5 января.
4 Дапертуто — псевдоним Всеволода Мейерхольда.
5 Иоканаан — святой Иоанн Креститель.
6 Долина Иосафата — предполагаемое место Страшного Суда.
7 Лизиска — псевдоним императрицы Мессалины в римских притонах.
8 Мамврийский дуб — см. Книгу Бытия.
9 Хаммураби, Ликург, Солон — законодатели.
10 Ковчег Завета — библ.
11 Зал — Белый зеркальный зал в Фонтанном Доме (работы Кваренги) через площадку от квартиры автора.
12 «Собака» — «Бродячая собака», артистическое кабаре десятых годов.
13 Содомские Лоты (см. «Бытие», гл.
14 Фонтанный Грот — построен в 1757 г. Аргуновым в саду Шереметевского дворца на Фонтанке (так называемый Фонтанный Дом), разрушен в начале десятых годов (см. Лукомский, стр.
15 Коридор Петровский Коллегий — коридор Петербургского университета.
16 Петрушкина маска — «Петрушка», балет Стравинского.
17 «Голубица, гряди!» — церковное песнопенье. Пели, когда невеста ступала на ковер в храме.
18 Мальтийская Капелла — построена по проекту Кваренги (с 1798 г. до 1800 г) во внутреннем дворе Воронцовского дворца, в котором помещался Пажеский корпус.
19 Скобарь — обидное прозвище псковичей.
20 Soft embalmer (англ.) — «нежный утешитель» — см. сонет Китса «To the Sleep» («К сну»).
21 Пропущенные строфы — подражание Пушкину. См. «Об Евгении Онегине»: «Смиренно сознаюсь также, что в Дон Жуане есть две выпущенные строфы», — писал Пушкин.
22 Баута — маска с капюшоном.
23 Звездная Палата (англ.) — тайное судилище, которое помещалось в зале, где на потолке было изображено звездное небо.
24 См. знаменитое стихотворение Шелли «To the Skylark»(«К жаворонку»).
25 Георг — лорд Байрон.
26 Клара Газуль — псевдоним Мериме.
27 Волково Поле — старое название Волкова кладбища.
28 Раньше поэма кончалась так:
А за мною, тайной сверкая
И назвавши себя — «Седьмая»,
На неслыханный мчалась пир,
Притворившись нотной тетрадкой,
Знаменитая Ленинградка
Возвращалась в родной эфир.

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ


Иных уж нет, а те далече…

Пушкин

Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный Дом в ночь на 27 декабря 1940 года, прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок («Ты в Россию пришла ниоткуда…»).

Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы.

Ее появлению предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями.

В ту ночь я написала два куска первой части («1913») и «Посвящение». В начале января я почти неожиданно для себя написала «Решку», а в Ташкенте (в два приема) – «Эпилог», ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части.

Я посвящаю эту поэму памяти ее первых слушателей – моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.

До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях «Поэмы без героя». И кто-то даже советует мне сделать поэму более понятной.

Я воздержусь от этого.

Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.

Ни изменять ее, ни объяснять я не буду.

«Еже писахъ – писахъ».

Ноябрь 1944, Ленинград

ПОСВЯЩЕНИЕ

27 декабря 1940

Bс. К.



…а так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как тогда снежинка на руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя
Вдруг поднялись – и там зеленый дым,
И ветерком повеяло родным…
Не море ли?
Нет, это только хвоя
Могильная, и в накипаньи пен
Все ближе, ближе…
Marche funebre …
Шопен…

Ночь, Фонтанный Дом

ВТОРОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ


Ты ли, Путаница-Психея ,
Черно-белым веером вея,
Наклоняешься надо мной,

Хочешь мне сказать по секрету,
Что уже миновала Лету
И иною дышишь весной.

Не диктуй мне, сама я слышу:
Теплый ливень уперся в крышу,
Шепоточек слышу в плюще.

Кто-то маленький жить собрался,
Зеленел, пушился, старался
Завтра в новом блеснуть плаще.

Сплю – она одна надо мною.
Ту, что люди зовут весною,
Одиночеством я зову.

Сплю – мне снится молодость наша,
Та, его миновавшая чаша;
Я ее тебе наяву,

Если хочешь, отдам на память,
Словно в глине чистое пламя
Иль подснежник в могильном рву.

ТРЕТЬЕ И ПОСЛЕДНЕЕ


Раз в Крещенский вечерок…

Жуковский


Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдет человек…

Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.

Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено,

Он ко мне во дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино.

И запомнит Крещенский вечер,
Клен в окне, венчальные свечи
И поэмы смертный полет…

Но не первую ветвь сирени,
Не кольцо, не сладость молений –
Он погибель мне принесет.

Это всплески жесткой беседы,
Когда все воскресают бреды,
А часы все еще не бьют…

Нету меры моей тревоге,
Я сама, как тень на пороге,
Стерегу последний уют.

И я слышу звонок протяжный,
И я чувствую холод влажный,
Каменею, стыну, горю…

И как будто припомнив что-то,
Повернувшись вполоборота,
Тихим голосом говорю:

«Вы ошиблись: Венеция дожей -
Это рядом… Но маски в прихожей
И плащи, и жезлы, и венцы

Вам сегодня придется оставить.
Вас я вздумала нынче прославить,
Новогодние сорванцы!»

Этот Фаустом, тот Дон-Жуаном,
Дапертутто , Иоканааном ,
Самый скромный – северным
Гланом,

Иль убийцею Дорианом,
И все шепчут своим дианам
Твердо выученный урок.

А для них расступились стены,
Вспыхнул свет, завыли сирены
И, как купол, вспух потолок.

Я не то что боюсь огласки…
Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиной пляски,
Что мне поступь Железной маски,

Я еще пожелезней тех…
И чья очередь испугаться,
Отшатнуться, отпрянуть, сдаться
И замаливать давний грех?

Ясно все:
Не ко мне, так к кому же?
Не для них здесь готовился ужин,
И не им со мной по пути.

Хвост запрятал под фалды фрака…
Как он хром и изящен…
Однако
Я надеюсь. Владыку Мрака
Вы не смели сюда ввести?

Маска это, череп, лицо ли –
Выражение злобной боли,
Что лишь Гойя смел передать.

Общий баловень и насмешник,
Перед ним самый смрадный грешник -
Воплощенная благодать…

Веселиться – так веселиться,
Только как же могло случиться,
Что одна я из них жива?

Завтра утро меня разбудит,
И никто меня не осудит,
И в лицо мне смеяться будет
Заоконная синева.

Но мне страшно: войду сама я,
Кружевную шаль не снимая,
Улыбнусь всем и замолчу.

С той, какою была когда-то
В ожерелье черных агатов
До долины Иосафата
Снова встретиться не хочу…

Не последние ль близки сроки?…
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки! -
Но меня не забыли вы.

Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет -
Страшный праздник мертвой листвы.

Б Звук шагов, тех, которых нету,

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Ахматова без глянца Фокин Павел Евгеньевич

«Поэма без героя»

«Поэма без героя»

Анна Андреевна Ахматова:

Определить, когда она начала звучать во мне, невозможно. То ли это случилось, когда я стояла с моим спутником на Невском (после генеральной репетиции «Маскарада» 25 февраля 1917 года), а конница лавой неслась по мостовой, то ли… когда я стояла уже без моего спутника на Литейном мосту, в <то время> когда его неожиданно развели среди бела дня (случай беспрецедентный), чтобы пропустить к Смольному миноносцы для поддержки большевиков (25 октября 1917 года). Как знать?! <…>

…Я сразу услышала и увидела ее всю - какая она сейчас (кроме войны, разумеется), но понадобилось двадцать лет, чтобы из первого наброска выросла вся поэма.

На месяцы, на годы она закрывалась герметически, я забывала ее, я не любила ее, я внутренне боролась с ней. Работа над ней (когда она подпускала меня к себе) напоминала проявление пластинки. Там уже все были. Демон всегда был Блоком, Верстовой Столб Поэтом вообще, Поэтом с большой буквы (чем-то вроде Маяковского), и т. д. Характеры развивались, менялись, жизнь приводила новые действующие лица. Кто-то уходил. Борьба с читателем продолжалась все время. Помощь читателя (особенно в Ташкенте) тоже. Там мне казалось, что мы пишем ее все вместе.

Иногда она вся устремлялась в балет (два раза), и тогда ее было ничем не удержать. Я думала, что она там и останется навсегда. Я писала некое подобие балетного либретто, но потом она возвращалась и все шло по-старому. Первый росток (первый толчок), который я десятилетиями скрывала от себя самой, это, конечно, запись Пушкина: «Только первый любовник производит впечатление на женщину, как первый убитый на войне…» Всеволод (Князев. - Сост. ) был не первым убитым и никогда моим любовником не был, но его самоубийство было так похоже на другую катастрофу… что они навсегда слились для меня. Вторая картина, выхваченная прожектором памяти из мрака прошлого, это мы с Ольгой после похорон Блока, ищущие на Смоленском кладбище могилу Всеволода (1913). «Это где-то у стены», - сказала Ольга, но найти не могли. Я почему-то запомнила эту минуту навсегда.

Анатолий Генрихович Найман:

Ахматова начала писать Поэму в пятьдесят лет и писала до конца жизни. Во всех смыслах эта вещь занимала центральное место в ее творчестве, судьбе, биографии. Это была единственная ее цельная книга после пяти первых, т. е. после 1921 года, при этом не в одном ряду с ними, а их - как и все, что вообще написала Ахматова, включая самое Поэму, - покрывшая собою, включившая в себя.

Анна Андреевна Ахматова:

Я начала ее в Ленинграде (в мой самый урожайный 1940 год), продолжала в «Константинополе для бедных», который был для нее волшебной колыбелью, Ташкенте, потом в последний год войны опять в Фонтанном Доме, среди развалин моего города, в Москве и между сосенок Комарова. Рядом с ней, такой пестрой (несмотря на отсутствие красочных эпитетов) и тонущей в музыке, шел траурный Requiem, единственным аккомпанементом которого может быть только Тишина и редкие отдаленные удары похоронного звона. В Ташкенте у нее появилась еще одна попутчица - пьеса «Энума элиш» - одновременно шутовская и пророческая, от которой и пепла нет. Лирика ей не мешала, и она не вмешивалась в нее.

Галина Лонгиновна Козловская:

Нарушив молчание, она вдруг сказала: «Хотите, почитаю последние стихи?» И прочла нам пролог из «Поэмы без героя», начинающийся словами: «Из года сорокового, как с башни, на все гляжу».

Впечатление от пролога осталось навсегда.

И с этой ночи началось одно из самых удивительных событий нашей жизни. Судьбе было угодно одарить нас чудом, сделав свидетелями того, как в течение двух лет росла и творилась поэма.

С того новогоднего вечера Анна Андреевна стала приходить к нам часто. Иногда это бывало каждый день, иногда через 2–3 дня. И мы знали, что она спешит к нам, чтобы прочитать написанное и получить от нас отклик сердца.

Поэма росла и развивалась как дерево, прорастая все новыми побегами. Мы видели, как поэт ломает одно, заменяя другим, и поэма, разрастаясь, становилась все фантастичней, загадочней, призывно притягательной в своей энигматичности.

Многое в ней было непонятно. Иногда просто потому, что многие реалии были неведомы и не могли быть ведомы нашему поколению. Другое же вследствие того, что автор уходил в такие темные подземелья памяти, где только он один не шел на ощупь.

Ошеломляли неустанность творческого напряжения, появление и оттачивание все новых граней, форм. От одних эпиграфов захватывало дух и кружилась голова. Начиная от итальянского текста моцартовского Дон Жуана - «Смеяться перестанешь раньше, чем наступит заря» - и кончая Хемингуэем - «Я уверен, что с нами случится самое ужасное» - из «Прощай, оружие».

С годами их становилось все больше и больше. Сотни отблесков чужой мысли врастали в поэму. И мне кажется, что если бы собрать всю их многочисленность, то в своем множестве они выросли бы в поэму сами по себе.

Эдуард Григорьевич Бабаев:

Я переписывал по рукописям Анны Ахматовой ее «Поэму без героя» в тетрадь, которую называл «Моей антологией». Мне и сейчас кажется «ташкентский вариант» поэмы более совершенным и «чистым», чем его позднейшая версия, с дополнениями и пояснениями. Однажды я сказал об этом Анне Андреевне. Она кивнула и ответила, как мне показалось, с пониманием:

Все мои ташкентские друзья так считают…

Не могу утверждать, что тогда мне была ясна сама поэма. Но ветер, шевеливший листочки плюща за окном, казался мне ветром истории.

Нина Пушкарская, ташкентская поэтесса, услышав начало поэмы:

Из года сорокового,

Как с башни, на все гляжу, -

Это как набат!

Анна Андреевна согласилась. В некоторых списках поэмы, в том числе и в моей тетради, пролог имеет название «Набат». Но это название не удержалось.

Наталия Александровна Роскина:

В то время (1945 г. - Сост.) и, кстати, до конца дней на поэме были сосредоточены все интересы Ахматовой, все линии ее личной поэтической жизни. «Томашевский сказал мне, что о моей поэме он мог бы написать книгу». Томашевский - это было для нее много, очень много, она чрезвычайно ценила пушкинистов и честью для себя считала быть причисленной к их клану.

Сергей Васильевич Шервинский:

Один раз за все наше долгое знакомство у нас с Анной Андреевной возникло несогласие, довольно крупное. Она прочла мне, в раннем варианте, свою «Поэму без героя». Я потерялся в необычной для Ахматовой безудержной образности. На вопрос Анны Андреевны, как я понимаю поэму, я ответил каким-то смутным, головным построением, от которого тут же готов был отказаться. Поэма до меня «не дошла». Это не помешало Анне Андреевне потом читать мне поэму еще, с дополненными вставками. Затем я высказал суждение, уже не касавшееся поэтического приема. Я сказал всегда внимательному к моим замечаниям автору, что поэма, выросшая на основе трагического эпизода личной жизни, написана слишком по горячим следам. Отсюда и еще не совсем опоэтизированное, еще находящееся в состоянии кипения, жизненное, а не поэтически претворенное чувство. Анна Андреевна задумалась. Потом сказала, по-видимому не без горечи, несколько слов, из которых было ясно, что мое замечание, касавшееся самой сути произведения, не прошло мимо ее чуткости и ума. Впоследствии мы не возвращались больше к «Поэме без героя», но не раз, встречаясь со мною, Анна Андреевна говорила вскользь: «Ведь вы моей поэмы не любите…» Не могу скрыть, что она называла меня «лучшим слушателем».

Исайя Берлин:

Затем она прочла еще не оконченную в то время «Поэму без героя». Сохранились звукозаписи ее чтения, и я не буду пытаться описать его. Уже тогда я сознавал, что слушаю гениальное произведение. Не буду утверждать, что тогда я понимал эту многогранную и совершенно волшебную поэму с ее глубоко личными аллюзиями в большей степени, чем понимаю ее теперь. Ахматова не скрывала, что поэма была задумана как своего рода окончательный памятник ее жизни как поэта, памятник прошлому ее города - Петербурга, которое стало неотъемлемой частью ее личности, и - под видом святочной карнавальной процессии переодетых фигур в масках - памятник ее друзьям, их жизни и судьбам, памятник ее собственной судьбе, своего рода художественное «ныне отпущаеши», произнесенное перед неизбежным и уже близким концом. Строки о «Госте из будущего» еще не были написаны, как и третье посвящение. Это таинственная вещь, полная скрытого смысла. Курган научных комментариев неумолимо растет над поэмой. Скоро она, пожалуй, будет совсем погребена под ним. <…>

Я спросил ее, согласится ли она когда-нибудь дать комментарий к «Поэме без героя». Ее многочисленные аллюзии могут остаться непонятными для тех, кто не был знаком с жизнью, описываемой в поэме. Неужели она хочет, чтобы все это так и осталось неизвестным? Она ответила, что когда тех, кто знали мир, о котором написана поэма, настигнут дряхлость или смерть, поэма тоже должна будет умереть. Она будет погребена вместе с поэтом и ее веком. Она написана не для вечности и даже не для потомства. Для поэта единственное, что имеет значение, - это прошлое, а более всего - детство. Все поэты стремятся воспроизвести и заново пережить свое детство. Вещий дар, оды к будущему, даже замечательное послание Пушкина Чаадаеву - все это чистая декламация и риторика, попытка стать в величественную позу, устремив взгляд в слабо различимое будущее, - поза, которую она презирала.

Владимир Григорьевич Адмони:

Цельности многослойной душевной природы Ахматовой соответствовала и цельность в развитии ее духовного мира. Это развитие было необычайно органическим и было отмечено чрезвычайной устойчивостью. Ничего застывшего в Ахматовой не было. Она была крайне отзывчивой на все, что происходило в стране и мире. Поэзия Ахматовой была открыта всему колоссальному историческому опыту XX века. И в жизни, и в творчестве Ахматовой отчетливо вырисовывается несколько этапов. Но крайне существенно, что на переходе от одного этапа к другому прежний этап, прошлый период внутренней жизни Ахматовой не угасал в ней, а продолжал жить. Особенно прочными, особенно устойчивыми из периодов жизни Ахматовой были те, которые оказались самыми важными, решающими в годы ее молодости.

Это, прежде всего, зима 1913/1914 года, зима, которая принесла Ахматовой славу. Затем конец 10-х и начало 20-х годов - период, когда было создано столько новых ахматовских стихов, а жизнь Ахматовой была ознаменована тяжкими переломными событиями, когда умер Блок и был расстрелян Гумилёв. И когда жизнь Ахматовой стала до крайности горестной, в годы брака с В. К. Шилейко. Оценки людей и явлений искусства, которые сложились у Ахматовой в те годы, почти никогда не изменялись в последующие десятилетия. Пересматривала эти свои оценки она лишь изредка и неохотно. И память об этих, по сути дела, сформировавших ее периодах она хранила неотступно. Особенно тема «последней зимы перед войной», тема кануна Первой мировой войны, никогда не покидала Ахматову. Свое самое главное, самое сверкающее воплощение эта тема нашла в «Поэме без героя». Именно величайшая органичность этой темы для Ахматовой делает понятной и ту легкость, с которой Ахматова писала поэму (эту легкость Ахматова иногда называла колдовской), и владевшее Ахматовой ощущение, что поэма сама пришла к ней и как бы сама себя пишет, и постоянные возвращения к поэме, дополнения и вычеркивания, вообще переделки в течение свыше двадцати лет, с 1940 г. до начала шестидесятых годов. Как говорила Ахматова, поэма все это время не оставляла ее, заставляла все снова и снова к себе обращаться, хотя Ахматова не раз зарекалась и торжественно провозглашала, что больше к поэме никогда не притронется.

Живут в поэме и люди предвоенной эпохи, и ее атмосфера, вообще все то, что Ахматова так остро запомнила в канун первой глобальной катастрофы XX века. И кажется закономерным, что решающий толчок для создания поэмы Ахматова получила в канун нового эпохального и трагического события XX века, Великой Отечественной войны, в дни, когда Вторая мировая война уже началась. Сложная и неблагодарная задача подыскивать для каждого персонажа поэмы его конкретный прототип. Тем более что от варианта к варианту приметы многих персонажей меняются. И у них, несомненно, есть и общее, типическое значение. Но все же решусь утверждать, что в некоторых из этих персонажей, притом в самых главных из них, есть черты конкретные и устойчивые, притом те черты, которые восприняла Ахматова еще в дни, изображенные в поэме. Потому что характеристика этих людей в поэме полностью соответствует тому, как их очертила Ахматова в наших беседах первых лет знакомства и как рисовала их в беседах более поздних лет.

Особенно примечателен образ героини поэмы - Ольги Афанасьевны Глебовой-Судейкиной. Героини, потому что в «Поэме без героя» героя действительно нет, но героиня есть, вернее, даже две героини. Одна героиня сюжетная - актриса Глебова-Судейкина (в вводной ремарке ко второй главе сказано прямо: «Спальня Героини»), Другая, подлинно смысловая или, проще говоря, вообще подлинная героиня поэмы - изображенная в поэме эпоха.

Глебова-Судейкина, Оля, как называла ее Ахматова, показана в поэме, во всех ее вариантах, лишь слегка видоизменяясь, именно такой, какой она ожила чуть ли не во время нашей первой довоенной прогулки. Мы шли по Фонтанке, и, когда поравнялись с каким-то домом (не помню каким), Ахматова сказала: «А вот здесь мы жили с Олей», назвала год или годы, когда они здесь жили (даты я тоже не запомнил). И была поражена, что я не понимаю, о какой Оле идет речь, а затем еще более удивилась, узнав, что я вообще никогда не слыхал о Глебовой-Судейкиной. Она стала мне о ней рассказывать, и меня поразило сочетание восхищения и глубокой сопричастности с какой-то затаенной отчужденностью и горечью, которых сама Ахматова, наверное, даже не замечала. В «Поэме без героя» такая двойственность отношения Ахматовой к Глебовой-Судейкиной присутствует явственно. А в какой-то мере эта двойственность воспроизводит ту двойственность, которой окрашена оценка всей изображенной в поэме эпохи. В этом смысле обе героини поэмы даны в одном ракурсе, хотя акценты при показе каждой из них расставлены иные.

Анна Андреевна Ахматова:

Другое ее свойство: этот волшебный напиток, лиясь в сосуд, вдруг густеет и превращается в мою биографию, как бы увиденную кем-то во сне или в ряде зеркал («И я рада или не рада, что иду с тобой…»). Иногда я вижу ее всю сквозную, излучающую непонятный свет (похожий на свет белой ночи, когда все светится изнутри), распахиваются неожиданные галереи, ведущие в никуда, звучит второй шаг, эхо, считая себя самым главным, говорит свое, а не повторяет чужое, тени притворяются теми, кто их отбросил. Все двоится и троится вплоть до дна шкатулки.

И вдруг эта фата-моргана обрывается. На столе просто стихи, довольно изящные, искусные, дерзкие. Ни таинственного света, ни второго шага, ни взбунтовавшегося эха, ни теней, получивших отдельное бытие, и тогда я начинаю понимать, почему она оставляет холодными некоторых своих читателей. Это случается, главным образом, тогда, когда я читаю ее кому-нибудь, до кого она не доходит, и она, как бумеранг (прошу извинить за избитое сравнение), возвращается ко мне, но в каком виде (!?) и ранит меня самое.

Игнатий Михайлович Ивановский:

О своей любимой «Поэме без героя» она говорила, задумавшись, глядя сквозь стены и поверх голов:

И в этом слове слышалась как бы далекая жалоба, даже отголосок отчаяния. Уж очень неотступно преследовала Ахматову ее поэма.

Анна Андреевна Ахматова:

Поэма опять двоится. Все время звучит второй шаг. Что-то идущее рядом, другой текст, и не понять, где голос, где эхо и которая тень другой, поэтому она так вместительна, чтобы не сказать бездонна. Никогда еще брошенный в нее факел не осветил ее дна. Я как дождь влетаю в самые узкие щелочки, расширяю их - так появляются новые строфы. За словами мне порой чудится петербургский период русской истории:

Да будет пусто место сие, -

дальше Суздаль, Покровский монастырь, Евдокия Федоровна Лопухина. Петербургские ужасы: смерть Петра, Павла, дуэль Пушкина, наводнение, блокада. Все это должно звучать в еще не существующей музыке. Опять декабрь, опять она стучится в мою дверь и клянется, что это в последний раз. Опять я вижу ее в пустом зеркале.

Лидия Корнеевна Чуковская:

8 мая 1954. …Поспешно, без обычных расспросов и пауз, вынула из чемоданчика экземпляр «Поэмы» (на машинке и в переплете) и стала читать мне новые куски. Читала она одни только вставки - строки, строфы, - быстро переворачивая страницы и мельком указывая, куда вставляется новое, - а я, от боязни, что не пойму и не запомню куда, - вообще ничего не расслышала и ничего не запомнила. На обратном пути проверяла, теперь проверяю - ни строки.

«1913 год» стал называться «Петербургская повесть».

Как долго она вас не отпускает! - сказала я.

Нет, тут другое. Сейчас я ее не отпускаю. Я пыталась рассказать все, что за этим вижу. Оказывается, вижу только я. Ну, может быть, вы. Теперь пусть видят все… А то Лидин ходит и толкует бог знает как. Пусть теперь ему говорят: «Ничего там такого нету, вам надо лечиться…

«Эмма Григорьевна Герштейн:

Повышенный интерес к рукописи «Поэмы без героя» - именно к рукописи - не покидал Ахматову в течение многих последующих лет. Безмерно страдая от невозможности напечатать свое любимое детище полностью, Анна Андреевна тиражировала его во множестве машинописных экземпляров. Она изобрела особенное графическое расположение отдельных кусков текста, утвердив надолго систему разных виньеток, начертаний эпиграфов и собственноручных надписей. Отдельные экземпляры она дарила не только друзьям и знакомым, но и незнакомым, мнение которых о «Поэме…» она хотела бы услышать. Даже дарственные надписи на этих экземплярах были стандартизированы. «Дано такому-то (инициалы) в такой-то день такого-то месяца и года, Москва или Ленинград».

Вячеслав Всеволодович Иванов:

В конце пятидесятых годов, когда все время редактировалась и дописывалась «Поэма без героя», Ахматова спрашивала у каждого, кто ее прочитал, его суждение. Потом некоторые из чужих критических оценок она пересказывала и сопоставляла.

Анна Андреевна Ахматова:

Просто люди с улицы приходят и жалуются, что их измучила Поэма. И мне приходит в голову, что мне ее действительно кто-то продиктовал, причем приберег лучшие строфы под конец. Особенно меня убеждает в этом та демонская легкость, с которой я писала Поэму: редчайшие рифмы просто висели на кончике карандаша, сложнейшие повороты сами выступали из бумаги.

Анатолий Генрихович Найман:

Ахматова собирала мнения о Поэме, сама писала о ней, будущая судьба Поэмы ее волновала, она опасалась, что текст слишком герметичен или представляется таким. Рассказывала, что одна поклонница, декламировавшая стихи с эстрады, спросила у нее: «Говорят, вы написали поэму без чего-то? Я хочу это читать». С промежутком в два года она дала мне два ее варианта, оба раза подробно расспрашивала о впечатлении. Ища место для новых строф, вписывая или, наоборот, вычеркивая их, проверяла, естественно ли, убедительно ли, неожиданно ли ее решение. После одной такой беседы предложила сделать статью из всего, что я говорил о Поэме. Мне же казалось тогда, что статья должна быть фундаментальной, а мои заметки фрагментарны, но все же года через полтора я все собрал и что-то написал, поутратив свежих мыслей и не преуспев в фундаментальности. В частности, я описывал тогда строфу Поэмы: «Первая ее строка, например, привлекает внимание, заинтересовывает; вторая - окончательно увлекает, третья - пугает; четвертая - оставляет перед бездной; пятая одаряет блаженством, и шестая, исчерпывая все оставшиеся возможности, заключает строфу. Но следующая начинает все сначала, и это тем более поразительно, что Ахматова - признанный мастер короткого стихотворения». Уже после ее смерти выяснилось, что она записала это мое наблюдение в самый день нашего разговора, и вот в каких словах: «Еще о Поэме. Икс-Игрек сказал сегодня, что для поэмы всего характернее следующее: еще первая строка строфы вызывает, скажем, изумление, вторая - желание спорить, третья - куда-то завлекает, четвертая - пугает, пятая - глубоко умиляет, а шестая - дарит последний покой, или сладостное удовлетворение, читатель меньше всего ждет, что в следующей строфе для него уготовано опять только что перечисленное. Такого о поэме я еще не слыхала. Это открывает какую-то новую ее сторону».

Лидия Корнеевна Чуковская:

16 июня Пересказала мнение Шервинского о «Поэме», по-моему, совершенно ошибочное. Это, якобы, не поэма, а цепь отдельных лирических стихотворений. Неверно, никаких отдельных стихотворений тут нет. Второе: это старомодно, десятые годы. Неверно, тут только по материалу - десятые годы, а сама «Поэма» оглушительно нова, в такой степени нова, что неизвестно, поэма ли это; и нова не для одной лишь поэзии Анны Ахматовой, а для русской поэзии вообще. (Может быть, и для мировой; я судить не могу, я слишком невежественна.) Тут все впервые: и композиция, создающая некую новую форму, и строфа, и самое отношение к слову: акмеистическим - точным, конкретным, вещным словом Ахматова воспроизводит потустороннее, духовное, отвлеченное, таинственное. Конечно, это свойство всегда было присуще поэзии Ахматовой, но в «Поэме» оно приобрело новое качество. Острое чувство истории, тоже всегда присущее поэзии Ахматовой, тут празднует свое торжество. Это праздник памяти, пир памяти. А что память человека нашей эпохи набита мертвецами - вполне естественно: поколение Ахматовой пережило 1914, 1917. 1937, 1941 и проч., и т. п. История пережита автором интимно, лично - вот в чем главная сила «Поэмы». Тут и те, кто погиб в предчувствии гибели, - самоубийца Князев, например («Сколько гибелей шло к поэту, / Глупый мальчик, он выбрал эту… <…> Не в проклятых Мазурских болотах, / Не на синих Карпатских высотах…»). В «Поэме» не вообще мертвые - убитые, замученные, расстрелянные - а ее мертвые, те, что когда-то делали живой ее жизнь, герои ее лирических стихов. Но это вовсе не превращает «Поэму» в цепь лирических стихотворений, как полагает Шервинский. Это только пропитывает эпос лирикой, делает «Поэму» лирико-эпической, бездонно глубокой, хватающей за душу. «У шкатулки ж двойное дно» - а какое дно у памяти? четверное? семерное? не знаю, память бездонна, поглядишь - голова закружится.

Корней Иванович Чуковский:

30 июня 1955. Ахматова приехала ко мне в тот самый день, когда в СССР прилетел Неру Так как Можайское шоссе было заполнено встречавшим его народом, всякое движение в сторону Переделкина было прекращено. Перед нами встала стена милиционеров, повторявших одно слово: назад. Между тем в машине сидит очень усталая, истомленная Ахматова, которую мне так хочется вывезти из духоты на природу…

Ахматова была, как всегда, очень проста, добродушна и в то же время королевственна. Вскоре я понял, что приехала она не ради свежего воздуха, а исключительно из-за своей поэмы. Очевидно, в ее трагической, мучительной жизни поэма - единственный просвет, единственная иллюзия счастья. Она приехала - говорить о поэме, услышать похвалу поэме, временно пожить своей поэмой. Ей отвратительно думать, что содержание поэмы ускользает от многих читателей, она стоит за то, что поэма совершенно понятна, хотя для большинства она - тарабарщина… Ахматова делит мир на две неравные части: на тех, кто понимает поэму, и тех, кто не понимает ее.

Анатолий Генрихович Найман:

Поэма была для Ахматовой, как «Онегин» для Пушкина, сводом всех тем, сюжетов, принципов и критериев ее поэзии. По ней, как по каталогу, можно искать чуть ли не отдельные ее стихотворения. Начавшись обзором пережитого - а стало быть, написанного, - она сразу взяла на себя функцию учетно-отчетного гроссбуха - или электронной памяти современных ЭВМ, - где, определенным образом перекодированные, «отмечались» «Реквием», «Ветер войны», «Шиповник цветет», «Полночные стихи», «Пролог», словом, все крупные циклы и некоторые из вещей, стоящие особняком, равно как и вся ахматовская пушкиниана. Попутно Ахматова совершенно сознательно вела Поэму и в духе беспристрастной летописи событий, возможно, осуществляя таким своеобразным способом пушкинско-карамзинскую миссию поэта-историографа.

Из книги Я научилась просто, мудро жить автора Ахматова Анна

ПОЭМА БЕЗ ГЕРОЯ Триптих (1940-1965) Deus conservat omnia. Девиз на гербе Фонтанного Дома ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ Иных уж нет, а те далече… Пушкин Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный Дом в ночь на 27 декабря 1940 года, прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок («Ты в

Из книги Серебряная ива автора Ахматова Анна

Из книги Полутораглазый стрелец автора Лившиц Бенедикт Константинович

198. САТУРНИЧЕСКАЯ ПОЭМА Право, и дьявол тут мог бы смутиться - Я опьянел в этот солнечный день. Что было хуже: сама ли певица, Или тупая ее дребедень? Под керосиновой лампой пьянино… Дым, изо всех наползавший углов… Печень больная была ли причиной, Но я не слышал

Из книги Владимир Набоков: русские годы автора Бойд Брайан

XV «Университетская поэма» В конце 1926 года Набоков пишет «Университетскую поэму» - 882 стиха, 63 строфы по 14 строк66. Главным предметом исследования в поэме представляется одиночество, будь то одиночество эмигранта, студента или старой девы.Виолетте всего двадцать семь лет,

Из книги Фатьянов автора Дашкевич Татьяна

1. Поэма «Хлеб» Этот год был насыщен поездками, выступлениями, творческими переживаниями. Алексей Иванович ждал приближения сорокалетия, как чего-то мистического. Он говорил друзьям, что с сорока лет прекратит сочинять песни и займется только поэмами. И вот этот возраст

Из книги Неизвестный Есенин. В плену у Бениславской автора Зинин Сергей Иванович

Поэма «Пугачев» Возвратившись из Туркестана, С. Есенин продолжал работать над поэмой «Пугачев», которую в июне прочитал в «Стойле Пегаса». Пришлось не только зачитать текст поэмы, но и изложить присутствующим режиссерам, артистам и публике свою точку зрения на

Из книги Иван Ефремов автора Ерёмина Ольга Александровна

Палеонтологическая поэма Долгожданная встреча с женой, с сыном - уже тринадцатилетним подростком. Проявка фотографий, рассказы о путешествии по Сухоне, о городке Тотьме, о знакомых местонахождениях на реках Шарженьге и Ветлуге, о новых находках у деревни Притыкино и на

Из книги Память о мечте [Стихи и переводы] автора Пучкова Елена Олеговна

Тамерлан Поэма Отец! Дай встретить час мой судный Без утешений, без помех! Я не считаю безрассудно, Что власть земная спишет грех Гордыни той, что слаще всех; Нет времени на детский смех; А ты зовешь надеждой пламя! Ты прав, но боль желаний – с нами; Надеяться – о Боже – в

Из книги Пушкин автора Гроссман Леонид Петрович

IV ПОЭМА О ПЕТРЕ Весь период процесса о «Гавриилиаде» Пушкин провел безвыездно в Петербурге. Разгром передового дворянства и вольных объединений в 1826 году совершенно видоизменил облик столицы. Из собеседников своей молодости Пушкин здесь уже почти никого не застал:

Из книги Упрямый классик. Собрание стихотворений(1889–1934) автора Шестаков Дмитрий Петрович

Из книги Поэтики Джойса автора Эко Умберто

I. «Во мне слагается поэма…» «Во мне слагается поэма» Под шумный хор лесов и вод, И всё, что в грудь стучалось немо, Я чую, голос обретет. Мечты взвиваются, как крылья, От мавзолеев и гробниц, И вся душа – одно усилье Лететь на воле без границ. 3 февраля

Из книги Андрей Вознесенский автора Вирабов Игорь Николаевич

Из книги Океан времени автора Оцуп Николай Авдеевич

Фотоциклетная поэма Последняя поэма в жизни Вознесенского написана в январе 2010 года. «До свидания, Тедди Кеннеди». Хотя посвящена она скорее Жаклин, нежели Эдварду Кеннеди и его братьям.Поэма фотоциклетная. Сколько мотоциклов пронеслось в его стихотворениях - теперь

Из книги Главная тайна горлана-главаря. Книга вторая. Вошедший сам автора Филатьев Эдуард

ВСТРЕЧА. Поэма 1. Царское Село В невнятном свете фонаря, Стекло и воздух серебря, Снежинки вьются. Очень чисто Дорожка убрана. Скамья И бледный профиль гимназиста. Odi profanum… Это я. Не помню первого свиданья, Но помню эту тишину, О, первый холод мирозданья, О, пробуждение

Из книги Гоголь. Воспоминания. Письма. Дневники автора Гиппиус Василий Васильевич

Новая поэма 1920 год биографы Маяковского описывают по-разному. Виктор Шкловский, например, уделил внимание довольно мелкому бытовому событию – бритью, для которого Владимир Владимирович брал бритву «жилет» у соседей:«Идёт, позвонит, побреется и вернёт.Но бритвы

Из книги автора

Поэма в рукописи Н. В. Гоголь – С. Т. Аксакову Рим, 28 дек. 1840 г.…Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том «Мертвых Душ». Переменяю, перечищаю, многое перерабатываю вовсе и вижу, что их печатание не может обойтись без моего присутствия. Между тем дальнейшее

Анна Ахматова

Поэма без героя

Триптих

(1940-1965)

Deus conservat omnia.

Девиз на гербе Фонтанного Дома

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Иных уж нет, а те далече…

Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный Дом в ночь на 27 декабря 1940 года, прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок («Ты в Россию пришла ниоткуда…»).

Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы.

Ее появлению предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями.

В ту ночь я написала два куска первой части («1913») и «Посвящение». В начале января я почти неожиданно для себя написала «Решку», а в Ташкенте (в два приема) – «Эпилог», ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части.

Я посвящаю эту поэму памяти ее первых слушателей – моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.

До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях «Поэмы без героя». И кто-то даже советует мне сделать поэму более понятной.

Я воздержусь от этого.

Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.

Ни изменять ее, ни объяснять я не буду.

«Еже писахъ – писахъ».

Ноябрь 1944, Ленинград

ПОСВЯЩЕНИЕ

Bс. К.


…а так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как тогда снежинка на руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя
Вдруг поднялись – и там зеленый дым,
И ветерком повеяло родным…
Не море ли?
Нет, это только хвоя
Могильная, и в накипаньи пен
Все ближе, ближе…
Marche funebre…
Шопен…

Ночь, Фонтанный Дом

ВТОРОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ

Ты ли, Путаница-Психея,
Черно-белым веером вея,
Наклоняешься надо мной,

Хочешь мне сказать по секрету,
Что уже миновала Лету
И иною дышишь весной.

Не диктуй мне, сама я слышу:
Теплый ливень уперся в крышу,
Шепоточек слышу в плюще.

Кто-то маленький жить собрался,
Зеленел, пушился, старался
Завтра в новом блеснуть плаще.

Сплю – она одна надо мною.
Ту, что люди зовут весною,
Одиночеством я зову.

Сплю – мне снится молодость наша,
Та, его миновавшая чаша;
Я ее тебе наяву,

Если хочешь, отдам на память,
Словно в глине чистое пламя
Иль подснежник в могильном рву.

ТРЕТЬЕ И ПОСЛЕДНЕЕ

(Le jour des rois)

Раз в Крещенский вечерок…

Жуковский

Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдет человек…

Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.

Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено,

Он ко мне во дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино.

И запомнит Крещенский вечер,
Клен в окне, венчальные свечи
И поэмы смертный полет…

Но не первую ветвь сирени,
Не кольцо, не сладость молений –
Он погибель мне принесет.