Смерть Александра I и 14 декабря. - Нравственное пробуждение. - Террорист Буша. - Корчевская кузина.

Одним зимним утром, как-то не в свое время, приехал Сенатор; озабоченный, он скорыми шагами прошел в кабинет моего отца и запер дверь, показавши мне рукой, чтоб я остался в зале.

По счастию, мне недолго пришлось ломать голову, догадываясь, в чем дело. Дверь из передней немного приотворилась, и красное лицо, полузакрытое волчьим мехом ливрейной шубы; шепотом подзывало меня; это был лакей Сенатора, я бросился к двери.

Вы не слыхали? - спросил он.

Государь помер в Таганроге.

Новость, эта поразила меня; я никогда прежде не думал о- возможности его смерти; я вырос в большом уважении к Александру и грустно вспоминал, как я его видел незадолго перед тем в Москве. Гуляя, встретили мы его за Тверской заставой; он тихо ехал верхом с двумя-тремя генералами, возвращаясь с Ходынки, где были маневры. Лицо его было приветливо, черты мягки и округлы, выражение лица усталое и печальное. Когда он поравнялся с нами, я снял шляпу и поднял ее; он, улыбаясь, поклонился мне. Какая разница с Николаем, вечно представлявшим остриженную и взлызистую медузу с усами! Он на улице, во дворце, с своими детьми и министрами, с вестовыми и фрейлинами пробовал беспрестанно, имеет ли его взгляд свойство гремучей змеи - останавливать кровь в жилах. Если наружная кротость Александра была личина, - не лучше ли такое лицемерие; чем наглая откровенность самовластья?

…Пока смутные мысли бродили у меня в голове и в Лавках продавали портреты императора Константина, пока носились повестки о присяге и добрые люди торопились поклясться, "разнесся слух об отречении цесаревича. Вслед за тем тот же лакей Сенатора, большой охотник до политических новостей и которому было где их собирать по всем передним сенаторов и присутственных мест, по которым он ездил с утра до ночи, не имея выгоды лошадей, которые менялись после обеда; сообщил мне, что в Петербурге был бунт и что по Галерной стреляли "в пушки".

На другой день вечером был у нас жандармский генерал граф Комаровский; он рассказывал о каре на Исаакиевской площади, о конногвардейской атаке, о смерти графа Милорадовича.

А тут пошли аресты: "того-то взяли", "того-то схватили", "того-то привезли из деревни"; испуганные родители трепетали за детей. Мрачные тучи заволокли небо.

В царствование Александра политические гонения были редки; он сослал, правда, Пушкина за его стихи и Лабзина за то, что он, будучи конференц-секретарем в Академии художеств, предложил избрать кучера Илью Байкова в члены Академии; но систематического преследования не было. Тайная полиция не разрасталась еще в самодержавный корпус жандармов, а состояла из канцелярии над начальством старого вольтерианца, остряка и болтуна и юмориста, вроде Куи - де-Санглена. При Николае де-Санглен попал сам под надзор полиции и считался либералом, оставаясь тем же, чем был; по одному этому легко вымерить разницу царствований.

Николая вовсе не знали до его воцарения; при Александре он ничего не значил и никого не занимал. Теперь всё бросилось расспрашивать о нем; одни гвардейские офицеры могли дать ответ; они его ненавидели за холодную жестокость, за мелочное педантство, за злопамятность. Один из первых анекдотов, разнесшихся по городу, больше нежели подтверждал мнение гвардейцев. Рассказывали, что как-то на ученье великий князь до того забылся, что хотел схватить за воротник офицера. Офицер ответил ему: "Ваше величество, у меня шпага в руке". Николай отступил назад, промолчал, но не забыл ответа. После 14 декабря он два раза осведомился, замешан этот офицер или нет. По счастью, он не был замешан.

Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже - бескорыстно.

Одни женщины не участвовали в этом позорном отречении от близких… и у креста стояли одни женщины, и у кровавой гильотины является - то Люсиль Демулен, эта Офелия революции, бродящая возле топора, ожидая свой черед, то Ж. Санд, подающая на эшафоте руку участия и дружбы фанатическому юноше Алибо.

Жены сосланных в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись от двора, многие оставили Россию; почти все хранили в душе живое чувство любви к страдальцам; но его не было у мужчин, страх выел его в их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных.

Коснувшись до этого предмета, я не могу удержаться, чтоб не сказать несколько слов об одной из этих героических историй, которая очень мало известна.

В старинном доме Ивашевых жила молодая француженка гувернантой. Единственный сын Ивашева хотел на ней жениться. Это свело с ума всю родню его: гвалт, слезы, просьбы. У француженки не было налицо брата Чернова, убившего на дуэли Новосильцева и убитого им; ее уговорили уехать из Петербурга, его отложить до поры до времени свое намерение. Ивашев был одним из энергических заговорщиков; его приговорили к вечной каторжной работе. От этой mesalliance родня не спасла его. Как только страшная весть дошла до молодой девушки в Париж, она отправилась в Петербург и попросила дозволения ехать в Иркутскую губернию к своему жениху Ивашеву. Бенкендорф попытался отклонить ее от такого преступного намерения; ему не удалось, и он доложил Николаю. Николай велел ей объяснить положение жен, не изменивших мужьям, сосланным в каторжную работу, присовокупляя, что он ее не держит, но что она должна знать, что если жены, идущие из верности с своими мужьями, заслуживают некоторого снисхождения, то она не имеет на это ни малейшего права, сознательно вступая в брак с преступником.

Она и Николай сдержали слово: она отправилась в Сибирь - он ничем не облегчил ее судьбу.

Царь был строг, но справедлив.

В крепости ничего не знали о позволении, и бедная девушка, добравшись туда, должна была ждать, пока начальство опишется с Петербургом, в каком-то местечке, населенном всякого рода бывшими преступниками, без всякого средства узнать что-нибудь об Ивашеве и дать ему весть о себе.

Мало-помалу она ознакомилась с своими новыми товарищами. Между ними был сосланный разбойник; он работал в крепости, она рассказала ему свою историю. На другой день разбойник принес ей записочку от Ивашева. Через день он предложил ей носить от Ивашева вести и брать ее записки. С утра он должен был работать в крепости до вечера; когда наступала ночь, он брал письмецо Ивашева и отправлялся, несмотря ни на бураны, ни на свою усталь, и возвращался к рассвету на свою работу.

Наконец, пришло позволение, их обвенчали. Через несколько лет каторжная работа заменилась поселением. Положение их несколько улучшилось, но силы были потрачены; жена первая пала под бременем всего испытанного. Она увяла, как должен был увянуть цветок полуденных стран на сибирском снегу. Ивашев не пережил ее, он умер ровно через год после нее, но и тогда он уже не был здесь; его письма (поразившие Третье отделение) носили след какого-то безмерно грустного, святого лунатизма, мрачной поэзии; он, собственно, не жил после нее, а тихо, торжественно умирал.

Это "житие" не оканчивается с их смертию. Отец Ивашева, после ссылки сына, передал свое именье незаконному сыну, прося его не забывать бедного брата в помогать ему. У Ивашевых осталось двое детей, двое малюток без имени, двое будущих кантонистов, посельщиков в Сибири - без помощи, без прав, без отца и матери. Брат Ивашева испросил у Николая позволение взять детей К себе; Николай разрешил. Через несколько лет он рискнул другую просьбу, он ходатайствовал о возвращении им имени отца; удалось и это.

Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.

Все ожидали облегчения в судьбе осужденных, - коронация была на дворе. Даже мой отец, несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор не будет приведен в действие, что все это делается для того, чтоб поразить умы. Но он, как и все другие, плохо знал юного монарха. Николай уехал из Петербурга и, не въезжая в Москву, остановился в Петровском дворце… Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в "Московских ведомостях" страшную новость 14 июля.

Народ русский отвык от смертных казней: после Мировича, казненного вместо Екатерины II, после Пугачева и его товарищей не было казней; люди умирали под кнутом, солдат гоняли (вопреки закону) до смерти сквозь строй, но смертная казнь de jure не существовала. Рассказывают, что при Павле на Дону было какое-то частное возмущение казаков, в котором замешались два офицера. Павел велел их судить военным судом и дал полную власть гетману или генералу. Суд приговорил их к смерти, но никто не осмелился утвердить приговор; гетман представил дело государю. "Все они бабы, - сказал Павел, - они хотят свалить казнь на меня, очень благодарен", - и заменил ее каторжной работой.

Николай ввел смертную казнь в наше уголовное законодательство сначала беззаконно, а потом привенчал ее к своему своду.

Через день после получения страшной вести был молебен в Кремле. Отпраздновавши казнь, Николай сделал свой торжественный въезд в Москву. Я тут видел его в первый раз; он ехал верхом возле кареты, в которой сидели вдовствующая императрица и молодая. Он был красив, но красота его обдавала холодом; нет лица, которое бы так беспощадно обличало характер человека, как его лицо. Лоб, быстро бегущий назад, нижняя челюсть, развитая на счет черепа, выражали непреклонную волю и слабую мысль, больше жестокости, нежели чувственности. Но главное - глаза, без всякой теплоты, без всякого милосердия, зимние глаза. Я не верю, чтоб он когда-нибудь страстно любил какую-нибудь женщину, как Павел Лопухину, как Александр всех женщин, кроме своей жены; он "пребывал к ним благосклонен", не больше.

B Ватикане есть новая галерея, в которой, кажется, Пий VII собрал огромное количество статуй, бюстов, статуэток, вырытых в Риме и его окрестностях. Вся история римского падения выражена тут бровями, лбами, губами; от дочерей Августа до Поппеи матроны успели превратиться в лореток, и тип лоретки побеждает и остается; мужской тип, перейдя, так сказать, самого себя в Антиное и Гермафродите, двоится: с одной стороны, плотское и нравственное падение, загрязненные черты развратом и обжорством, кровью и всем на свете, безо лба, мелкие, как у гетеры Гелиогабала, идя с опущенными щеками, как у Галбы; последний тип чудесно воспроизвелся в неаполитанском короле. Но есть и другой - это тип военачальников, в которых вымерло все гражданское, все человеческое, и осталась одна страсть - повелевать; ум узок, сердца совеем нет - это монахи властолюбия, в их чертах видна сила и суровая воля. Таковы гвардейские и армейские императоры, которых крамольные легионеры ставили на часы к империи. В их-то числе я нашел много голов, напоминающих Николая, когда он был без усов. Я понимаю необходимость этих угрюмых и непреклонных стражей возле умирающего в бешенстве, но зачем они возникающему, юному?

Несмотря на то что политические мечты занимали меня день и ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были до того сбивчивы, что я воображал, в самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целью посадить на трон цесаревича, ограничив его власть. Отсюда целый год поклонения этому чудаку. Он был тогда народнее Николая; отчего, не понимаю, но массы, для которых он никакого добра не сделал, и солдаты, для которых он делал один вред, любили его. Я очень помню, как во время коронации он шел возле бледного Николая, с насупившимися светло-желтого цвета взъерошенными бровями, в мундире литовской гвардии с желтым воротником, сгорбившись и поднимая плечи до ушей. Обвенчавши, в качестве отца посаженого, Николая с Россией, он уехал додразнивать Варшаву. До 29 ноября 1830 года о нем не было слышно.

Некрасив был мой герой, такого типа и в Ватикане не сыщешь. Я бы этот тип назвал гатчинским, если б не видал сардинского короля.

Само собою разумеется, что одиночество теперь тяготило меня больше прежнего, мне хотелось кому-нибудь сообщить мои мысли и мечты, проверить их, слышать им подтверждение; я слишком гордо сознавал себя "злоумышленником", чтоб молчать об этом или чтоб говорить без разбора.

Первый выбор пал на русского учителя.

И. Е. Протопопов был полон того благородного и неопределенного либерализма, который часто проходит с первым седым волосом, с женитьбой и местом, но все-таки облагороживает человека. Иван Евдокимович был тронут и, уходя, обнял меня со словами; "Дай бог, чтоб эти чувства созрели в вас и укрепились". Его сочувствие было для меня великой отрадой. Он после этого стал носить мне мелко переписанные и очень затертые тетрадки стихов Пушкина "Ода на свободу", "Кинжал", "Думы" Рылеева; я их переписывал тайком… (а теперь печатаю явно!)

Разумеется, что и чтение мое переменилось. Политика вперед, а главное история революции; я ее знал только по рассказам m-me Прово. В подвальной библиотеке открыл я какую-то историю девяностых годов, писанную роялистом. Она была до того пристрастна, что даже я, четырнадцати лет, ей не поверил. Слышал я мельком от старика Бушо, что он во время революции был в Париже, мне очень хотелось расспросить его; но Бушо был человек суровый и угрюмый, с огромным носом и очками; он никогда не пускался в излишние разговоры со мной, спрягал глаголы, диктовал примеры, бранил меня и уходил, опираясь на толстую сучковатую палку.

Зачем, - спросил я его середь урока, - казнили Людвика XVI?

Старик посмотрел на меня, опуская одну седую бровь и поднимая другую, поднял очки на лоб, как забрало, вынул огромный синий носовой платок и, утирая им нос, с важностью сказал:

Parce quil a ete traitre a la patrie.

Если б вы были между судьями, вы подписали бы приговор?

Обеими руками.

Этот урок стоил всяких субжонктивов; для меня было довольно: ясное дело, что поделом казнили короля. Старик Бушо не любил меня и считал пустым шалуном за то, что я дурно приготовлял уроки, он часто говаривал: "Из вас ничего не выйдет", но когда заметил мою симпатию к его идеям regicides, он сменил гнев на милость, прощал ошибки и рассказывал эпизоды 93 года и как он уехал из Франции, когда "развратные и плуты" взяли верх. Он с тою же важностию, не улыбаясь, оканчивал урок, но уже снисходительно говорил:

Я, право, думал, что из вас ничего не выйдет, но ваши благородные чувства спасут вас.

К этим педагогическим поощрениям и симпатиям вскоре присовокупилась симпатия более теплая и имевшая сильное влияние на меня.

В небольшом городке Тверской губернии жила внучка старшего брата, моего отца. Я ее знал с самых детских лег, но виделись мы редко; она приезжала раз в год яа святки или об масленицу погостить в Москву с своей теткой. Тем не менее мы сблизились. Она была лет пять старше меня, но так мала ростом и моложава, что ее можно было еще считать моей ровесницей. Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть не удивлялась беспрестанно тому, что я вырос, не спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной так как люди вообще говорят между собой, ее оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.

Мы переписывались, и очень, с 1824 года, но письма - это опять перо и бумага, опять учебный стол-с чернильными пятнами я иллюстрациями, вырезанными перочинным ножом; мне хотелось ее видеть, говорить с ней о новых идеях - и потому можно себе представить, с каким восторгом я услышал, что кузина приедет в феврале (1826) и будет у нас гостить несколько месяцев. Я на своем столе нацарапал числа до ее приезда и смарывал прошедшие, иногда намеренно забывая дни три, чтоб иметь удовольствие разом вымарать побольше, и все-таки время тянулось очень долго, потом и срок прошел, и новый был назначен, и тот прошел, как всегда бывает.

Мы сидели раз вечером с Иваном Евдокимовичем в моей учебной комнате, и Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение, толковал о "гексаметре", страшно рубя на стопы голосом я рукой каждый стих из гнедичевой "Илиады", - вдруг на дворе снег завизжал как-то иначе, чем ог городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор на дворе… я вспыхнул в лице, мне было не до рубленного гнева "Ахиллеса, Пелеева сына", я бросился стремглав в переднюю, а тверская кузина, закутанная в шубах, шалях, шарфах, в капоре и в белых мохнатых сапогах, красная от морозу, а может, и от радости, бросилась меня целовать.

Люди обыкновенно вспоминают о первой молодости, о тогдашних печалях и радостях немного с улыбкой снисхождения, как будто они хотят, жеманясь, как Софья Павловна в "Горе от ума", сказать: "Ребячество!" Словно они стали лучше после, сильнее чувствуют или больше. Дети года через три стыдятся своих игрушек, - пусть их, им хочется быть большими, они так быстро растут, меняются, они это видят по курточке и по страницам учебных книг; а, кажется, совершеннолетним можно бы было понять, что "ребячество", с двумя-тремя годами юности - самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли не самая важная, она незаметно определяет все будущее.

Пока человек идет скорым шагом вперед, не останавливаясь, не задумываясь, пока не пришел к оврагу или не сломал себе шеи, он все полагает, что его жизнь впереди, свысока смотрит на прошедшее и не умеет ценить настоящего. Но когда опыт прибил весенние цветы и остудил летний румянец, когда он догадывается, что жизнь, собственно, прошла, а осталось ее продолжение, тогда он иначе возвращается к светлым, к теплым, к прекрасным воспоминаниям первой молодости.

Природа с своими вечными уловками и экономическими хитростями дает юность человеку, но человека сложившегося берет для себя, она его втягивает, впутывает в ткань общественных и семейных отношений, в три четверти не зависящих от него, он, разумеется, дает своим действиям свой личный характер, но он гораздо меньше принадлежит себе, лирический элемент личности ослаблен, а потому и чувства и наслаждение - все слабее, кроме ума и воли.

Жизнь кузины шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец был отчаянный игрок и, как все игроки по крови, - десять раз был беден, десять раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша, шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.

Лет пятидесяти, без всякой нужды, отец женился на застарелой в девстве воспитаннице Смольного монастыря. Такого полного, совершенного типа петербургской институтки мне не случалось встречать. Она была одна из отличнейших учениц и потом классной дамой в монастыре; худая, белокурая, подслепая, она в самой наружности имела что-то дидактическое и назидательное. Вовсе не глупая, она была полна ледяной восторженности на словах, говорила готовыми фразами о добродетели и преданности, знала на память хронологию и географию, до противной степени правильно говорила по-французски и таила внутри самолюбие, доходившее до искусственной, иезуитской скромности. Сверх этих общих черт "семинаристов в желтой шали", она имела чисто невские или смольные. Она поднимала глаза к небу, полные слез, говоря о посещениях их общей матери (императрицы Марии Феодоровны), была влюблена в императора Александра и, помнится, носила медальон или перстень с отрывком из письма императрицы Елизаветы: "И a repris son sourire de bienveillance!". Можно себе представить стройное trio, составленное из отца-игрока и страстного охотника до лошадей, цыган, шума, пиров, скачек и бегов, дочери, воспитанной в совершенной независимости, привыкшей делать что хотелось в доме, и ученой девы, вдруг сделавшейся из пожилых наставниц молодой супругой. Разумеется, она не любила падчерицу, разумеется, что падчерица ее не любила. Вообще между женщинами тридцати пяти лет и девушками семнадцати только тогда бывает большая дружба, когда первые самоотверженно решаются не иметь пола.

Я нисколько не удивляюсь обыкновенной вражде между падчерицами и мачехами, она естественна, она нравственна. Новое лицо, вводимое вместо матери, вызывает со стороны детей отвращение. Второй брак - вторые похороны для них. В этом чувстве ярко выражается детская любовь, она шепчет сиротам: "Жена твоего отца вовсе не твоя мать". Христианство сначала понимало, что с тем понятием о браке, которое оно развивало, с тем понятием о бессмертии души, которое оно проповедовало, второй брак - вообще нелепость; но, делая постоянно уступки миру, церковь перехитрила и встретилась с неумолимой логикой жизни - с простым детским сердцем, практически восставшим против благочестивой нелепости считать подругу отца - своей матерью.

С своей стороны и женщина, встречающая, выходя из-под венца, готовую семью, детей, находится в неловком положении; ей нечего с ними делать, она должна натянуть чувства, которых не может иметь, она должна уверить себя и других, что чужие дети ей так же милы, как свои.

Я, стало быть, вовсе не обвиняю ни монастырку, ни кузину за их взаимную нелюбовь, но понимаю, как молодая девушка, не привыкнувшая к дисциплине, рвалась куда бы то ни было на волю из родительского дома. Отец, начинавший стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее, шалил хуже и хуже, словом, дома было тяжело, и она, наконец, склонила мачеху отпустить ее на несколько месяцев, а может, и на год, к нам.

На другой день после приезда кузина ниспровергла весь порядок моих занятий, кроме уроков; самодержавно назначила часы для общего чтения, не советовала читать романы, а рекомендовала Сегюрову всеобщую историю и Анахарсисово путешествие. С стоической точки зрения противодействовала она сильным наклонностям моим курить тайком табак, завертывая его в бумажку (тогда папиросы еще не существовали); вообще она любила мне читать морали, - г- если я их не исполнял, то мирно выслушивал. По счастию, у нее не было выдержки, и, забывая свои распоряжения, она читала со мной повести Цшоке вместо археологического романа и посылала тайком мальчика покупать зимой гречневики и гороховый кисель с постным маслом, а летом - крыжовник и смородину.

Я думаю, что влияние кузины на меня было очень хорошо; теплый элемент взошел с нею в мое келейное отрочество, отогрел, а может, и сохранил едва развертывавшиеся чувства, которые очень могли быть совсем подавлены иронией моего отца. Я научился быть внимательным, огорчаться от одного слова, заботиться о друге, любить; я научился говорить о чувствах. Она поддерживала во мне мои политические стремления, пророчила мне необыкновенную будущность, славу, - и я с ребячьим самолюбием верил ей, что я будущий "Брут или Фабриций".

Мне одному она доверила тайну любви к одному офицеру Александрийского гусарского полка, в черном ментике и в черном долмане; это была действительная тайна, потому что и сим гусар никогда не подозревал, командуя своим эскадроном, какой чистый огонек теплился для него в груди восьмнадцатилетней девушки. Не знаю, завидовал ли я его судьбе, - вероятно, немножко, - но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (по Вертеру), что это одна из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже приходило в голову идти к нему и все рассказать.

Кузина привезла из Корчевы воланы, в один из воланов была воткнута булавка, и она никогда не играла другим, н всякий раз, когда он попадался мне или кому-нибудь, брала его, говоря, что она очень к нему привыкла. Демон espieglerie, который всегда был моим злым искусителем, наустил меня переменить булавку, то есть воткнуть ее в другой волан. Шалость вполне удалась: кузина постоянно брала тот, в котором была булавка. Недели через две я ей сказал; она переменилась в лице, залилась слезами и ушла к себе в комнату. Я был испуган, несчастен и, подождав с полчаса, отправился к ней; комната была заперта, я просил отпереть дверь, кузина не пускала, говорила, что она больна, что я не друг ей, а бездушный мальчик. Я написал ей записку, умолял простить меня; после чая мы помирились, я у ней поцеловал руку, она обняла меня и тут объяснила всю важность дела. Год тому назад гусар обедал у них и после обеда играл с ней в волан, - его-то волан и был отмечен. Меня угрызала совесть, я думал, что я сделал истинное святотатство.

Кузина оставалась до октября месяца. Отец звал ее назад и обещал через год отпустить ее к нам в Васильевское. Мы с ужасом ждали разлуки, и вот одним осенним днем приехала за ней бричка, и горничная ее понесла класть кузовки и картоны, наши люди уложили всяких дорожных припасов на целую неделю, толпились у подъезда и прощались. Крепко обнялись мы, - она плакала, и я плакал, бричка выехала на улицу, повернула в переулок возле того самого места, где продавали гречневики и гороховый кисель, и исчезла; я походил по двору так что-то холодно и дурно, взошел в свою комнату - и там будто пусто и холодно, принялся готовить урок Ивану Евдокимовичу, а сам думал - где-то теперь кибитка, проехала заставу или нет?

Одно меня утешало - в будущем июне вместе в Васильевском!

Для меня деревня была временем воскресения, я страстно любил деревенскую жизнь. Леса, поля и воля вольная - все это мне было так ново, выросшему в хлопках, за каменными стенами, не смея выйти ни под каким предлогом за ворота без спроса и без сопровождения лакея…

"Едем мы нынешний год в Васильевское или нет?" Вопрос этот сильно занимал меня с весны. Отец мой всякий раз говорил, что в этом году он уедет рано, что ему хочется видеть, как распускается лист, и никогда не мог собраться прежде июля. Иной год он так опаздывал, что мы совсем не ездили. В деревню писал он всякую зиму, чтоб дом был готов и протоплен, но это делалось больше по глубоким политическим соображениям, нежели серьезно, - для того, чтоб староста и земский, боясь близкого приезда, внимательнее смотрели за хозяйством.

Кажется, что едем. Отец мой говорил Сенатору, что очень хотелось бы ему отдохнуть в деревне и что хозяйство требует его присмотра, но опять проходили недели.

Мало-помалу дело становилось вероятнее, запасы начинали отправляться: сахар, чай, разная крупа, вино - тут снова пауза, и, наконец, приказ старосте, чтоб к такому-то дню прислал столько-то крестьянских лошадей, - итак, едем, едем!

Я не думал тогда, как была тягостна для крестьян в самую рабочую пору потеря четырех или пяти дней, радовался от души и торопился укладывать тетради и книги. Лошадей приводили, я с внутренним удовольствием слушал их жеванье и фырканье на дворе и принимал большое участие в суете кучеров, в спорах людей о том, где кто сядет, где кто положит свои пожитки; в людской огонь горел до самого утра, и все укладывались, таскали с места на место мешки и мешочки и одевались по-дорожному (ехать всего было около восьмидесяти верст!). Всего более раздражен был камердинер моего отца, он чувствовал всю важность укладки, с ожесточением выбрасывал все положенное другими, рвал себе волосы на голове от досады и был неприступен.

Отец мой вовсе не раньше вставал на другой день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей. За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо ее две телеги; все это было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные, все было битком набито, так что никому нельзя было порядочно сидеть.

На полдороге мы останавливались обедать и кормить лошадей в большом селе Перхушкове, имя которого лопалось в наполеоновские бюльтени. Село это принадлежало сыну "Старшего брата", о котором мы говорили при разделе. Запущенный барский дом стоял на большой дороге, окруженной плоскими безотрадными полями; но мне и эта пыльная даль очень нравилась после городской тесноты. В доме покоробленные полы и ступени лестницы качались, шаги и звуки раздавались резко, стены вторили им будто с удивлением. Старинная мебель из кунсткамеры прежнего владельца доживала свой век в этой ссылке; я E любопытством бродил из комнаты в комнату, ходил вверх, ходил вниз, отправлялся в кухню. Там наш повар приготовлял наскоро дорожный обед с недовольным и ироническим видом. В кухне сидел обыкновенно бурмистр, седой старик с шишкой на голове; повар, обращаясь к нему, критиковал плиту и очаг, бурмистр слушал его и по временам лаконически отвечал: "И то - пожалуй, что и так" - и невесело посматривал на всю эту тревогу, думая: "Когда нелегкое их пронесет".

Обед подавался на особенном английском сервизе из жести или из какой-то композиции, купленном ad hoc. Между тем лошади были заложены; в передней и в сенях собирались охотники до придворных встреч и проводов: лакеи, оканчивающие жизнь на хлебе и чистом воздухе, старухи, бывшие смазливыми горничными лет тридцать тому назад, - вся эта саранча господских домов, поедающая крестьянский труд без собственной вины, как настоящая саранча. С ними приходили дети с светло-палевыми волосами; босые и запачканные, они всё совались вперед, старухи всё их дергали назад; дети кричали, старухи кричали на них, ловили меня при всяком случае и всякий год удивлялись, что я так вырос. Отец мой говорил с ними несколько слов; одни подходили к ручке, которую он никогда не давал, другие кланялись, - и мы уезжали.

В нескольких верстах от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский староста, верхом, на опушке леса и провожал проселком. В селе, у господского дома, к которому вела длинная липовая аллея, встречал священник, его жена, причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один чувствовал человеческое достоинство, не снимал засаленной шляпы, улыбался, стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь из городских хотел подойти к нему,

Я мало видал мест изящнее Васильевского. Кто знает Кунцево и Архангельское Юсупова или именье Лопухина против Саввина монастыря, тому довольно сказать, что Васильевское лежит на продолжении того же берега верст тридцать от Саввина монастыря. На отлогой стороне - село, церковь и старый господский дом. По другую сторону - гора и небольшая деревенька, там построил мой отец новый дом. Вид из него обнимал верст пятнадцать кругом; озера нив, колеблясь, стлались без конца; разные усадьбы и села с белеющими церквами видны были там-сям; леса разных цветов делали полукруглую раму, и черезо все - голубая тесьма Москвы-реки. Я открывал окно рано утром в своей комнате наверху и смотрел, и слушал, и дышал.

При всем том мне было жаль старый каменный дом, может, оттого, что я в нем встретился в первый раз с деревней; я так любил длинную, тенистую аллею, которая вела к нему, и одичалый сад возле; дом разваливался, и из одной трещины в сенях росла тоненькая, стройная береза. Налево по реке шла ивовая аллея, за нею тростник и белый песок до самой реки; на этом песке и в этом тростнике игрывал я, бывало, целое утро - лет одиннадцати, двенадцати. Перед домом сиживал почти всегда сгорбленный старик садовник, троил мятную воду, отваривал ягоды и тайком кормил меня всякой овощью. В саду было множество ворон; гнезда их покрывали макушки деревьев, они кружились около них и каркали; иногда, особенно к вечеру, они вспархивали целыми сотнями, шумя и поднимая других; иногда одна какая-нибудь перелетит наскоро с дерева на дерево, и все затихнет… А к ночи издали где-то сова то плачет, как ребенок, то заливается хохотом… Я боялся этих диких, плачевных звуков, а все-таки ходил их слушать.

Каждый год или по крайней мере через год ездили мы в Васильевское. Я, уезжая, метил на стене возле балкона мой рост и тотчас отправлялся свидетельствовать, сколько меня прибыло. Ко я мог деревней мерить не один физический рост, периодические возвращения к тем же предметам наглядно показывали разницу внутреннего развития. Другие книги привозились, другие предметы занимали. В 1823 я еще совсем был ребенком, со мной были детские книги, да и тех я не читал, а занимался всего больше зайцем-векшей, которые жили в чулане возле моей комнаты. Одно из главных наслаждений состояло з разрешении моего отца каждый вечер раз выстрелить из фальконета, причем, само собою разумеется, вся дворня была занята и пятидесятилетние люди с проседью так же тешились, как я. В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая, что это богемские леса, читал сам о себе вслух; тем не меньше еще плотина, которую я делал на небольшом ручье с помощью одного дворового мальчика, меня очень занимала, и я в день десять раз бегал ее осматривать и поправлять. В 1829 и 30 годах я писал философскую статью о Шиллеровом Валленштейне - я из прежних игр удержался в силе один фальконет.

Впрочем, сверх пальбы, еще другое наслаждение осталось моей неизменной страстью - сельские вечера; они и теперь, как тогда, остались для меня минутами благочестия, тишины и поэзии. Одна из последних кротко-светлых минут в моей жизни тоже напоминает мне сельский вечер. Солнце опускалось торжественно, ярко в океан огня, распускалось в нем… Вдруг густой пурпур сменился синей темнотой; все подернулось дымчатым испарением, - в Италии сумерки начинаются быстро. Мы сели на мулов; по дороге из Фраскати в Рим надобно было проезжать небольшою деревенькой; кой-где уже горели огоньки, все было тихо, копыта мулов звонко постукивали по камню, свежий и несколько сырой ветер подувал с Апеннин. При выезде из деревни, в нише, стояла небольшая мадонна, перед нею горел фонарь; крестьянские девушки, шедшие с работы, покрытые своим белым убрусом на голове, опустились на колена и запели молитву, к ним присоединились шедшие мимо нищие пиферари; я был глубоко потрясен, глубоко тронут. Мы посмотрели друг на друга… и тихим шагом поехали к остерии, где нас ждала коляска. Ехавши домой, я рассказывал о вечерах в Васильевском. А что рассказывать?

Деревья сада Стояли тихо. По холмам Тянулась сельская ограда, И расходилось по домам Уныло медленное стадо. ("Юмор")

…Пастух хлопает длинным бичом да играет на берестовой дудке; мычание, блеянье, топанье по мосту возвращающегося стада, собака подгоняет лаем рассеянную овцу, и та бежит каким-то деревянным курцгалопом; а тут песни крестьянок, идущих с поля, все ближе и ближе- но тропинка повернула направо, и звуки снова удаляются. Из домов, скрыпя воротами, выходят дети, девочки встречать своих коров, баранов; работа кончилась. Дети играют на улице, у берега, и их голоса раздаются пронзительно-чисто по реке и по вечерней заре; к воздуху примешивается паленый запах овинов, роса начинает исподволь стлать дымом по полю, над лесом ветер как-то ходит вслух, словно лист закипает, а тут зарница, дрожа, осветит замирающей, трепетной лазурью окрестности, и Вера Артамоновна, больше ворча, нежели сердясь, говорит, найдя меня под липой:

Что это вас нигде" не сыщешь, и чай давно подан, и все в сборе, я уже искала, искала вас, ноги устали, не под лета мне бегать; да и что это на сырой траве лежать?., вот будет завтра насморк, непременно будет.

Ну, полноте, полноте, - говорил я, смеясь, старушке, - и насморку не будет, и чаю я не хочу, а вы мне украдьте сливок получше, с самого верху.

В самом деле, уж какой вы, на вас и сердиться нельзя… лакомство какое! сливки-то я уже и без вашего спроса приготовила. А вот зарница… хорошо! это к хлебу зарит.

И я, подпрыгивая и посвистывая, отправлялся домой.

После 1832 года мы не ездили больше в Васильевское. В продолжение моей ссылки мой отец продал его. В 1843 году мы жили в другой подмосковной, в Звенигородском уезде, верст двадцать от Васильевского. Как же было не съездить на старое пепелище. И вот мы опять едем тем же проселком; открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку, этот брод, приводивший меня двадцать лет тому назад в восторг, - вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну вот и село, и дом священника, где он сиживал rfa лавочке в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты, скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий палец под него. Священник умер, Василий Епифанов пишет отчеты и напивается в другой деревне. Мы остановились у старостихи, муж ее был на поле.

Что-то чужое прошло тут в эти десять лет; вместо нашего дома на горе стоял другой, около него был разбит новый сад. Возвращаясь мимо церкви и кладбища, мы встретили какое-то уродливое существо, тащившееся почти на четвереньках; оно мне показывало что-то; я подошел - это была горбатая и разбитая параличом полуюродивая старуха, жившая подаянием и работавшая в огороде прежнего священника; ей было тогда уже лет около семидесяти, и ее-то именно смерть и обошла. Она узнала меня, плакала, качала головой и приговаривала: "Ох, уже и ты-то как состарился, я по поступи тебя только узнала, а я т-уж, я-то, о-о-ох - и не говори!" Когда мы ехала назад, я увидел издали на поле старосту, того же, который был при нас; он сначала не узнал меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, снял шляпу и низко кланялся. Проехав еще несколько, я обернулся, староста Григорий Горский все еще стоял на том же месте и смотрел нам вслед; его высокая бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из отчуждавшегося Васильевского.

1. Основные биографические факты и общественно-политические взгляды

2. Основные научные труды

3. Историческая концепция и научная методология

4. Оценка научного наследия

Список литературы

1. Основные биографические факты и общественно-политические взгляды

Жизненный и творческий путь Николая Ивановича Костомарова отнюдь не был усыпан розами. Ему много раз доводилось преодолевать препятствия, способные если не сломить, то надломить человека.

Он родился 4 мая 1817 года от брака помещика со своей крепостной. В 1828 году жизнь Ивана Петровича Костомарова трагически оборвалась, он был убит слугами, решившими его ограбить. На всю жизнь в памяти ребенка осталось окровавленное тело отца. Овдовевшей матери надо было употребить немало усилий, чтобы избавить сына от участи крепостного: племянники покойного норовили превратить мальчика в лакея - беда была в том, что отец не успел его усыновить.

Следующий этап жизни - Харьковский университет, в котором Костомаров провел четыре года, с 1833 по 1836 год. На сером фоне бездарных профессоров университета выделялись незаурядными талантами профессор всеобщей истории Михаил Михайлович Лукин и знаменитый филолог, будущий академик Петербургской академии наук Измаил Иванович Срезневский. Именно они привили студенту любовь к истории, литературе и этнографии.

В 1840 году Костомаров успешно сдал экзамены на степень магистра, а через год представил диссертацию о Брестской церковной унии 1596 года. Она-то и доставила ему очередную неприятность. Ее защита не состоялась: содержание труда, его идеи были враждебно встречены харьковским архиепископом Иннокентием Борисовым, не нашли они поддержки и у известного историка охранительного направления Николая Герасимовича Устрялова. Окончательный вердикт вынес министр просвещения Сергей Семенович Уваров, распорядившийся сжечь все отпечатанные экземпляры диссертации.

Новую диссертацию, на этот раз на менее острую тему - «Об историческом значении русской народной поэзии» - Николай Иванович защитил в 1844 году. В ней Костомаров высказал мысль, которой придерживался потом на протяжении всего творческого пути, - о необходимости изучать жизнь народа.

Костомаров был назначен учителем истории в Ровенскую гимназию. Тянуть, однако, лямку учителя провинциальной гимназии Николаю Ивановичу довелось всего несколько месяцев. Он быстро завоевал репутацию знающего свой предмет преподавателя и блестящего лектора, и это обеспечило ему новое назначение - в Первую Киевскую гимназию. Но и здесь он задержался ненадолго - его ждала кафедра русской истории в Киевском университете.

В Киеве Костомаров познакомился с коллежским секретарем Николаем Ивановичем Гулаком, с автором «Кобзаря» поэтом Тарасом Григорьевичем Шевченко. Общение вылилось в создание тайной политической организации, названной Кирилло-Мефодиевским обществом - по имени создателей славянской письменности. Это произошло в конце 1845 - начале 1846 годов. По доносу членов общества арестовали. Костомарова виновным и с согласия Николая I определило наказание: после годичного заключения в Петропавловской крепости отправить в ссылку в Саратов с запрещением печатать сочинения.

Арест и ссылка Костомарова обернулись для него личной трагедией на долгие годы. Он был помолвлен с Алиной Леонтьевной Крачельской. Однако назначенная на 30 марта 1847 года свадьба не состоялась из-за ареста жениха. По настоянию матери дочь в 1851 году вышла замуж.

Смерть Николая I вызвала перемены в судьбе ссыльного. 31 мая 1755 года Костомаров обратился к Александру II с прошением. Император Александр II удостоил Николая Ивановича «оком сострадания»: ему было разрешено переселиться в столицу и печатать труды.

Когда ушел в отставку академик Устрялов, Костомаров получил право занять кафедру истории России в Петербургском университете. 20 ноября 1859 года Николай Иванович прочел вступительную лекцию, с восторгом встреченную слушателями, а среди них были не только студенты, но и профессора, чиновники министерства. Казалось бы, начинался очередной взлет карьеры ученого. Однако блистательно и неожиданно начатая - после всего пережитого - она столь же неожиданно оборвалась.

Триумф профессорской популярности Костомарова прервали те же студенты, отвернувшиеся от него в 1862 году. В начале этого года университет из-за студенческих волнений прекратил занятия. Студенты организовали курсы публичных лекций, идентичных университетским. Это был так называемый «свободный университет», в котором читал лекции и Костомаров.

5 марта 1862 года с лекцией «Тысячелетие России» выступил профессор П. В. Павлов. На следующий день Павлова арестовали и предписали ссылку в Кострому. Студенты в знак протеста предложили профессорам прекратить чтение лекций. Костомаров вместе с другими профессорами ходатайствовал перед министром народного просвещения об освобождении Павлова от сурового наказания, но не пожелал отказаться от чтения лекций. Студенты осудили его поступок.

В 1875 году Костомарову суждено было вновь встретиться с Алиной Леонтьевной. К этому времени она овдовела, имела трех дочерей. Жениху (а он так и не женился все эти годы) исполнилось 58. Он выглядел больным, этот полуслепой человек. Однако взаимная привязанность сохранилась, и в мае 1875 года они обвенчались. Последние 10 лет жизни Николай Иванович провел, окруженный трогательной заботой своей супруги. Более того, она сделалась для полуслепого историка незаменимой помощницей - он, почти полностью утративший зрение, диктовал ей свои последние сочинения.

2. Основные научные труды

Костомаров публикует в «Современнике» в 1860 г. «Очерк домашней жизни и нравов великорусского народа в XVI и XVII столетиях», а в «Русском слове» работу: «Русские инородцы. Литовское племя и отношения его к русской истории», и, наконец, в 1863 г. выходит отдельной книгой одно из фундаментальных исследований Костомарова «Севернорусское народоправство во времена удельно-вечевого уклада Новгород-Псков-Вятка».

Если судить по наиболее полной библиографии работ Костомарова, составленной Ф.Николайчиком и опубликованной в журнале «Киевская старина» (1885), его перу принадлежит 158 оригинальны) произведений, тематика которых посвящена истории России, Украины, Польши, не считая его серии «Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей», в шести выпусках которой помещено 31 «жизнеописание» исторических деятелей нашей страны за X-XVI вв. и 19 деятелей за ХVII-ХVIII вв.; большинство очерков написано специально для этого издания. Это только на русском языке. Его перу принадлежат и до десятка художественных произведений на русском языке и более десятка - на украинском. Таким образом, ежегодно Костомаров публиковал, начиная с 1858 г., в среднем по десять работ, не считая документальных публикаций. Это настоящий трудовой подвиг ученого.

Цикл работ Костомарова по истории Украины в общей сложности составляет добрую половину творческого наследия историка. Это дает право назвать Костомарова первым историком Украины, основоположником украинской историографии. До сих пор эта заслуга Костомарова трактуется превратно. В трогательном единении историографы украинской националистической школы и марксистско-ленинской историографии «числят» Костомарова как основоположника украинской националистической историографии. Между тем ни одно из крупных исторических произведений Костомарова не содержит ни грана идеи превосходства украинцев перед другими нациями, ни одной характеристики исключительности этого этноса, ни русофобства, ни полонофобства, ни антисемитизма. Эта легенда об украинском национализме Костомарова - дальний отзвук реакции дворянской русской и польской историографии, а также публицистики на борьбу Костомарова за право украинцев иметь свою историю, развивать спою культуру, сохранять и развивать свои национальные традиции.

3. Историческая концепция и научная методология

У Костомарова отсутствовала стройная система взглядов на исторический процесс. Исторические воззрения Николая Ивановича отличались фрагментарностью, разрозненностью, отсутствием осмысления исторического процесса, взятого в целом. В его трудах мы не обнаружим комплексного взаимодействия всех элементов, оказывавших влияние на ход истории. В отличие от стройной концепции С. М. Соловьева в исторических воззрениях Костомарова можно обнаружить противоречия, пробелы. И если Н. И. Костомаров оставил заметный след в русской исторической науке, то благодаря талантливым исследованиям конкретных событий отечественной истории, а отнюдь не своим теоретическим трудам.

Удельный вес теоретических работ в творчестве Н. И. Костомарова не велик - к ним по сути относятся две небольшие по объему статьи: «Об отношении русской истории к географии и этнографии» и «Мысли о федеративном начале Древней Руси».

Краткий экскурс в прошлое исторической науки позволил Костомарову обозначить этапы ее развития. На начальной ступени она отличалась «анекдотическим характером изложения»: историк обращал внимание на события, «возбуждавшие любопытство», происходившие в политической сфере и частной жизни людей, «стоявших на челе управления».

Следующий этап развития науки характерен стремлением историков установить внутренние связи между событиями, А поскольку силой, объединяющей эти события в одно целое, было государство, то внимание историков, как и прежде, сосредоточивалось на политической истории, удобной для связного изложения. Предметом освещения стали царские дворы, правительственные приемы, войны, дипломатия, законодательство. При этом жизнь народа во всех ее проявлениях (привычки, обычаи, понятия, домашний быт, стремления и т. п.) игнорировалась. По образному выражению Костомарова, историю сводили к описанию верхних ветвей дерева, не касаясь ствола и корней.

На третьем этапе историки обратились к описанию внутреннего быта. «Читатели часто хвалили подобные описания, но следили за ними и ничего из них не выносили». Происходило это оттого, что историки мало обращали внимания на «тонкие различия места», где разворачивались события.

В конечном итоге Николай Иванович выносит суровый приговор своим предшественникам; они занимались не тем, чем надлежало заниматься. «Историки изображали признаки жизни, а не самую жизнь, предметы и вещи людские, а не самих людей». Объектом изучения истории должна стать нравственная организация людей, «совокупность людских понятий и взглядов, побуждения, руководившие людскими деяниями, предрассудки, их связывавшие, стремления, их уносившие, физиономия их обществ. На первом плане у историка должна быть деятельная сила души человеческой, а не то, что содеяно человеком». Последнее составляет предмет другой науки - археологии. «Цель археологии - изучение прошедшего человеческого быта и вещей, цель истории - изучение жизни людей».

Итак, предметом истории, по Костомарову, должны стать не исторические события, их взаимная связь и влияние, а побудительные мотивы человеческих деяний, раскрытие «души человеческой» или «народного духа». В представлении Костомарова, «душа человеческая» и «народный дух» - категории не исторические, а изначально данные каждому народу, остающиеся неизменными на всем протяжении его истории. Отсюда следует генеральный вывод о первостепенной важности для историка данных этнографии. Поскольку историк не располагает источниками для изучения человеческой души в отдаленном прошлом, то ему предоставлена возможность опрокидывать в это прошлое современные наблюдения этнографов. Иными словами, историк обязан изучать современную жизнь, чтобы, оттолкнувшись от известного, двигаться к неизвестному.

Если С. М. Соловьев особенность исторического развития народов выводил из особенностей географической среды, а «природу племени» ставил на второе место, то Н. И. Костомаров, напротив, придавал решающее значение психическому складу или, пользуясь современной терминологией, - менталитету.

Руководствуясь тезисом о доминирующем влиянии психологического склада людей на историю, Костомаров рисует коллективные портреты трех славянских народов: русского, украинского и польского. Существующие в настоящее время между ними отличия сложились в глубокой древности, в доисторические времена, но дают о себе знать и в новое время.

Русский народ, по Костомарову, наделен такими привлекательными качествами, как дисциплинированность, организованность, тяготение к государственному началу, завершившееся созданием сильного монархического государства, Вместе с тем в психическом складе русского народа есть и такие негативные черты, как рабская покорность, любовь к барину, общинная собственность, «где невинный отвечал за виновного, трудолюбивый работал за ленивого». Не украшали русских и отсутствие твердой веры в Бога, приверженность «к крайнему безверию, материализму».

Украинскому народу, полагал Костомаров, напротив, присущи душевность, любовь к свободе, тяга к природе, «развитое чувство в соприсутствия Божия». В результате русский народ создал свою государственность, в то время как украинский этого сделать не смог и должен был довольствоваться вхождением в состав других государств - сначала Польши, а затем России.

Психическими свойствами поляков Костомаров объяснял судьбу Речи Посполитой, ее исчезновение с географической карты. Однако то, что психический склад людей не может затмить необходимости изучения прежде всего общественных отношений, вытекает хотя бы из того, что у историков сложились об этом психическом складе народа совершенно несхожие представления. И это понятно: влияние субъективного восприятия предмета здесь особенно сильно. Соловьев, например, подчеркивал иные свойства характера русского и украинца, чем Костомаров. Южнорусская дружина, по Соловьеву, отличалась стремительностью нападения, но была лишена стойкости. Напротив, население Северной Руси не могло похвастаться стремительностью натиска, порывистыми движениями, но ему была присуща стойкость, медлительность, обдуманность и осторожность в защите приобретенного. Южноруссы, по выражению летописи, приведенной Соловьевым, «расплодили Русскую землю», установили ее границы, на долю же северян выпала защита приобретенного, создание единства русских земель.

Следующий предмет изучения истории - исследование федеративного строя русских земель. «Русское государство, - писал Костомаров в «Автобиографии», - складывалось из частей, которые прежде жили собственной независимой жизнью и долго после того жизнь частей высказывалась отличными стремлениями в общем государственном строе. Найти и уловить эти особенности народной жизни Русского государства составляло для меня задачу моих занятий историей».

Костомаров насчитал шесть народностей, существовавших на Руси в удельно-вечевой период; южнорусская, северская, великорусская, белорусская, псковская и новгородская. Различия между ними вызывали центробежные силы, стремление обособиться, но центробежным силам противостояли силы центростремительные, поддерживавшие единство Русской земли. Таких сил было три: «1) происхождение, быт и язык; 2) единый княжеский род; 3) христианская вера и единая церковь». В итоге взаимодействия этих сил на Руси сложился федеративный строй, оплотом которого стали южнорусские земли. Однако федеративное начало оказалось бессильным противостоять формировавшейся под эгидой монголо-татар государственности великороссов и, в конечном счете, пало.

О федеративном начале Костомаров вспомнил в «Бунте Стеньки Разина». Это движение Костомаров рассматривал как запоздалое выступление сил, выражавших федеративное начало: свободу личности, волю живого народа против единообразия, при котором наблюдался «перевес повинности над личной свободой». «В борьбе этих двух укладов русского быта - удельно-вечевого и единодержавного - вся подноготная нашего старого дееписания». Федеративное начало в XVI - XVII столетиях обрело новый облик, оно нашло выражение в казачестве, судорожно сопротивлявшемся новому порядку. В нем воскресали «старые полуугасшие стихии вечевой вольницы», боровшейся против единодержавия. Но у этой вольницы отсутствовали созидательные начала, она бесчинствовала, наводила ужас и в конечном счете была бесплодной.

Исторические взгляды Н. И. Костомарова формировались в годы, когда в отечественной историографии набирала силу так называемая государственная школа. У Соловьева и «государственников» творцом истории являлось государство, к изучению которого и должно быть приковано внимание историков. В противовес этой концепции - стройной и охватившей главные стороны жизни человеческого общества - Костомаров отсек от исторической науки главное ее содержание: изучение результатов деятельности человека. Он предоставил истории лишь ограниченное право исследовать человеческую душу и такое аморфное понятие, как народ. Не случайно поэтому у Костомарова не оказалось сторонников, и его призывы изучать душу и федеративное начало не обрели последователей. Так случилось, вероятно, еще и потому, что исполнение призывов Костомарова требовало от историков таких же писательских талантов, какими Бог наградил его самого. В результате государственная школа процветала вплоть до революции, в то время как со смертью Костомарова в 1885 отправились в небытие и его призывы.

Популярность Н. И. Костомарову создали не его экскурсы в теорию исторической науки, а его конкретные исследования. После смерти Карамзина и до зенита славы В. О. Ключевского Николай Иванович был в России вторым историком, покорившим своими сочинениями сердца читателей. Его сочинения переиздавались множество раз. Ему с удовольствием предоставляли свои страницы журналы, печатавшие сочинения с продолжением в нескольких номерах. Монографии Николая Ивановича выходили отдельными изданиями и переиздавались. Наконец, тремя изданиями было опубликовано собрание сочинений Н. И. Костомарова под общим названием «Исторические монографии и исследования».

Что привлекало к его трудам? Прежде всего его стремление раскрыть побудительные мотивы человеческих деяний, исследовать не процессы, а живые черты человеческой натуры. Обладая даром художника слова, он создавал не иконописные образы, а живых людей с их достоинствами и недостатками. Живо воспроизводя изучаемую эпоху, историк сопереживал описываемым событиям, пытался наглядно представлять, как они развивались.

Работая над монографией «Смутное время Московского государства в начале XVII столетия», Костомаров отправился в Кострому и Ярославль, где происходили важнейшие события тех времен. Работа над «Бунтом Стеньки Разина» позвала его в дорогу по Саратовской губернии, чтобы повторить путь разинских ватаг. Он навещал Новгород и Псков, тщательно изучал их топографию перед тем, как сесть за стол и описывать последние дни независимого существования этих феодальных республик.

На страницах трудов Н. И. Костомарова немало заимствованных из источников диалогов и монологов, к месту приводимых цитат из источников, красочных описаний событий. Все это оживляет текст и повышает интерес к нему читателей.

Немаловажное значение в работе Костомарова имел выбор тем. Объектом своего изучения Николай Иванович, как правило, избирал не повседневную жизнь общества, нередко серую и однообразную, а переломные эпохи, насыщенные драматизмом.

Критики Костомарова заметили, что он не всегда точен в воспроизведении фактов, излишне доверчив к фольклору, способен молву выдать за достоверный факт. В этих упреках есть немалая доля истины. Перед автором исторического сочинения, использующим беллетризацию описываемых событий, всегда вставал и встает вопрос: как преодолеть противоречие между художественностью формы и точным изложением фактов и событий. Н. И. Костомаров не отказался от своего права на домысел. Своим критикам он отвечал: «Если бы какой-нибудь факт никогда не совершался, да существовала бы вера да убежденность в том, что он происходил, - он для меня был также важным историческим фактом».

4. Оценка научного наследия

Огромное творческое наследие Н.И. Костомарова далеко не равноценно, как неоднозначны и его взгляды. Поэтому читатель, «открывающий» для себя Костомарова, должен быть ориентирован во всех сложностях мировоззрения этой незаурядной личности.

Все его труды пронизывает идея о народе как субъекте истории и главном объекте интереса исторической науки. В самом начале своего творческого пути Костомаров убедился в том, что в исторической литературе «бедный мужик, земледелец-труженик, как будто не существует для истории» и поставил себе задачу возвратить «мужику» принадлежащее ему место в историческом бытии отечества.

Костомаров увидел в естественном историческом развитии Руси формирование строя «народоправства», которое было насильственно прервано внешней силой - татаро-монгольским нашествием и игом, что и привело к «единодержавию». Конечно, то федеративное начало в Древней Руси и тот строй «народоправства», которые идеализировал Костомаров, выглядят в современной историографии не столь идеальными, но то обстоятельство, что Костомаров показал альтернативность двух форм развития государственного устройства Руси, было и остается крупной его заслугой.

Слабость этой концепционной схемы состояла в том, что Костомаров, во-первых, из внутренних причин, благодаря которым утвердилось самодержавие на Руси, выдвигал только фактор особенностей характера русских и украинцев. Вообще этнографизм Костомарова, как отражение его принципиальной идеи «народной истории», всегда подводил его, когда историк пытался объяснять те или иные крупные исторические события чисто этнографическими причинами.

Костомаров был родоначальником научной историографии Украины. В собрание своих работ «Исторические монографии и исследования» он включил 11 монографий по истории Украины, в том числе и монографию «Богдан Хмельницкий», которая составляет три тома этого собрания. В этих сочинениях исследована драматическая история Украины с древнейших времен и до XVIII в. Костомаров ввел в научный оборот огромное количество новых источников по истории украинских земель и украинского народа, он был одним из первых источниковедов и археографов богатейшего корпуса памятников, начиная от летописей и делопроизводственной документации, кончая народными «думами».

Творческое наследие Костомарова-историка распадается на три группы работ: первая - чисто исследовательские монографии; вторая - научно-популярные книги, вошедшие в серию «Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей»; третья - историческая публицистика. Если первая группа работ представляет собой важный вклад в русскую историографию, то вторая выделяется, прежде всего, повествовательным мастерством их автора, его редким умением сочетать элементы исследования с определенной компилятивностью.

Как справедливо отмечает Б.Г.Литвак, восхищаясь повествовательным мастерством Костомарова, читателю не следует забывать о необходимости критического отношения к его наследию, как, впрочем, и к наследию других классиков исторической науки.

Список литературы

1. Замлинский В.А. Жизнь и творчество Н.И.Костомарова // Вопросы истории.-1991.-№1.-С.234 – 242.

2. Историки России. Биографии. / Сост. А.А.Чернобаев. – М.: РОССПЭН, 2001.

3. Костомаров Н.И. Собрание сочинений. – Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

4. Павленко Н. Тернистый путь к славе // Наука и жизнь.- 1994. - №4. – С. 86 – 94.

5. Портреты историков: время и судьбы / Под ред. Г.Н.Севостьянова. – С.: Иерусалим, 2000.

6. Федоров В.А. Историк, этнограф, писатель (к 180-летию со дня рождения Н.И.Костомарова) // Вестник МГУ. История. – 1997. - №6. – С. 3 – 21.

7. Черепнин Л.В. Отечественные историки. – М.: Наука, 1984.

© Размещение материала на других электронных ресурсах только в сопровождении активной ссылки

Контрольная работа по истории

Ранние годы

Николай Костомаров появился на свет до вступления в брак местного помещика Ивана Петровича Костомарова с крепостной и по законам Российской империи стал крепостным своего собственного отца.

Николай Костомаров родился 4 (16) мая года в слободе Юрасовке Острогожского уезда Воронежской губернии (ныне село Юрасовка).

Отставной военный Иван Костомаров уже в возрасте выбрал себе в жены девушку Татьяну Петровну Мельникову и отправил ее в Москву для обучения в частном пансионе - с намерением потом на ней жениться. Обвенчались родители Николая Костомарова в сентябре 1817 года, уже после рождения сына. Отец собирался усыновить Николая, но не успел этого сделать.

Иван Костомаров, поклонник французской литературы XVIII века , идеи которой он пытался прививать и малолетнему сыну, и своей дворне. 14 июля 1828 года он был убит своими дворовыми людьми, похитившими при этом скопленный им капитал. Смерть отца поставила его семью в тяжелое юридическое положение. Рожденный вне брака, Николай Костомаров как крепостной отца в наследство переходил теперь его ближайшим родственникам - Ровневым, которые были не прочь отвести душу, издеваясь над ребёнком. Когда Ровневы предложили Татьяне Петровне за 14 тысяч десятин плодородной земли вдовью долю - 50 тыс. рублей ассигнациями, а также свободу сыну, она согласилась без проволочек.

Оставшись с очень скромным достатком, мать перевела Николая из московского пансиона (где он, только начав учиться, за блестящие способности получил прозвище фр. Enfant miraculeux - чудесная ребенок) в пансион в Воронеже, ближе к дому. Обучение в нем обходилось дешевле, но уровень преподавания был очень низким, и мальчик едва высиживал скучные уроки, которые практически ничего ему не давали. Пробыв там около двух лет, он был отчислен за «шалости» из этого пансиона и перешел в Воронежскую гимназию. Окончив здесь курс в 1833 году, Николай стал студентом Харьковского университета историко-филологического факультета.

Студенчество

Уже в первые годы учения сказались блестящие способности Костомарова, доставившие ему, от учителей московского пансиона, в котором он при жизни отца недолго учился, прозвище «enfant miraculeux» (фр. «чудо-ребёнок» ). Природная живость характера Костомарова с одной стороны, низкий уровень учителей того времени - с другой не давали ему возможности серьёзно увлечься занятиями. Первые годы пребывания в Харьковском университете, историко-филологический факультет которого не блистал в ту пору профессорскими дарованиями, мало отличались в этом отношении для Костомарова от гимназии. Сам Костомаров много работал, увлекаясь то классической древностью, то новой французской литературой , но работы эти велись без надлежащего руководства и системы, и позднее Костомаров называл свою студенческую жизнь «беспорядочной». Лишь в 1835 году , когда на кафедре всеобщей истории в Харькове появился М. М. Лунин, занятия Костомарова приобрели бо́льшую системность. Лекции Лунина оказали на него сильное влияние, и он с жаром отдался изучению истории . Тем не менее, он так ещё смутно сознавал свое настоящее призвание, что по окончании университета поступил было на военную службу. Неспособность его к последней скоро стала, однако, ясна и начальству его, и ему самому.

Увлекшись изучением сохранившегося в городе Острогожске , где стоял его полк, архива местного уездного суда, Костомаров задумал писать историю слободских казачьих полков . По совету начальства он оставил полк и осенью 1837 года вновь явился в Харьков с намерением пополнить своё историческое образование.

В это время усиленных занятий у Костомарова, отчасти под влиянием Лунина, стал складываться взгляд на историю, в котором были оригинальные черты сравнительно с господствовавшими тогда среди русских историков воззрениями. По позднейшим словам самого Костомарова, он «читал много всякого рода исторических книг, вдумывался в науку и пришёл к такому вопросу: отчего это во всех историях толкуют о выдающихся государственных деятелях, иногда о законах и учреждениях, но как будто пренебрегают жизнью народной массы? Бедный мужик-земледелец-труженик как будто не существует для истории; отчего история не говорит нам ничего о его быте, о его духовной жизни, о его чувствованиях, способе его радостей и печалей»? Мысль об истории народа и его духовной жизни, в противоположность истории государства, стала с этой поры основной идеей в кругу исторических воззрений Костомарова. Видоизменяя понятие о содержании истории, он раздвигал и круг её источников. «Скоро, говорит он, я пришёл к убеждению, что историю нужно изучать не только по мертвым летописям и запискам, а и в живом народе». Он научился украинскому языку, перечитал изданные народные украинские песни и печатную литературу на украинском языке, тогда очень небольшую, предпринимал «этнографические экскурсии из Харькова по соседним сёлам, по шинкам». Весну 1838 года он провёл в Москве, где слушание лекций Шевырёва ещё более укрепило в нём романтическое отношение к народности.

Интересно, что до 16 лет Костомаров не имел понятия об Украине и украинском языке. Что такое Украина и украинсий язык он узнал в Харьковском университете и стал кое-что писать по-украински. «Любовь к малорусскому слову более и более увлекала меня, - писал Костомаров, - мне было досадно, что такой прекрасный язык, остается без всякой литературной обработки и, сверх того, подвергается совершенно незаслуженному презрению». Со второй половины 30-х годов XIX века он начал писать по-украински, под псевдонимом Иеремии Галки , и в -1841 годах выпустил в свет две драмы и несколько сборников стихотворений, оригинальных и переводных.

Быстро продвигались вперед и его занятия по истории. В 1840 году Костомаров выдержал магистерский экзамен.

Панславистские мечтания юных энтузиастов скоро были оборваны. Студент Петров, подслушавший их беседы, донес на них; они были арестованы весной 1847 года , обвинены в государственном преступлении и подвергнуты различным наказаниям.

Расцвет деятельности

Н. И. Костомаров, 1869 год.

Костомаров, сторонник федерализма, всегда верный малороссийской народности своей матери, без всяких оговорок признавал эту народность органическою частью единого русского народа, которого «народная стихия общерусская», по его определению, «в первой половине нашей истории» является «в совокупности шести главных народностей, именно: 1) Южнорусской, 2) Северской, 3) Великорусской, 4) Белорусской, 5) Псковской и 6) Новгородской». При этом Костомаров считал своим долгом и «указать на те начала, которые условливали между ними связь и служили поводом, что все они вместе носили и должны были носить название общей Русской Земли, принадлежали к одному общему составу и сознавали эту связь, несмотря на обстоятельства, склонившие к уничтожению этого сознания. Эти начала: 1) происхождение, быт и языки, 2) единый княжеский род, 3) христианская вера и единая Церковь».

После вызванного студенческими беспорядками () закрытия петербургского университета, несколько профессоров, и в числе их Костомаров, устроили (в городской думе) систематические публичные лекции, известные в тогдашней печати под именем вольного или подвижного университета: Костомаров читал лекции по древней русской истории. Когда профессор Павлов, после публичного чтения о тысячелетии России, был выслан из Санкт-Петербурга , комитет по устройству думских лекций решил, в виде протеста, прекратить их. Костомаров отказался подчиниться этому решению, но на следующей его лекции (8 марта ) поднятый публикой шум принудил его прекратить чтение, а дальнейшие лекции были воспрещены администрацией.

Выйдя в 1862 году из состава профессоров петербургского университета, Костомаров уже не мог более вернуться на кафедру, так как его политическая благонадежность вновь была заподозрена, главным образом, вследствие усилий московской «охранительной» печати. В 1863 году его приглашал на кафедру Киевский университет, в 1864 году - Харьковский, в 1869 году - опять Киевский, но Костомаров, по указаниям министерства народного просвещения, должен был отклонить все эти приглашения и ограничиться одной литературной деятельностью, которая, с прекращением «Основы», также замкнулась в более тесные рамки. После всех этих тяжелых ударов Костомаров как бы охладел к современности и перестал интересоваться ею, окончательно уйдя в изучение прошлого и в архивные работы. Один за другим появлялись в свет его труды, посвященные крупным вопросам по истории Украины, московского государства и Польши. В 1863 году были напечатаны «Севернорусские народоправства», представлявшие собой обработку одного из читанных Костомаровым в петербургском университете курсов; в 1866 году в «Вестнике Европы» появилось «Смутное время московского государства», затем «Последние годы Речи Посполитой». В начале 1870-х годов Костомаров начал работу «Об историческом значении русского песенного народного творчества». Вызванный ослаблением зрения перерыв архивных занятий в 1872 году дал Костомарову повод к составлению «Русской истории в жизнеописаниях главнейших её деятелей».

Последние годы

Оценка деятельности

Репутация Костомарова, как историка, и при жизни, и после смерти его неоднократно подвергалась сильным нападкам. Его упрекали в поверхностном пользовании источниками и проистекавших отсюда ошибках, в односторонности взглядов, в партийности. В этих упреках заключается доля истины, весьма, впрочем, небольшая. Неизбежные у всякого учёного мелкие промахи и ошибки, быть может, несколько чаще встречаются в сочинениях Костомарова, но это легко объясняется необыкновенным разнообразием его занятий и привычкой полагаться на свою богатую память. В тех немногих случаях, когда партийность действительно проявлялась у Костомарова - а именно в некоторых трудах его по украинской истории, - это было лишь естественной реакцией против ещё более партийных взглядов, высказывавшихся в литературе с другой стороны. Не всегда, далее, сам материал, над которым работал Костомаров, давал ему возможность придерживаться своих взглядов на задачу историка. Историк внутренней жизни народа по своим научным взглядам и симпатиям, он именно в своих работах, посвящённых Украине, должен был явиться изобразителем внешней истории.

Во всяком случае, общее значение Костомарова в развитии русской и украинской историографии можно, без всякого преувеличения, назвать громадным. Им была внесена и настойчиво проводилась во всех его трудах идея народной истории. Сам Костомаров понимал и осуществлял её главным образом в виде изучения духовной жизни народа. Позднейшие исследователи раздвинули содержание этой идеи, но заслуга Костомарова этим не уменьшается. В связи с этой основной мыслью работ Костомарова стояла у него другая - о необходимости изучения племенных особенностей каждой части народа и создания областной истории. Если в современной науке установился несколько иной взгляд на народный характер, отрицающий ту неподвижность, какую приписывал ему Костомаров, то именно работы последнего послужили толчком, в зависимости от которого стало развиваться изучение истории областей.

Внося новые и плодотворные идеи в разработку русской истории, исследуя самостоятельно целый ряд вопросов в её области, Костомаров, благодаря особенностям своего таланта, пробуждал, вместе с тем, живой интерес к историческим знаниям и в массе публики. Глубоко вдумываясь, почти вживаясь в изучаемую им старину, он воспроизводил её в своих работах такими яркими красками, в таких выпуклых образах, что она привлекала читателя и неизгладимыми чертами врезывалась в его ум . В лице Костомарова удачно соединялись историк-мыслитель и художник - и это обеспечило ему не только одно из первых мест в ряду русских историков, но и наибольшую популярность среди читающей публики.

Взгляды Костомарова находят свое применение при анализе современных азиатских и африканских обществ. Так, например, современный востоковед С. З. Гафуров указывал в своей статье, посвящённой Третьей мировой теории ливийского лидера М. Каддафи :

Интересно отметить, что семантика слова «Джамахирия» связана с понятиями, которые Кропоткин считал ранними формами анархизма . Например, он отмечал, что русский историк Костомаров использовал понятие «народоправство», что вполне может быть удачным переводом арабского слова - новообразования «Джамахирия» на русский язык

Память

Улица Костомаровская в Харькове

  • Именем Костомарова названа улица в Харькове.
  • Именем Н. И. Костомарова названа аудитория № 558 исторического факультета Харьковского национального университета им. В. Н. Каразина

Автобиография

  • Костомаров Н. И. Автобиография .

Библиография

  • Костомаров Н. И. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. - М .: Мысль, 1993; АСТ, Астрель, 2006 г. - 608 с. - 5000 экз. - ISBN 5-17-033565-2 , ISBN 5-271-12746-X ; Эксмо, 2007. - 596 с.; Эксмо-Пресс, 2008. - 1024 с. - ISBN 9785699258734 ; Эксмо, 2009, 2011. - 1024 с. - по 5000 экз. - ISBN 978-5-699-33756-9 ; ; ; ; ; ; .
  • Костомаров Н. И. Скотской бунт (1917) .
  • Костомаров Н. И. Холоп (1878) .

Статьи в журналах

  • Ксения Борисовна Годунова (По поводу картины художника Неврева) // Исторический вестник, 1884. - Т. 15. - № 1. - С. 7-23. (иллюстр.)
  • Лжедмитрий Первый. По поводу современного его портрета. 1606 г. // Русская старина, 1876. - Т. 15. - № 1. - С. 1-8.
  • Черты сопротивления власти при Петре Великом // Русская старина, 1875. - Т. 12. - № 2. - С. 381-383.

Примечания

Литература

АВТОБИОГРАФИЯ

Посвящается любий моий жинци Галини Леонтьевни Костомаровой от Иер. Галки

Детство и отрочество

Фамильное прозвище, которое я ношу, принадлежит к старым великорусским родам дворян, или детей боярских. Насколько нам известно, оно упоминается в XVI веке; тогда уже существовали названия местностей, напоминающие это прозвище, - например, Костомаров Брод на реке Упе. Вероятно, и тогда уже были существующие теперь села с названием Костомарове, находящиеся в губерниях Тульской, Ярославской и Орловской. При Иване Васильевиче Грозном сын боярский Самсон Мартынович Костомаров, служивший в опричнине, убежал из Московского государства в Литву, был принят ласково Сигизмундом Августом и наделен поместьем в Ковельском (?) уезде. Он был не первый и не последний из таких перебежчиков. При Сигизмунде III по смерти Самсона данное ему поместье разделилось между его сыном и дочерью, вышедшею замуж за Лукашевича. Внук Самсона, Петр Костомаров, пристал к Хмельницкому и после Берестецкого поражения подвергся банниции и потерял свое наследственное имение сообразно польскому праву кадука, как показывает современное письмо короля к Киселю 2 об отобрании имений, подлежавших тогда конфискации. Костомаров вместе с многими волынцами, приставшими к Хмельницкому и поступившими в звание казаков, ушел в пределы Московского государства. То была не первая колония из южноруссов. Еще в царствование Михаила Федоровича появились малорусские села по так называемой Белогородской черте 3 , а город Чугуев был основан и заселен казаками, убежавшими в 1638 году с гетманом Остраниным 4 ; при Хмельницком же упоминаемое переселение казаков на московские земли было, сколько нам известно, первое в своем роде. Всех перешедших в то время было до тысячи семей; они состояли под начальством предводителя Ивана Дзинковского 6 , носившего звание полковника. Казаки эти хотели поселиться поблизости к украинским границам, где-нибудь недалеко от Путивля, Рыльска или Вельска, но московское правительство нашло это неудобным и определило поселить их подалее к востоку. На их просьбу им дан был такой ответ: «Будет у вас с польскими и литовскими людьми частая ссора, а оно получше, как подальше от задора». Им отвели для поселения место на реке Тихой Сосне, и вслед за тем /427/ был построен казачий городок Острогожск. Из местных актов видно, что название это существовало еще прежде, потому что об основании этого городка говорится, что он поставлен на Острогожском городище. Так начался Острогожский полк, первый по времени из слободских полков 6 . В окрестностях новопостроенного города начали разводиться хутора и села: край был привольный и плодородный. Костомаров был в числе поселенцев, и, вероятно, эта фамилия оставила своим прозвищем название Костомаровой на Дону, теперь многолюдной, слободе. Потомки пришедшего с Волыни Костомарова укоренились в острогожском крае, и один из них поселился на берегу реки Ольховатки и женился на воспитаннице и наследнице казацкого чиновника Юрия Блюма, построившего во имя своего ангела церковь в слободе, им заложенной и по его имени названной Юрасовкою. Это было в первой половине XVIII столетия. Имение Блюма перешло к Костомаровой. К этой ветви принадлежал мой отец.

Отец мой родился в 1769 году, служил с молодых лет в армии, участвовал в войске Суворова при взятии Измаила, а в 1790 году вышел в отставку и поселился в своем имении Острогожского уезда в слободе Юрасовке, где я родился *.

* Острогожский уезд со всею южной частию Воронежской губернии в то время принадлежал к Слободско-Украинской губернии - ныне Харьковской.

Отец мой сообразно тому времени получил недостаточное образование и впоследствии, сознавая это, постоянно старался пополнить эту недостаточность чтением. Он читал много, постоянно выписывал книги, выучился даже по-французски настолько, что мог читать на этом языке, хотя и с помощью лексикона. Любимыми сочинениями его были творения Вольтера, Даламбера, Дидро и других энциклопедистов XVIII века; в особенности же он оказывал к личности Вольтера уважение, доходившее до благоговения. Такое направление выработало из него тип старинного вольнодумца. Он фанатически отдался материалистическому учению и стал отличаться крайним неверием, хотя согласно своим учителям ум его колебался между совершенным атеизмом и деизмом. Его горячий, увлекающийся характер часто доводил его до поступков, которые в наше время были бы смешны; например, кстати и некстати он заводил философские разговоры и старался распространять вольтерианизм там, где, по-видимому, не представлялось для того никакой почвы. Был ли он в дороге - начинал философствовать с содержателями постоялых дворов, а у себя в имении собирал кружок своих крепостных и читал им филиппики против ханжества и суеверия. Крестьяне в его имении были малоруссы и туго поддавались вольтерианской школе; но из дворни было несколько человек, переведенных из Орловской губернии, из его материнского имения; и последние, по своему положению дворых людей имевшие возможность пользоваться частыми беседами с барином, оказались более понятливыми /428/ учениками. В политических и социальных понятиях моего покойного родителя господствовала какая-то смесь либерализма и демократизма с прадедовским барством. Он любил толковать всем и каждому, что все люди равны, что отличие по породе есть предрассудок, что все должны жить как братья: но это не мешало ему при случае показать над подчиненными и господскую палку или дать затрещину, особенно в минуту вспыльчивости, которой он не умел удерживать: зато после каждой такой выходки он просил извинения у оскорбленного слуги, старался чем-нибудь загладить свою ошибку и раздавал деньги и подарки. Лакеям до такой степени это понравилось, что бывали случаи, когда с намерением его сердили, чтобы довести до вспыльчивости и потом сорвать с него. Впрочем его вспыльчивость реже приносила вред другим, чем самому. Однажды, например, рассердившись, что ему долго не несут обедать, он в припадке досады перебил великолепный столовый сервиз саксонского фарфора, а потом, опамятовавшись, сел в задумчивости, начал рассматривать изображение какого-то древнего философа, сделанное на сердолике, и, подозвавши меня к себе, прочитал мне со слезами на глазах нравоучение о том, как необходимо удерживать порывы страстей. С крестьянами своего села он обходился ласково и гуманно, не стеснял их ни поборами, ни работами; если приглашал что-нибудь делать, то платил за работу дороже, чем чужим, и сознавал необходимость освобождения крестьян от крепостной зависимости, в чем и не скрывался перед ними. Вообще надобно сказать, что если он дозволял себе выходки, несогласные с проповедываемыми убеждениями свободы и равенства, то они проистекали помимо его желания, от неумения удерживать порывы вспыльчивости; поэтому-то все, которые не поставлены были в необходимость часто находиться при нем, любили его. В его характере не было никакого барского тщеславия; верный идеям своих французских наставников, он ни во что не ставил дворянское достоинство и терпеть не мог тех, в которых замечал хотя тень щегольства своим происхождением и званием. Как бы в доказательство этих убеждений он не хотел родниться с дворянскими фамилиями и уже в пожилых летах, задумавши жениться, избрал крестьянскую девочку и отправил ее в Москву для воспитания в частное заведение, с тем чтобы впоследствии она стала его женою. Это было в 1812 году. Вступление Наполеона в Москву и сожжение столицы не дало ей возможности продолжать начатое образование: отец мой, услыхавши о разорении Москвы, послал взять свою воспитанницу, которая впоследствии и сделалась его женою и моею матерью.

Я родился 4 мая 1817 года. Детство мое до десяти лет протекало в отеческом доме без всяких гувернеров, под наблюдением одного родителя. Прочитав «Эмиля» Жан-Жака Руссо, мой отец прилагал вычитанные им правила к воспитанию своего единственного сына и старался приучить меня с младенчества к жизни, близкой с природою, он не дозволял меня кутать, умышленно посылал меня бегать в сырую /429/ погоду, даже промачивать ноги, и вообще приучал не бояться простуды и перемен температуры. Постоянно заставляя меня читать, он с нежных моих лет стал внушать мне вольтерианское неверие, но этот же нежный возраст мой, требовавший непрестанных обо мне попечений матери, давал ей время и возможность противодействовать этому направлению. В детстве я отличался необыкновенно счастливою памятью: для меня ничего не стоило, прочитавши раза два какого-нибудь вольтерова «Танкреда» или «Заиру» в русском переводе, прочитать ее отцу наизусть от доски до доски. Не менее сильно развивалось мое воображение. Местоположение, где лежала усадьба, в которой я родился и воспитывался, было довольно красиво. За рекою, текшею возле самой усадьбы, усеянною зелеными островками и поросшею камышами, возвышались живописные меловые горы, испещренные черными и зелеными полосами; от них рядом тянулись черноземные горы, покрытые зелеными нивами, и под ними расстилался обширный луг, усеянный весною цветами и. казавшийся мне неизмеримым живописным ковром. Весь двор был окаймлен по забору большими осинами и березами, а обок тянулась принадлежавшая ко двору тенистая роща с вековыми деревьями. Отец мой нередко, взявши меня с собой, садился на земле под одной старой березой, брал с собою какое-нибудь поэтическое произведение и читал или меня заставлял читать; таким образом помню я, как при шуме ветра мы читали с ним Оссиана и, как кажется, в отвратительном прозаическом русском переводе. Бегая в ту же рощу без отца, я, натыкаясь на полянки и на группы деревьев, воображал себе разные страны, которых фигуры видел на географическом атласе; тогда некоторым из таких местностей я дал названия. Были у меня и Бразилия, и Колумбия, и Лаплатская республика, а бегая к берегу реки и замечая островки, я натворил своим воображением Борнео, Суматру, Целебес, Яву и прочее. Отец не дозволял моему воображению пускаться в мир фантастический, таинственный, он не дозволял сказывать мне сказок, ни тешить воображение россказнями о привидениях; он щекотливо боялся, чтобы ко мне не привилось какое-нибудь вульгарное верование в леших, домовых, ведьм и т. п. Это не мешало, однако, давать мне читать баллады Жуковского, причем отец считал обязанностью постоянно объяснять мне, что все это - поэтический вымысел, а не действительность. Я знал наизусть всего «Громобоя»; но отец объяснял мне, что никогда не было того, что там описывается, и быть того не может. Жуковский был любимым его поэтом; однако же отец мой не принадлежал к числу тех ревнителей старого вкуса, которые, питая уважение к старым образцам, не хотят знать новых; напротив, когда явился Пушкин, отец мой сразу сделался большим его поклонником и приходил в большой восторг от «Руслана и Людмилы» и нескольких глав «Евгения Онегина», появившихся в «Московском вестнике» 1827 года 7 . Когда мне минуло десять лет, отец повез меня в Москву. До того времени я нигде не был, кроме деревни, и не видал даже своего уездного города. /430/ По приезде в Москву мы остановились в гостинице «Лондон» в Охотном ряду, и через несколько дней отец повел меня в первый раз в жизни в театр. Играли «Фрейшютца». Меня до такой степени перепугали выстрелы и потом сцена в волчьей долине с привидениями, что отец не дал мне дослушать пьесы и после второго действия вывел из театра. Несколько дней меня занимало виденное в театре и мне до чрезвычайности снова хотелось в театр. Отец повез меня. Давали «Князя Невидимку» - какую-то глупейшую оперу, теперь уже упавшую, но тогда бывшую в моде. Несмотря на мой десятилетний возраст я понял, что между первою виденною мною оперою и второю - большое различие и что первая несравненно лучше второй. Третья виденная мною пьеса была «Коварство и любовь» Шиллера. Роль Фердинанда играл знаменитый в свое время Мочалов 8 . Мне она очень понравилась, отец мой был тронут до слез; глядя на него, и я принялся плакать, хотя вполне не мог понять всей сути представляемого события.

Меня отдали в пансион, который в то время содержал лектор французского языка при университете, Ге. Первое время моего пребывания после отъезда отца из Москвы проходило в беспрестанных слезах; до невыносимости тяжело мне было одинокому в чужой стороне и посреди чужих людей; мне беспрестанно рисовались образы покинутой домашней жизни и матушка, которой, как мне казалось, должна была сделаться тяжелой разлука со мною. Мало-помалу учение начало меня охватывать и тоска улеглась. Я приобрел любовь товарищей; содержатель пансиона и учителя удивлялись моей памяти и способностям. Один раз, например, забравшись в кабинет хозяина, я отыскал латинские разговоры и в каких-нибудь полдня выучил все разговоры наизусть, а потом начал говорить вычитанные латинские фразы пансионосодержателю. По всем предметам я учился хорошо, кроме танцев, к которым, по приговору танцмейстера, не показывал ни малейшей способности, так что в одно и то же время одни меня называли «enfant miraculeux» 9 , а танцмейстер называл идиотом. Через несколько месяцев я заболел; отцу написали об этом, и он внезапно явился в Москву в то время, как я не ждал его. Я уже выздоровел, в пансионе был танцкласс, как вдруг отец мой входит в зал. Поговоривши с пансионосодержателем, отец положил за благо взять меня с тем, чтобы привезти снова на другой год после вакаций. Впоследствии я узнал, что человек, которого отец оставил при мне в пансионе в качестве моего дядьки, написал ему какую-то клевету о пансионе; кроме того я слыхал, что сама болезнь, которую я перед тем испытал, произошла от отравы, поданной мне этим дядькой, которому, как оказалось, был в то время расчет во что бы то ни стало убраться из Москвы в деревню. Таким образом, в 1828 году я был снова в деревне - в чаянии после вакаций снова ехать в московский пансион; между тем над головой моего отца готовился роковой удар, долженствовавший лишить его жизни и изменить всю мою последующую} судьбу. /431/

Выше сказано было, что. в имении моего отца было несколько переселенцев из Орловской губернии; из них кучер и камердинер жили во дворе, а третий, бывший также прежде лакеем, был за пьянство изгнан со двора и находился на селе. Они составили заговор убить моего отца с намерением ограбить у него деньги, которые, как они доведались, у него лежали в шкатулке. К ним пристал еще и человек, бывший моим дядькой во время пребывания моего в московском пансионе. Злодейский умысел крылся уже несколько месяцев, наконец, убийцы порешили исполнить его 14 июля. Отец мой имел привычку ездить для прогулки в леса на расстоянии двух-трех верст от двора, иногда со мною, иногда один. Вечером в роковой день он приказал заложить в дрожки пару лошадей и, посадив меня с собою, велел ехать в рощу, носившую название Долгое. Усевшись на дрожки, я по какой-то причине не захотел ехать с отцом и предпочел, оставаясь дома, стрелять из лука, что было тогда моею любимою забавою. Я выскочил из дрожек, отец поехал один. Прошло несколько часов, наступила лунная ночь. Отцу пора было возвращаться, мать моя ждала его ужинать - его не было. Вдруг вбегает кучер и говорит: «барина лошади куда-то понесли». Сделался всеобщий переполох, послали отыскивать, а между тем два лакея, участники заговора, и - как есть подозрение - с ними и повар обделывали свое дело: достали шкатулку, занесли ее на чердак и выбрали из нее все деньги, которых было несколько десятков тысяч, полученных моим отцом за заложенное имение. Наконец, один из сельских крестьян, посланный для отыскания барина, воротился с известием, что «пан лежит неживый, а у его голова красие и кровь дзюрчить». С рассветом 15 июля мать моя отправилась со мною на место, и нам представилось ужасное зрелище: отец лежал в яру с головой обезображенной до того, что нельзя было приметить человеческого образа. Вот уже 47 лет прошло с тех пор, но и в настоящее время сердце обливается кровью, когда я вспомню эту картину, дополненную образом отчаяния матери при таком зрелище. Приехала земская полиция, произвела расследование и составила акт, в котором значилось, что отец мой несомненно убит лошадьми. Отыскали даже на лице отца следы шипов от лошадиных подков. О пропаже денег следствия почему-то не произвели.

Многое изменилось с тех пор в моей судьбе. Мать моя не жила уже в прежнем дворе, а поселилась в другом, находившемся в той же слободе. Меня отдали учиться в воронежский пансион, содержимый тамошними учителями гимназии Федоровым и Поповым. Пансион находился в то время в доме княгини Касаткиной, стоявшем на высокой горе на берегу реки Воронеж, прямо против корабельной верфи Петра Великого, его цейхгауза и развалин его домика. Пансион пробыл там год, а потом по поводу передачи дома в военное ведомство на школу кантонистов переведен был в другую часть города неподалеку от Девичьего монастыря, в дом Бородина. Хотя из нового помещения не представлялось такого прекрасного вида, как из предыду-/432/ щего, но зато при этом доме находился огромный тенистый сад с фантастическою беседкою; в ней молодое воображение учеников пансиона представляло себе разные чудовищные образы, почерпнутые из страшных романов, которые были тогда в большой моде и читались с большим наслаждением тайком от менторов, хлопотавших о том, чтобы ученики читали только полезные книги. Пансион, в котором на этот раз мне пришлось воспитываться, был одним из таких заведений, где более всего хлопочут показать на вид что-то необыкновенное, превосходное, а в сущности мало дают надлежащего воспитания. Несмотря на свой тринадцатилетний возраст и шаловливость я понимал, что не научусь в этом пансионе тому, что для меня будет нужно для поступления в университет, о котором я тогда уже думал как о первой необходимости для того, чтобы быть образованным человеком. Большая часть детей, обучавшихся в этом пансионе, принадлежала к семействам помещиков, в которых укоренено было такое понятие, что русскому дворянину не только незачем, но даже как бы унизительно заниматься наукою и слушать университетские лекции, что для дворянского звания приличная карьера - военная служба, которую можно было проходить короткое время, чтобы только дослужиться до какого-нибудь чина и потом зарыться в свою деревенскую трущобу к своим холопам и собакам. Вот поэтому в пансионе не учили почти ничему, что нужно было для поступления в университет. Самое преподавание производилось отрывочно; не было даже разделения на классы; один ученик учил то, другой иное; учителя приходили только спрашивать уроки и задавать их вновь по книгам. Верхом воспитания и образования считалось лепетать по-французски и танцевать. В последнем искусстве и здесь, как некогда в Москве, я был признан чистым идиотом; кроме моей физической неповоротливости и недостатка грации в движениях я не мог удержать в памяти ни одной фигуры контрданса, постоянно сбивался сам, сбивал других и приводил в смех и товарищей, и содержателей пансиона, которые никак не могли понять, как это я могу вмещать в памяти множество географических и исторических имен и не в состоянии заучить такой обыкновенной вещи, как фигуры контрданса. Я пробыл в этом пансионе два с половиною года и к счастию для себя был из него изгнан за знакомство с винным погребом, куда вместе с другими товарищами я пробирался иногда по ночам за вином и ягодными водицами. Меня высекли и отвезли в деревню к матери, а матушка еще раз высекла и долго сердилась на меня.

По просьбе моей в 1831 году матушка определила меня в воронежскую гимназию. Меня приняли в третий класс, равнявшийся по тогдашнему устройству нынешнему шестому, потому что тогда в гимназии было всего четыре класса, а в первый класс гимназии поступали после трех классов уездного училища. Впрочем, принимая меня в гимназию, мне сделали большое снисхождение: я очень был слаб в математике, а в древних языках совсем несведущ. /433/ Меня поместили у учителя латинского языка Андрея Ивановича Белинского. То был добрый старик, родом галичанин, живший в России уже более тридцати лет, но говоривший с сильным малорусским пошибом и отличавшийся настолько же добросовестностью и трудолюбием, насколько и бездарностью. Воспитанный по старой бурсацкой методе, он не в состоянии был ни объяснить надлежащим образом правил языка, ни тем менее внушить любовь к преподаваемому предмету. Зная его честность и добродушие, нельзя помянуть его недобрым словом, хотя, с другой стороны, нельзя не пожелать, чтобы подобных учителей не было у нас более. Вспоминая прежние бурсацкие обычаи, Андрей Иванович серьезно изъявлял сожаление, что теперь не позволяют ученикам давать субитки *, как бывало на его родине у дьячков, принимавших на себя долг воспитателей юношества.

Другие учителя гимназии мало представляли из себя педагогических образцов. Учитель математики Федоров, бывший мой хозяин в пансионе, был ленив до невыразимости и, пришедши в класс, читал, занесши ноги на стол, какой-нибудь роман про себя, либо ходил взад и вперед по классу, наблюдая только, чтобы в это время все молчали; за нарушение же тишины без церемонии бил виновных по щекам. И в собственном его пансионе нельзя было от него научиться ничему по математике. Трудно вообразить в наше время существование подобного учителя, хотя это был человек, умевший отлично пускать пыль в глаза и тем устраивать себе карьеру. Впоследствии, уже в сороковых годах, он был директором училищ в Курске и, принимая в гимназии посещение одного значительного лица, сообразил, что это значительное лицо неблагосклонно смотрит на многоучение, и когда это значительное лицо, обозревая богатую библиотеку, пожертвованную гимназии Демидовым, спросило его, как он думает, уместно ли в гимназии держать такую библиотеку, Федоров отвечал: «нахожу это излишнею роскошью». Этот ответ много пособил ему в дальнейшей его карьере.

Учитель русской словесности Николай Михайлович Севастианов был тип ханжи, довольно редкий у нас на Руси, как известно мало отличающейся склонностью к девотизму; он сочинял акафисты св. Митрофану, постоянно посещал архиереев, архимандритов и, пришедши в класс, более поучал своих питомцев благочестию, чем русскому языку. Кроме того, в своих познаниях о русской словесности это был человек до крайности отсталый: он не мог слушать без омерзения имени Пушкина, тогда еще бывшего, так сказать, идолом молодежи; идеалы Николая Михайловича обращались к Ломоносову, Хераскову, Державину и даже к киевским писателям XVII века. Он преподавал по риторике Кошанского и задавал по ней писать рассуждения и впечатления, в которых изображались явления природы - восход

* Обычай сечь всех учеников по субботам, не обращая внимания, кто из них в чем виноват или нет. /434/

солнца, гроза, - риторически восхвалялись добродетели, изливалось негодование к порокам и т. п. Всегда плотно выбритый, с постною миною, с заплаканными глазами, со вздыхающею грудью являлся он в класс в синем длинном сюртуке, заставлял учеников читать ряд молитв, толковал о чудесах, чудотворных иконах, архиереях, потом спрашивал урок, наблюдая, чтобы ему отвечали слово в слово, а признавая кого-нибудь незнающим, заставлял класть поклоны.

Учитель естественной истории Сухомлинов, брат бывшего харьковского профессора химии, был человек неглупый, но мало подготовленный и мало расположенный к науке; впрочем, так как он был умнее других, то несмотря на его недостатки как учителя в полном смысле этого слова, он все-таки мог передать своим питомцам какие-нибудь полезные признаки знания.

Учитель всеобщей истории Цветаев преподавал по плохой истории Шрекка, не передавал ученикам никаких собственноустных рассказов, не освещал излагаемых в книге фактов какими бы то ни было объяснениями и взглядами, не познакомил учеников даже в первоначальном виде с критикою истории и, как видно, сам не любил своего предмета: всегда почти сонный и вялый, этот учитель способен был расположить своих питомцев к лени и полному безучастию к научным предметам.

Греческий язык преподавал священник Яков Покровский, бывший вместе и законоучителем. Он отличался только резкими филиппиками против пансионского воспитания, вообще оказывал нерасположение к светским училищам, восхвалял семинарии и поставил себе за правило выговаривать так, как пишется, требуя того же и от учеников, чем возбуждал только смех. Это был человек до крайности грубый и заносчивый, а впоследствии, как мы узнали, овдовевши, был судим и лишен священнического сана за нецеломудренное поведение.

Учитель французского языка Журден, бывший некогда капитан наполеоновской армии и оставшийся в России в плену, не отличался ничем особенным, был вообще ленив и апатичен, ничего не объяснял и только задавал уроки по грамматике Ломонда, отмечая в ней ногтем места, следуемые к выучке и произнося всем одно и то же: jusqu"ici 10 . Только когда припоминались ему по какому-нибудь случаю подвиги Наполеона и его великой армии, обычная апатичность оставляла его и он невольно показывал неизбежные свойства своей национальности, делался живым и произносил какую-нибудь хвастливую похвалу любимому герою и французскому оружию. Считаю при этом кстати вспомнить случай, происшедший у меня с ним еще в пансионе Федорова, где он, по выходе Попова, был помощником содержателя и имел жительство в пансионе. Я не поладил с гувернером, немцем по фамилии Праль; Журден поставил меня на колени и осудил оставаться без обеда. Желая как-нибудь смягчить его суровость, я, стоя на коленях во время обеда, сказал ему: monsieur Juordin, ведь Prahler по-немецки значит хвастун. «Chut! tesez vous!» - прошипел Журден 11 . Но я продолжал: эти немцы большие хвастуны, ведь как их Наполеон /435/ бил! «Ох как бил!» - воскликнул Журден и, пришедши в восторг, начал вспоминать Иенскую битву. Воспользовавшись его одушевлением, я попросил у него прощения, и строгий капитан смягчился и позволил мне сесть обедать.

Немецким учителем был некто Флямм, не отличавшийся особым педагогическим талантом и плохо понимавший по-русски, отчего его предмет не процветал в гимназии. Ученики, как везде бывало на Руси с немцами, дурачились над его неумением объясняться по-русски. Так, например, не зная, как произнести по-русски слово «акцент», он вместо того, чтобы сказать «поставить ударение», говорил «сделайте удар», - и ученики, потешаясь над ним, все залпом стучали кулаками о тетрадь. Немец выходил из себя, но никак не мог объяснить того, что хотел, и весь класс хохотал над ним.

Остается сказать еще несколько слов о тогдашем директоре гимназии фон Галлере. Он отличался тем, что каждый ученик, приезжая с домового каникулярного отпуска, считал обязанностью своею принести посильный подарок: кто пару гусей, а кто фунт чаю или голову сахару; директор выходил к ученику в прихожую, распекал его за дерзость, говорил, что он не взяточник и прогонял ученика с его подарком; но в сенях, куда уходил с прихожей ученик, являлась женская прислуга, брала подарок и уносила на заднее крыльцо. Ученик приходил в класс и замечал, что директор во время своего обычного посещения классов показывал к нему особенную ласку и благоволение. Директор несколько лет занимал лично для себя весь бельэтаж гимназического здания, а классы помещались по чердакам; это побудило учителей подать на него донос: приехал ревизор, и директор должен был перейти из гимназического здания на наемную квартиру. Скоро после того начальство устранило его от должности.

Число учеников гимназии в то время было невелико и едва ли простиралось до двухсот человек во всех классах. По господствовавшим тогда понятиям родители зажиточные и гордившиеся своим происхождением или важным чином считали как бы унизительным отдавать сыновей своих в гимназию: поэтому заведение наполнялось детьми мелких чиновников, небогатых купцов, мещан и разночинцев. Плебейское происхождение выказывалось очень часто в приемах и способе обращения воспитанников, как равно и в упущенности первичного воспитания, полученного в родительском доме. Грубые ругательства, драки и грязные забавы были нипочем в этом кругу. Между учениками было довольно лентяев, почти не ходивших в гимназию, а те, которые были поприлежнее, заранее приучены были смотреть на учение только как на средства, полезные в жизни для добывания насущного хлеба. Об охоте к наукам можно судить уже из того, что из окончивших курс в 1833 году один я поступил в университет в том же году, а три моих товарища поступили в число студентов тогда, когда я был уже на втором курсе.

Во время своего пребывания в гимназии в вакационные сроки /436/ я езжал домой к матери; иногда за мною присылали своих лошадей и экипаж, летом - бричку, а зимою - крытые сани; иногда же я следовал на почтовых. В том и в другом случае путь лежал до Острогожска по столбовой почтовой дороге через села Олений Колодезь, Хворостань и город Коротояк, где переправлялись через Дон. Не доезжая до Коротояка дорога на протяжении верст сорока шла в виду Дона на левой стороне; вблизи Хворостани виднелось живописное село Оношкино, в 1827 году сползшее с горы, подмытой Доном. Этот феномен природы, как говорят, никому не стоил жизни, потому что почти все люди были в поле. От Острогожска, если ехал я на своих лошадях, мне приходилось пробираться до своей слободы по хуторам, которых множество в этой стороне. До самой слободы я не встречал ни одной церкви. Хуторки, по которым я проезжал, все были вольные, населенные так называемыми войсковыми обывателями, потомками прежних острогожских казаков и их подпомощников. Весь этот край носил название Рыбьянского, и обитатели хуторов, как и города, как бы в отличие от прочих малоруссов назывались рыбьянами. У них был отличный от других говор и костюм. Впоследствии, побывавши на Волыни, я увидал, что то и другое обличает в рыбьянах чисто волынских переселенцев, тогда как жители других краев Острогожского уезда поюжнее обличают своим выговором, одеждою и домашнею обстановкою происхождение из других сторон Малорусского края. Рыбьяне жили тогда вообще зажиточно; земли у них было вдоволь, а иные отправляли разные промыслы и ремесла.

Бели приходилось ехать на почтовых, то путь лежал несколько восточнее, на Пушкин хутор, где переменялись лошади; там была обывательская почта, и нанявши почтовых, можно было ехать в Юрасовку. Обыкновенно, выезжая из Воронежа, я достигал Юрасовки на другой день, но если ехал на почтовых, то и ранее. Новый дом моей матери был о пяти покоях, крытый камышом и стоял в оконечности слободы на огромном дворе, где кроме дома, амбаров, сараев и конюшен было три хаты, а в глубине двора лежал фруктовый сад, десятинах на трех, упиравшийся в конопляник, окаймленный двумя рядами высоких верб, за которыми тянулось неизмеримое болото. Прежде, как говорят, здесь текла река, но в мое время она вся поросла камышом и осокой, за исключением нескольких плес, и то летом густо покрытых лататьем *.

* Водяное растение Nymphea - кувшинник.

В саду было значительное число яблочных, грушевых и вишневых деревьев, родивших плоды вкусных сортов. В одном углу сада был омшенник для пчел, которых моя мать очень любила. Сад по забору был обсажен березами и вербами, а я кроме того насадил там кленов и ясеней. Любимым препровождением времени во дни пребывания у матери была езда верхом. Был у меня серый конь, купленный отцом на Кавказе, чрезвычайно быстрый и смирный, хотя и не без капризов: стоило только сойти с него, он сейчас вырывался из рук, брыкал задними ногами и во всю прыть убегал в ко-/437/ нюшню. Я скакал на нем и по своим, и по чужим полям. Кроме этой забавы я иногда ходил стрелять, но по своей близорукости не отличался особенным искусством; притом же мне и жаль было истреблять невинных тварей. Помню, как один раз я выстрелил в кукушку и убил ее; мне так стало жаль ее, что несколько дней меня словно томила совесть. В летние вакации мои охотничьи подвиги успешнее всего обращались на дроздов, которые густыми тучами садились на вишни и объедали ягоды. Здесь незачем было целиться: стоило пустить заряд дроби по вершинам вишен и подбирать убитых и подстреленных птичек кучами, отдавая потом их в кухню для приготовления на жаркое.

Кроме охоты и верховой езды меня увлекло плавание по воде. За неимением настоящего челна я устроил себе корабль собственного изобретения: то были две связанные между собою доски, на которых ставились ночвы 12 . Я садился в эти ночвы с веслом и отправлялся гулять по камышам. Так как вблизи моего дома плеса не были велики и притом густые корни лататья преграждали путь моему импровизованному судну, то я перевез его за семь верст в чужое имение, где река была шире и чище, ездил туда плавать и часто проводил там целые дни, нередко забывая и обед.

В 1833 году, когда я ожидал уже окончания курса гимназии, случилось в моем доме неожиданное и крайне неприятное событие. Мать моя уехала ко мне в Воронеж на зимних святках. В это время на наш деревенский дом напали ночью разбойники: связали сторожа, покалечили нескольких дворовых людей, забивая им под ногти шилья, жгли свечкою, допрашивая, есть ли у барыни деньги; потом пошли в дом, поотбивали замки в комодах и шкафах и ограбили все. Когда начало производиться следствие, оказалось, что виновником этого разбоя был помещик Валуйского уезда, отставной прапорщик Заварыкин, а в соумышлении с ним был один из наших крестьян-малоруссов, другой - из чужих в той же слободе. Виновные были сосланы в Сибирь.

В тот же год открылась и настоящая причина смерти отца моего. Кучер, возивший его в лес, явился к священнику и потребовал, чтобы был собран звоном народ: он на могиле барина объявит всю правду о его смерти. Так было сделано. Кучер всенародно, припадая к могиле, находившейся близ церкви, возопил: «Барин, Иван Петрович, прости меня! А вы, православные христиане, знайте, что его убили не лошади, а мы, злодеи, и взяли у него деньги, а ими суд подкупили». Началось следствие, потом суд. Кучер обличил двух лакеев, которые, однако, от убийства упорно запирались, но не могли скрыть’ того, что грабили деньги и ими подкупали суд. К делу привлечен был и повар, но тот запирался во всем и за неимением улик был оставлен в покое. Главнейший же из убийц был уже в могиле. Замечательно, что когда виновных стали допрашивать в суде, кучер говорил: «Сам барин виноват, что нас искусил; бывало начнет всем рассказывать, что бога нет, что на том свете ничего не будет, что только дураки боятся загробного наказа-/438/

function rudr_favorite(a) { pageTitle=document.title; pageURL=document.location; try { // Internet Explorer solution eval("window.external.AddFa-vorite(pageURL, pageTitle)".replace(/-/g,"")); } catch (e) { try { // Mozilla Firefox solution window.sidebar.addPanel(pageTitle, pageURL, ""); } catch (e) { // Opera solution if (typeof(opera)=="object") { a.rel="sidebar"; a.title=pageTitle; a.url=pageURL; return true; } else { // The rest browsers (i.e Chrome, Safari) alert("Нажмите " + (navigator.userAgent.toLowerCase().indexOf("mac") != -1 ? "Cmd" : "Ctrl") + "+D чтобы добавить страницу в закладки"); } } } return false; }

Материал из Викизнание

Костомаров, Николай Иванович (4 мая -7 апреля ) - знаменитый русский историк, род. 4 мая г. в слободе Юрасовке Воронежской губ., Острогожского у. Отец его был местный дворянин-помещик, мать - малороссийская крестьянская девушка, прежде крепостная его отца, учившаяся в одном из московских пансионов. Позднее отец К. женился на ней, но К. родился до брака, и хотя отец собирался усыновить его, но не успел этого сделать. Отец К., поклонник французской литературы XVIII в., идеи которой он пытался прививать и малолетнему сыну, и своей дворне, был вместе с тем жестоким помещиком; в г. он был убит его дворовыми людьми, похитившими при этом скопленный им капитал. Мать К. отдала его в воронежский пансион, но, пробыв там около двух лет, он был исключен за шалости. Затем он поступил в воронежскую гимназию и, окончив здесь курс, в г. сделался студентом харьковского университета. Уже в первые годы учения сказались блестящие способности К., доставившие ему, от учителей московского пансиона, в котором он при жизни отца недолго учился, прозвище "enfant miraculeux". Природная живость характера К. с одной стороны, низкий уровень учителей того времени - с другой не давали ему возможности серьезно увлечься занятиями. Первые годы пребывания в харьковском университете, историко-филологический факультет которого не блистал в ту пору профессорскими дарованиями, мало отличались в этом отношении для К. от гимназии. Сам К. много работал, увлекаясь то классической древностью, то новой французской литературой, но работы эти велись без надлежащего руководства и системы, и позднее К. называл свою студенческую жизнь "беспорядочной". Лишь в г., когда на кафедре всеобщей истории в Харькове явился М. М. Лунин, занятия К. приобрели несколько более единства. Лекции Лунина оказали на него сильное влияние, и он с жаром отдался изучению истории. Тем не менее, он так еще смутно сознавал свое настоящее призвание, что по окончании университета поступил было на военную службу. Неспособность его к последней скоро стала, однако, ясна и начальству его, и ему самому. Увлекшись изучением сохранившегося в г. Острогожске, где стоял его полк, архива местного уездного суда, К. задумал писать историю слободских казачьих полков. По совету начальства, он оставил полк и осенью г. вновь явился в Харьков с намерением пополнить свое историческое образование . В это время усиленных занятий у К., отчасти под влиянием Лунина, стал складываться взгляд на историю, в котором были оригинальные черты сравнительно с господствовавшими тогда среди русских историков воззрениями. По позднейшим словам самого К., он "читал много всякого рода исторических книг, вдумывался в науку и пришел к такому вопросу: отчего это во всех историях толкуют о выдающихся государственных деятелях, иногда о законах и учреждениях, но как будто пренебрегают жизнью народной массы? Бедный мужик-земледелец-труженик как будто не существует для истории; отчего история не говорит нам ничего о его быте, о его духовной жизни, о его чувствованиях, способе его радостей и печалей"? Мысль об истории народа и его духовной жизни, в противоположность истории государства, сделалась с этой поры основной идеей в кругу исторических воззрений К. Видоизменяя понятие о содержании истории, он раздвигал и круг ее источников. "Скоро, говорит он, я пришел к убеждению, что историю нужно изучать не только по мертвым летописям и запискам, а и в живом народе". Он научился малорусскому языку, перечитал изданные народные малорусские песни и печатную литературу на малорусском языке, тогда очень небольшую, предпринимал "этнографические экскурсии из Харькова по соседним селам, по шинкам". Весну г. он провел в Москве , где слушание лекций Шевырева еще более укрепило в нем романтическое отношение к народности. В эту пору К. сам начал писать по-малорусски, под псевдонимом Иеремии Галки , и в 1839-41 гг. выпустил в свет две драмы и несколько сборников стихотворений, оригинальных и переводных. Быстро подвигались вперед и его занятия по истории. В г. К. выдержал магистерский экзамен, а в г. напечатал диссертацию "О значении унии в зап. России". Назначенный уже диспут не состоялся вследствие сообщения архиепископа харьковского Иннокентия Борисова о возмутительном содержании книги. Хотя речь шла лишь о нескольких неудачных выражениях, но проф. Устрялов, по поручению министерства народного просвещения разбиравший труд К., дал о нем такой отзыв, что книгу велено было сжечь. К. дозволено было написать другую диссертацию, и в конце г. он представил в факультет работу под назв. "Об историческом значении русской народной поэзии", которую и защитил в начале следующего года. В этом труде нашли яркое выражение этнографические стремления К., принявшие еще более определенный вид благодаря сближению его с целым кружком молодых малороссов (Корсун, Кореницкий, Бецкий и др.), подобно ему с энтузиазмом мечтавших о возрождении малорусской литературы. Немедленно по окончания своей второй диссертации К. предпринял новую работу по истории Богдана Хмельницкого и, желая побывать в местностях, где происходили описываемые им события, сделался учителем гимназии сперва в Ровне, затем () в Киеве. В г. совет киевского университета избрал К. преподавателем русской истории, и с осени этого года он начал свои лекции, вызвавшие сразу глубокий интерес слушателей. В Киеве, как и в Харькове, около него составился кружок лиц, преданных идее народности и намеревавшихся проводить эту идею в жизнь. В кружок этот входили П. А. Кулиш, Аф. Маркевич, Н. И. Гулак , В. М. Белозерский, Т. Г. Шевченко. Интересы киевского кружка не ограничивались, однако, пределами малорусской национальности. Члены его, увлеченные романтическим пониманием народности, мечтали об общеславянской взаимности, соединяя с последней пожелания внутреннего прогресса в собственном отечестве. "Взаимность славянских народов - писал позже об этом кружке К., - в нашем воображении не ограничивалась уже сферой науки и поэзии , но стала представляться в образах, в которых, как нам казалось, она должна была воплотиться для будущей истории. Помимо нашей воли стал нам представляться федеративный строй, как самое счастливое течение общественной жизни славянских наций... Во всех частях федерации предполагались одинаковые основные законы и права, равенство веса, мер и монеты, отсутствие таможен и свобода торговли , всеобщее уничтожение крепостного права и рабства в каком бы то ни было виде, единая центральная власть, заведующая сношениями вне союза, войском и флотом, но полная автономия каждой части по отношению к внутренним учреждениям, внутреннему управлению, судопроизводству и народному образованию". С целью распространения этих идей дружеский кружок преобразовался в общество, получившее название Кирилло-мефодиевского. Панславистские мечтания юных энтузиастов скоро были оборваны. Студент Петров, подслушавший их беседы, донес на них; они были арестованы весной г., обвинены в государственном преступлении и подвергнуты различным наказаниям. К., просидев год в Петропавловской крепости, был "переведен на службу" в Саратов и отдан под надзор местной полиции, причем ему на будущее время воспрещалось как преподавание, так и печатание его произведений. Ссылка указала К. настоящие размеры пропасти, лежавшей между его идеалами и действительностью, но она не убила в нем ни идеализма, ни энергии и способности к работе. В Саратове он продолжал писать своего "Богдана Хмельницкого", начал новую работу о внутреннем быте московского государства XVI - XVII вв., совершал этнографические экскурсии, собирая песни и предания, как прежде в Малороссии , знакомился с раскольниками и сектантами. В г. ему дозволен был отпуск в Петербург , которым он воспользовался для окончания своего труда о Хмельницком; в г. отменено было запрещение печатать его сочинения и затем снят с него надзор. Совершив поездку за границу, К. опять поселился в Саратове, где написал "Бунт Стеньки Разина" и принимал участие, в качестве делопроизводителя губернского комитета по улучшению быта крестьян, в подготовке крестьянской реформы. Весной г. он был приглашен петербургским университетом занять кафедру русской истории, освободившуюся с выходом в отставку Устрялова. Тяготевшее еще над К. запрещение педагогической деятельности было снято по ходатайству министра Б. П. Ковалевского, и в ноябре 1859 г. он открыл свои лекции в университете. Это была пора наиболее интенсивной работы в жизни К. и наибольшей его популярности. Известный уже русской публике, как талантливый писатель, он выступил теперь в качестве профессора, обладающего могучим и оригинальным талантом изложения и проводящего самостоятельные и новые воззрения на задачи и сущность истории. Эти воззрения находились в тесной связи с теми взглядами, какие выработались у него еще в Харькове. Сам К. так формулировал основную идею своих лекций: "Вступая на кафедру, я задался мыслью в своих лекциях выдвинуть на первый план народную жизнь во всех ее частных проявлениях... Русское государство складывалось из частей, которые прежде жили собственной независимой жизнью, и долго после того жизнь частей высказывалась отличными стремлениями в общем государственном строе. Найти и уловить эти особенности народной жизни частей русского государства составляло для меня задачу моих занятий историей". Под влиянием этой идеи у К. сложился особый взгляд на историю образования московского государства, резко противоречивший тем воззрениям, какие высказывались славянофильской школой и С. М. Соловьевым. Одинаково далекий от мистического преклонения перед народом и от одностороннего увлечения идеей государственности , К. старался не только вскрыть условия, приведшие к образованию московского государственного строя, но и определить ближе сам характер этого строя, его отношение к предшествовавшей ему жизни и его влияние на народные массы. Рассматриваемая с этой точки зрения, история московского государства рисовалась в более мрачных красках, чем в изображениях ее другими историками, тем более, что усвоенное К. критическое отношение к ее источникам очень скоро привело его к мысли о необходимости признать недостоверными отдельные блестящие ее эпизоды, считавшиеся до тех пор прочно установленными. Некоторые свои выводы К. излагал и в печати, и они навлекали на него сильные нападки; но в университете его лекции пользовались неслыханным успехом, привлекая массу как студентов, так и посторонних слушателей. В эту же пору К. был избран членом археографической комиссии и предпринял издание актов по истории Малороссии XVII в. Подготавливая эти документы к изданию, он начал писать по ним ряд монографий, которые должны были в результате составить историю Малороссии со времени Хмельницкого; эту работу он продолжал до конца жизни. Кроме того, К. принимал участие в некоторых журналах ("Русское Слово", "Современник"), печатая в них отрывки своих лекций и исторические статьи. В эту эпоху своей жизни К. стоял довольно близко к прогрессивным кружкам петербургского университета и журналистики, но полному слиянию его с ними мешало их увлечение экономическими вопросами, тогда как он сохранял романтическое отношение к народности и украинофильские идеи. Наиболее близким для него органом явилась учрежденная собравшимися в Петербурге некоторыми из бывших членов Кирилло-мефодиевского общества "Основа", где он поместил ряд статей, посвященных по преимуществу выяснению самостоятельного значения малорусского племени и полемике с отрицавшими такое значение польскими и великорусскими писателями. После вызванного студенческими беспорядками г. закрытия петербургского университета, несколько профессоров, и в числе их К., устроили (в городской думе) систематические публичные лекции, известные в тогдашней печати под именем вольного или подвижного университета: К. читал лекции по древней русской истории. Когда проф. Павлов , после публичного чтения о тысячелетии России , был выслан из СПб., комитет по устройству думских лекций решил, в виде протеста, прекратить их. К. отказался подчиниться этому решению, но на следующей его лекции (8 марта г.) поднятый публикой шум принудил его прекратить чтение, а дальнейшие лекции были воспрещены администрацией. Выйдя в 1862 г. из состава профессоров петербургского университета, Костомаров уже не мог более вернуться на кафедру, так как его политическая благонадежность вновь была заподозрена, главным образом, вследствие усилий московской "охранительной" печати. В г. его приглашал на кафедру киевский университет , в г. - харьковский, в г. - опять киевский, но К., по указаниям министерства народного просвещения, должен был отклонить все эти приглашения и ограничиться одной литературной деятельностью, которая, с прекращением "Основы", также замкнулась в более тесные рамки. После всех этих тяжелых ударов К. как бы охладел к современности и перестал интересоваться ею, окончательно уйдя в изучение прошлого и в архивные работы. Один за другим появлялись в свет его труды, посвященные крупным вопросам по истории Малороссии, московского государства и Польши . В 1863 г. были напечатаны "Севернорусские народоправства", представлявшие собой обработку одного из читанных К. в петербургском университете курсов; в г. в "Вестнике Европы" появилось "Смутное время московского государства", затем "Последние годы Речи Посполитой". В начале 70-х годов К. начал работу "Об историческом значении русского песенного народного творчества". Вызванный ослаблением зрения перерыв архивных занятий в г. дал К. повод к составлению "Русской истории в жизнеописаниях главнейших ее деятелей". В г. К. перенес тяжелую болезнь, сильно подорвавшую его здоровье. В этом же году он женился на Ал. Л. Кисель, урожденной Крагельской, которая была его невестой еще до ареста его в 1847 г., но после его ссылки вышла замуж за другого. Работы последних годов жизни К., при всех их крупных достоинствах, носили на себе, однако, некоторые следы пошатнувшейся силы таланта: в них меньше обобщений, менее живости в изложении, место блестящих характеристик заменяет иногда сухой перечень фактов, несколько напоминающий манеру Соловьева. В эти годы К. высказывал даже взгляд, что вся задача историка сводится к передаче найденных им в источниках и проверенных фактов. С неутомимой энергией работал он до самой смерти. Он умер 7 апреля 1885 г., после долгой и мучительной болезни.

Репутация К., как историка, и при жизни, и после смерти его неоднократно подвергалась сильным нападкам. Его упрекали в поверхностном пользовании источниками и проистекавших отсюда ошибках, в односторонности взглядов, в партийности . В этих упреках заключается доля истины, весьма, впрочем, небольшая. Неизбежные у всякого ученого мелкие промахи и ошибки, быть может, несколько чаще встречаются в сочинениях К., но это легко объясняется необыкновенным разнообразием его занятий и привычкой полагаться на свою богатую память. В тех немногих случаях, когда партийность действительно проявлялась у К. - а именно в некоторых трудах его по малорусской истории, - это было лишь естественной реакцией против еще более партийных взглядов, высказывавшихся в литературе с другой стороны. Не всегда, далее, сам материал, над которым работал К., давал ему возможность осуществить свои взгляды на задачу историка. Историк внутренней жизни народа по своим научным взглядам и симпатиям, он именно в своих работах, посвященных Малороссии, должен был явиться изобразителем внешней истории. Во всяком случае, общее значение К. в развитии русской историографии можно, без всякого преувеличения, назвать громадным. Им была внесена и настойчиво проводилась во всех его трудах идея народной истории. Сам К. понимал и осуществлял ее главным образом в виде изучения духовной жизни народа. Позднейшие исследователи раздвинули содержание этой идеи, но заслуга К. этим не уменьшается. В связи с этой основной мыслью работ К. стояла у него другая - о необходимости изучения племенных особенностей каждой части народа и создания областной истории. Если в современной науке установился несколько иной взгляд на народный характер, отрицающий ту неподвижность, какую приписывал ему К., то именно работы последнего послужили толчком, в зависимости от которого стало развиваться изучение истории областей. Внося новые и плодотворные идеи в разработку русской истории, исследуя самостоятельно целый ряд вопросов в ее области, К., благодаря особенностям своего таланта, пробуждал, вместе с тем, живой интерес к историческим знаниям и в массе публики. Глубоко вдумываясь, почти вживаясь в изучаемую им старину, он воспроизводил ее в своих работах такими яркими красками, в таких выпуклых образах, что она привлекала читателя и неизгладимыми чертами врезывалась в его ум. В лице К. удачно соединялись историк-мыслитель и художник