М. Алданов

Д. С. Мережковский

Некролог

О каждом человеке нетрудно написать некролог обычного типа, -- с надлежащими прилагательными в надлежащих степенях. Обычай подобных некрологов очень стар и очень хорош. Но именно о Д. С. Мережковском так писать не хочется. В громадном большинстве случаев краткие строки некролога навсегда завершают то, что о человеке пишется: больше о нем никто писать не будет, -- кончено. Тогда действительно de mortuis...{О мертвых [либо хорошо, либо ничего] (лат .).} Однако Дмитрий Сергеевич был явлением исключительным: писать о нем будут долго, он имеет на это достаточно прав. Это был человек выдающегося ума, блестящего литературного и ораторского таланта, громадной разностороннейшей культуры, -- один из ученейших людей нашей эпохи. Судьба послала ему долгую жизнь. Он проработал в литературе почти шестьдесят лет, написал несколько десятков толстых книг, встречался со всеми своими известными современниками: ведь он разговаривал с Достоевским! (из писателей, видевших Достоевского, теперь остается в живых один А. А. Плещеев). Д. С. Мережковский был знаменит: его книги, особенно "Леонардо да Винчи", в разных переводах можно было найти в любом книжном магазине любой страны Европы. Добавлю, что свою известность он носил в высшей степени просто: генеральство было совершенно чуждо его натуре. Это была одна из многих привлекательных его черт. Служил он всю жизнь одной -- очень большой -- идее. Но и ее сторонники, и люди ей чуждые относились к этому служению сдержанно, -- чтобы не сказать холодно. Д. С. Мережковский всю жизнь мечтал о "последователях". Их у него не было. Факт сам по себе обычный и, по общему правилу, не столь важный: у кого же из русских писателей были последователи? Едва ли не у одного Толстого, да и то лишь как у автора "Так что же нам делать". Но другие русские писатели к этому и не стремились, тогда как Д. С. Мережковский об отсутствии у него последователей говорил иногда как о кресте своей жизни. Ему часто казалось, что его просто не принимают всерьез. И в этом действительно была доля правды. -- "Я был молод, -- вспоминал Мережковский в своей прекрасной статье о посмертном издании писем Чехова, -- мне все хотелось поскорее разрешить вопросы о смысле бытия, о Боге, о вечности. И я предлагал их Чехову как учителю жизни. А он сводил на анекдоты да на шутки. Говорю ему, бывало, о "слезинке замученного ребенка", которой нельзя простить, а он вдруг обернется ко мне, посмотрит на меня своими ясными, не насмешливыми, но немного холодными, "докторскими" глазами и промолвит: "А кстати, голубчик, что я вам хотел сказать: как будете в Москве, ступайте-ка к Тестову, закажите селянку, -- превосходно готовят -- да не забудьте, что к ней большая водка нужна". Мне было досадно, почти обидно: я ему о вечности, а он мне о селянке". Самое интересное в этом воспоминании одного знаменитого писателя о другом то, что сам Мережковский признавал Чехова совершенно правым: "Надо было наговорить столько лишнего, сколько мы наговорили, надо было столько нагрешить, сколько мы нагрешили святыми словами, чтобы понять, как он (Чехов) был прав, когда молчал о святыне. Зато его слова доныне -- как чистая вода лесных озер, а наши, увы, слишком похожи на трактирные зеркала, засиженные мухами, исцарапанные надписями". Это была его очень привлекательная черта: он признавал свои ошибки и сознавался в них откровенно, -- каялся. Казалось бы, по всей его природе Чехов должен был быть вполне ему чужд, должен был даже возбуждать у него враждебность. Им и спорить было не о чем. Как почти все русские критики и историки, Д. С. Мережковский считал религиозность основной, главной и драгоценнейшей чертой русской литературы. Но Чехов, один из величайших и самых "русских" писателей России, никак не укладывался в его основное положение. -- "Интеллигенция пока только играет в религию и главным образом от нечего делать. Про образованную часть нашего общества можно сказать, что она ушла от религии и уходит от нее все дальше и дальше, что бы там ни говорили и какие бы религиозно-философские общества ни собирались. Хорошо ли это или дурно, решить не берусь, скажу только, что религиозное движение, о котором вы пишете, -- само по себе, а современная культура -- сама по себе, и ставить вторую в причинную зависимость от первого нельзя", -- писал Чехов Дягилеву 30 декабря 1902 года. В другом, позднейшем письме, написанном за год до его смерти, он на предложение войти в редакцию "Мира Искусства" дал следующий ответ: "Как бы это я ужился под одной крышей с Д. С. Мережковским, который верует определенно, верует учительски, в то время, как я давно растерял свою веру и только с недоумением оглядываюсь на всякого интеллигентного верующего. Я уважаю Дмитрия Сергеевича и ценю его и как человека и как литературного деятеля, но ведь воз-то мы, если б и повезли, то в разные стороны". Однако так же трудно было Д. С. Мережковскому сговориться с людьми религиозного душевного уклада. И уж совсем невозможно было понять и оценить его людям, занимавшимся практической политикой. Не могу возлагать за это ответственность ни на тех, ни на других. Имели тут значение некоторые особенности таланта Д. С. Мережковского (и даже, если угодно, его стиля), а главное, те весьма неожиданные практические выводы, которые он нередко делал из своих идей. Так, достаточно сказать, что одну из своих главных философско-политических работ он закончил когда-то словами: Мы надеемся не на государственное благополучие и долгоденствие, а на величайшие бедствия, может быть гибель России как самостоятельного политического тела и на ее воскресение как члена вселенской Церкви, теократии". В любой стране "политическая карьера" человека, который печатно высказал бы такую надежду , могла бы считаться конченной. В России "политическая карьера" Мережковского после этих слов не кончилась -- только потому, что она фактически никогда и не начиналась. Помимо безответственности была в этих словах и непоследовательность: если бы их автор был последователен, то он в октябрьских событиях 1917 года и в том, что за ними последовало, должен был бы, собственно, усмотреть великую радость. Как все мы, он радости не усмотрел. Не буду говорить о политической деятельности Мережковского в эмиграции, особенно в самое последнее время. Не буду говорить отчасти и потому, что мне всегда была и остается непонятной связь философских идей Д. С-ча с его идеями практическими. Порознь и те, и другие были вполне понятны, но этот "приводный ремень" от меня неизменно ускользал. Быть может, сам он его чувствовал вполне ясно. Однако и в этом мы уверены быть не можем, так как его религиозно-философские мысли оставались неизменными в течение всей его жизни, а практические выводы менялись беспрестанно. Литературные его заслуги очень велики. Книга "Толстой и Достоевский" положила начало новейшей русской критике. Так называемые "формалисты" ему обязаны очень многим, хоть они об этом не говорят и хоть он по всему своему умственному укладу был чрезвычайно от них далек. Если Н. Н. Страхов первый поставил на должную высоту Толстого, то Мережковский первый, с чрезвычайной проницательностью и остротой, понял и объяснил его художественные приемы (точнее, часть его художественных приемов). В ту пору, когда большая часть русской критики била земные поклоны перед художественным гением Максима Горького, Мережковский писал: "Тем простодушным критикам, которые сравнивают Горького как художника с Пушкиным, Гоголем, Л. Толстым, Достоевским, все равно ничего не докажешь. Вообще босяк с поэзией напоминает Смердякова с гитарой, а русская критика -- хозяйскую дочку Машеньку в светло-голубом платье с двухаршинным хвостом, которая слушала и восхищалась: "Ужасно я всякий стих люблю, если складно". -- "Стихи вздор-с", -- возразил Смердяков. -- "Ах, нет, я очень стишок люблю", -- ласкалась Машенька". -- Но и как критик Д. С. был неровен. "Конь бледный" показался ему великим произведением искусства: "Если бы меня спросили сейчас в Европе, какая книга самая русская и по какой можно судить о будущем России, после великих произведений Л. Толстого и Достоевского, я указал бы на "Конь бледный"". -- Он нашел в произведении Роп-шина "классическую простоту", "горную ясность"! Все же, думаю, его в этом случае подкупила тенденция романа, совпавшая, по крайней мере отчасти, с теми практическими выводами, которые в тот момент сам он делал из своего философского учения. У Д. С. Мережковского вдобавок всю жизнь была слабость к тому, что можно называть "литературной политикой". Вероятно, тогда какой-либо сложный замысел этой политики был связан с возвеличением "Коня бледного". Эта любовь к литературной политике, кажется, была почти чужда большей части русских классических писателей (ее, например, просто трудно было бы себе представить у Лермонтова или у Толстого). Из писателей современных ее не было и нет у Бунина, Зайцева, Куприна. Очень сильна она была у Горького, у Ходасевича. Как бы то ни было, где бы Д. С. ни жил, в Петербурге ли, в Париже или в Италии, при нем немедленно создавался литературный кружок. И почему-то неизменно выходило так, что большинство в кружке составляли люди совершенно чуждые идеям Д. С. Мережковского, даже не интересовавшиеся этими идеями. Состав его кружков всегда был "текучий" и в общем вполне случайный. Литературная политика создавала ему врагов, особенно в былые петербургские времена. К этому он относился равнодушно: я не видал писателя, менее чувствительного, чем он, к брани противников, меньше заботившегося о критике вообще. Несмотря на всю его известность, Мережковского в России во все времена ругали гораздо больше, чем хвалили. Ругали больше всего за театральные пьесы, ругали за статьи, ругали и за исторические романы. Полагалось поругивать даже "Леонардо", -- одну из не столь уж многочисленных русских книг, ставших общеизвестными на Западе. А. И. Герцен писал в 1869 году своей дочери: "Вчера мы все обедали у Гюго... Старик очень мил. Саша (А. А. Герцен. -- М. А. ) судит по-студенчески, в Гюго есть сумасшедшие стороны, -- но неужели он может думать, что можно владеть умами во Франции с 1820-х годов до 69 -- даром!". Эта, в общей форме верная, мысль может быть отчасти отнесена и к знаменитой книге Д. С. Мережковского: ее читают больше сорока лет на очень многих языках, -- "даром" такого не бывает. Как исторический романист Д. С. вольно обращался с историей, но (в отличие от некоторых других исторических романистов) никак не потому, что не знал ее, а потому, что его религиозная идея была ему дороже и исторической правды, и художественной ценности романа. Она вообще была ему дороже всего. Мнение о религиозном характере всей русской литературы условно (хотя в общем верно): ведь слова "религиозный характер" не очень определенны: когда нужно, под ними понимают "общественное служение", и в общую схему укладываются Тургенев, Салтыков, даже Горький. Если нет и этого (или в тех случаях, когда этого не так уж много), говорят о "светлом приятии жизни" (Пушкин), о "любви и жалости к людям" (тот же Чехов). Но Д. С. Мережковский действительно принадлежал к очень большому, широкому и мощному религиозному течению, которое в русской литературе идет от заволжских старцев и от еще не оцененного изумительного Вассиана Косого (в миру князя Патрикеева) к Толстому и Достоевскому. Выделялся он в этом течении тем, что в свои мысли вносил слишком много литературщины. Грешил этим и Достоевский, хотя неизмеримо меньше. Чисто стилистические, словесные приемы Мережковского достаточно известны, -- их нередко пародировали. Между тем именно ему они никак не были нужны: он был природный стилист, стилист "божьей милостью". Чтобы не быть голословным, приведу лишь несколько его строк: "К старому, презренному сосуду, в котором заключается драгоценная влага, прикоснулся он (Достоевский. -- М. А. ) с любовью, и на огонь его любви ответным огнем закипела казавшаяся мертвою влага; стеклянные стенки сосуда задрожали, зазвенели; тысячелетняя плесень вдруг отпала от них, как чешуя -- и снова сделались они прозрачными: мертвые, мертвящие догматы снова сделались живыми, живящими символами". Так до него писали немногие. Работник он был необыкновенный. Трудился всю жизнь, не отдыхая: только кончал одну книгу, как начинал другую. Лишь очень редко позволял себе две-три недели отдыха, где-нибудь в теплых краях. Его считали чисто книжным человеком, -- А. И. Куприн с юмором говорил, что природа вызывает в Мережковском ужас. Это было неверно. Д. С. по-настоящему обожал юг, солнце, море и в пору своих "каникул" наслаждался ими необыкновенно. В этой обстановке он становился особенно мил и привлекателен. Личное обаяние, то, что французы называют charme-ом, у него вообще было очень велико, по крайней мере в лучшие его минуты. Это было связано с огромной его культурой и с его редким ораторским талантом. Порою казалось, что он говорит еще лучше, чем пишет. Из года в год, весь день Д. С. Мережковский проводил за напряженной умственной работой, причем думал всю жизнь о "самом главном" (ведь все-таки с самым главным у него, хотя и непонятным для нас образом, должна была связываться и литературная политика, и даже политика вообще). Таких людей мало. Его вечная напряженная умственная работа чувствовалась каждым и придавала редкий духовный аристократизм его облику. С сильными и слабыми своими сторонами, со своими большими заслугами и ошибками, Мережковский принадлежит истории русской земли.

Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941) был очень плодовитым и всесторонним писателем. Он уехал из России после большевистской революции и поселился в Париже. Во всех своих произведениях - художественных, критических, политических - Мережковский неизменно касался религиозных проблем и выражал свои религиозные и философские взгляды. Он всегда желал не только теоретически разработать определенные религиозные учения, но таке и оказать практическое влияние на жизнь церкви, духовенства и публики вообще. Вместе с Философовым, Розановым, Миролюбовым и Чернявцевым Мережковский организовал в 1901 г. Религиозно-философское общество с целью объединить «интеллигенцию и церковь». На заседаниях общества отношение церкви к государству и самодержавию подверглось столь резкой критике, что собрания были запрещены правительством в апреле 1903 г., но после революции 1905 г. они возобновились.

Основными работами Мережковского, имеющими религиозное и философское значение, являются следующие: «Толстой и Достоевский», 1905; «Рождение богов»1, Прага, 1925; «Тайна трех», 1925; «Тайна Запада. Атлантида и Европа», 1931; «Иисус Непознанный», 1932 (эта книга переведена на английский язык Еленой Матесон в 1934 г.); трилогия «Христос и Антихрист», в состав которой входят: «Смерть богов (Юлиан отступник)», «Воскресшие боги (Леонардо да Винчи)», «Антихрист (Петр и Алексей)». Собрание сочинений Мережковского состоит из 14 томов в издании 1914 г.

С самого начала на первый план выступают три проблемы в мышлении Мережковского: проблема пола; в связи с проблемой пола - проблема святой плоти; проблема социальной справедливости и ее решение через христианизацию жизни общества. Мережковский включает эти проблемы даже в учение о Св. Троице. В книге «Тайна трех» он говорит, что тайна Единого Бога-Отца есть тайна божественного Я, тайна личности; тайна двух - отношение между я и не-я; не-я исключает меня, уничтожает меня и уничтожается мною, не касаясь одного пункта - пола: через пол совершается проникновение одного бытия в другое, «одного тела в меня и моего тела в другое». Отсюда рождение нового существа; в Троице - это рождение Сына. Таким образом, тайна второй ипостаси есть пол (50). Тайна трех есть тайна Св. Духа, единства трех ипостасей в духе; это - тайна общества, образ царства Божиего.

Мережковский уделяет большое внимание идее пола, потому что через пол достигается высшее единство: «Я сознаю себя в моем собственном теле - это корень личности; я сознаю себя в другом теле - это корень пола; я сознаю себя во всех других телах - это корень общества» (58). «Половины должны быть единой плотью» - это справедливо по отношению и к браку и к божественному обществу: «Все они должны быть едины». Высшее единство, божественное общество связано с тремя ипостасями Троицы. На арамейском языке слово «дух» («Rucha») - женского рода. Одна из. аграфа, т. е. из сказаний о Богоматери, сохранившихся в устной традиции, гласит: «Моя мать - Святой Дух». Именно так Мережковский истолковывает природу Св. Троицы: Отца, Сына, Матери-Духа. Третий завет будет царством духа-матери. Мы должны молиться «пламенной заступнице холодного мира» («Иисус Непознанный», 112 и сл.).

Разделение на два пола является, с точки зрения Мережковского, распадом личности, ее раздвоением. Полное разделение постольку невозможно, поскольку «в каждом мужчине есть тайная женщина, а в каждой женщине - тайный мужчина» (идея Вейнингера). Для Мережковского идеал личности, как и для Соловьева и Бердяева, - это некое двуполое существо, мужчина-женщина («Тайна трех», 187). Эта идея отталкивающа, если под двуполым существом подразумевать гермафродита, иначе говоря, существо, сочетающее в себе физические черты обоих полов. Мережковский говорит, что это не следует понимать столь грубо; земная сексуальная любовь есть единство, и все же «она бывает и не бывает» 189). «Божественный гермафродитизм является ни мужским, ни женским». Мережковский ставит вопрос: уничтожается или преображается грешный пол священным полом? (196). Этот вопрос имеет существенное значение: при первой альтернативе- идеал есть сверхсексуальность, т. е. уничтожение пола; при второй - идеал есть преобразование и, следовательно, в некотором смысле сохранение пола. Мережковский не дает окончательного ответа на этот вопрос.

Проблема плоти тесно связывается Мережковским с проблемой полов. Этим проблемам уделяется очень большое внимание в его замечательной книге «Толстой и Достоевский». У Толстого он открывает религиозное созерцание плоти, а у Достоевского - религиозное созерцание духа. Толстой является пророком плоти, Достоевский - духа. Мережковский высоко ценит язычество за то, что оно понимало значение тела и окружало его религиозным поклонением. Идеал Мережковского - не бестелесная святость, но святая плоть, Царство Божие, в котором осуществляется мистическое единство тела и духа. В христианстве и в особенности в евангелии Мережковский открывает три тайны, которые он связывает с проблемой святой плоти: воплощение Сына Бога, приятие Его Тела и Крови в церковном причастии и воскресение тела Христова. Он обвиняет христианскую церковь в переоценке аскетизма и бестелесной духовности, в недостаточном внимании к значению брачного союза и, с другой стороны, в подчинении «не святой плоти» - языческому государству.

Мережковский открывает две бесконечности в мире, верхнюю и нижнюю, дух и плоть, которые мистически тождественны. Поэтому он любит повторять в своей трилогии «Христос и Антихрист» следующие строки:

Небо - вверху, небо - внизу, Звезды - вверху, звезды - внизу, Все, что вверху, - все и внизу.

Эта идея, истолкованная в духе некоторых представителей гностицизма, ведет к дьявольскому искушению поверить в то, что существует два пути совершенства и святости - один путь обуздания страстей и другой путь, напротив, предоставления им полного простора. Мережковский понял, что он был на краю пропасти. «Я знаю, - говорил он, - что мой вопрос содержит опасность ереси, которая могла бы в отличие от аскетизма получить название ереси астаркизма, т. е. не о богохульском смешении и осквернении духа плотью, а о святом единстве. Если это так, то пусть те, кто твердо придерживается своих принципов, предупредят меня». Это, вероятно, и является причиной, почему в своих последних работах Мережковский перестал обращаться к идее о «небе» - вверху и небе - внизу».

Окончательное единение двух бесконечностей (плоть и дух) приведет, по идее Мережковского, к истинной реализации христианской свободы, которая находится «по ту сторону добра и зла». Опасность, таящаяся в этой мысли, объясняется посредством определения Мережковским христианской свободы» «Один день в неделю люди отказываются есть мясо не потому, что они должны отказаться, но исключительно потому, что они хотят это осуществить, ибо их сердца влекутся к этому свободно и непреодолимо; не потому, что существует такой закон, а потому, что существует свобода». Иными словами, христианская свобода присутствует везде, где есть любовь к добру, абсолютным ценностям. Вот почему неизвестное, имя Христа - Освободитель («Иисус Непознанный», 53). Христианство есть спасение через посредство свободы, антихристианство - спасение через посредство рабства. «Бояться свободы, не верить в нее - значит не верить в Святой Дух», - говорит Мережковский.

Он считает, что необходимы новое откровение и новые догматы, если тайна Св. Тела должна быть раскрыта и божественное общество осуществлено. Это будет эра Св. Духа, третьего завета, «вечного Евангелия», о котором говорил Иоахим Флор: «Отец не спас мира, Сын не спас его, Матерь спасет его; Матерь есть Святой Дух» («Тайна трех», 364). Цель исторического процесса состоит в осуществлении человечеством и всем миром царства Божиего не в потустороннем мире, а здесь, на земле. На одном из собраний Религиозно-философского общества Мережковский сказал, что земля есть место подготовки не только для неба, но и для новой, справедливой жизни на земле. В настоящее время эта проблема, выдвинувшаяся на первый план, стала в процессе совершенствования мира социальной проблемой - искание социальной справедливости. Это - творческая задача христианства .

Церковь заслуживает порицания за то, что не ведет работу в этом направлении. Видя, что «в христианстве нет воды, чтобы утолить социальную жажду», многие люди отошли от церкви, и атеизм стал широко распространяться. Появились «ученые троглодиты» с дьявольскими чудесами, дикари из дикарей, ибо они «покончили с личностью» и абсолютными идеалами («Тайна трех». 10–16). Они воздействуют на приоду извне, «механикой» в Атлантиде; как считает Мережковский, человек действует на природу изнутри, магически, через посредство органической силы над ней («Иисус Непознанный», 259).

В нашу эру, говорит Мережковский, борьба человекобога против Богочеловека стала более ожесточенной, чем когда-либо. Секрет всей русской культуры будущего - это борьба между восточным и западным духом, «духом войны и духом милосердия» («Толстой и Достоевский», I, 10). В этой борьбе любовь Богочеловека Христа ведет к чуду умножения хлебов, или, более точно, к братскому удовлетворению общей потребности; в царстве человекобога совершается дьявольское чудо уменьшения хлебов («Иисус Непознанный», II, 185). В царстве атеистического социализма любовь к личности подменяется «волей безличного», строится муравьиная куча («Тайна трех», 55); вместо святого причастия - каннибализм. Если человекобог одержит победу на земле - это будет означать, что человечество обанкротилось. Тогда понадобится пуговщик , который явился к Пер Гюнту, чтобы переделать его, потому что он не был самим собой («Тайна трех», 59). Мережковский изображает эту переделку как космический пожар, в котором погибнет земля. В последние годы своей жизни он все более и более предчувствовал такой конец земли и человеческой истории: «Мир еще никогда не знал такой зияющей пропасти в себе, готовой поглотить все в любой момент; топор рубит корень деревьев» («Иисус Непознанный», I, 116). Однако это не значит, что человечество исчезает: огненный конец второго, возникшего после потопа человечества не может быть концом мира; должно возникнуть третье человечество, хилиастическое человечество, о котором предсказано в апокалипсисе (II, 94). Это будет царство святых, царство любви и свободы.

Вся религиозная философия Мережковского основана на идее христианства как религии любви и, следовательно, свободы. Это сочетание любви и свободы приближает его вплотную к религиозно-философскому движению, начало которому было положено Владимиром Соловьевым.

Идеал личности, по Мережковскому, а также по Соловьеву и Бердяеву, есть некое двуполое существо, иначе говоря, некая цельная личность, сочетающая мужчину и женщину Такая теория может быть принята только философами, отри цающими субстанциальность я, т. е. те, кто оказался не в состоянии признать, что индивидуальное я - сверхвременная и сверхпространственная сущность. Благодаря своей субстанциальности я есть индивидуум в точном смысле этого термина, т. е. существо, которое абсолютно неделимо и не составлено из двух половин. Как мужчина, так и женщина являются личностями, несовершенными только в том смысле, что мужчина обладает духовными качествами, которые, как правило, отсутствуют у женщины, а женщина - духовными качествами, которые, как правило, отсутствуют у мужчины. Идеал личности состоит в сочетании в ней мужских и женских добродетелей; это осуществляется через собственное развитие самой личности, а не через невозможное слияние двух я в одно. Этот идеал полностью осуществим в царстве Божием, в котором преображенные тела не имеют половых органов или сексуальных функций. Следовательно, в этом царстве личности сверхсексуальны и не двуполы. Точно так же ипостаси Св. Троицы не мужчины и не женщины.

Мережковский Дмитрий Сергеевич - известный поэт, романист, критик и публицист. Родился в 1866 г. Отец его занимал видное место в дворцовом ведомстве. Окончил курс на историко-филологическом факультете Петербургского университета. Женат на известной поэтессе-модернистке З.Н. Гиппиус(XIII, 577).

С 15 лет помещал стихи в разных изданиях. Первый сборник его стихотворений появился в 1888 г. Очень много Мережковский, вначале своей деятельности, переводил с греческого и латинского; в "Вестнике Европы" (1890) напечатан ряд его переводов трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида. Отдельно вышел прозаический перевод "Дафниса и Хлои", Лонга (1896). Переводы трагиков изящны, но, очень рано Мережковский выступает и в качестве критика: в "Северном Вестнике" конца 1880-х годов, "Русском Обозрении", "Труде" и других изданиях были напечатаны его этюды о Пушкине, Достоевском, Гончарове, Майкове, Короленко, Плинии, Кальдероне, Сервантесе, Ибсене, французских неоромантиков и пр. Часть их вошла в сборник: "Вечные Спутники" (с 1897 г. 4 изд.). В 1893 г. издана им книга "О причинах упадка современной русской литературы".

Крупнейшая из критических работ Мережковского (первоначально напечатана в органе новых литературно-художественных течений "Мир Искусства") - исследование "Толстой и Достоевский" (2 т., с 1901 г. 3 изд.). Из других критико-публицистических работ вышли отдельно: "Гоголь и Черт" (с 1906 г. 2 изд.), "М.Ю. Лермонтов, поэт сверхчеловечества" (1909 и 1911), книжка "Две тайны русской поэзии. Тютчев и Некрасов" (1915) и брошюра "Завет Белинского" (1915). В "Северном Вестнике" 1895 г. Мережковский дебютировал на поприще исторического романа "Отверженным", составляющим первую часть трилогии "Христос и Антихрист". Вторая часть - "Воскресшие боги. Леонардо да Винчи" - появилась в 1902 г., третья - "Антихрист. Петр и Алексей" - в 1905 г. В 1913 г. издан отдельно (печатался в "Русской Мысли") 2-томный роман "Александр I".

В начале 1900-х годов Мережковский, изжив полосу ницшеанства, становится одним из главарей, так называемого "богоискательства" и "неохристианства", и вместе с З. Гиппиус,Розановым, Минским, Философовыми др. основывает "религиозно-философские собрания" и орган их - "Новый Путь". В связи с этим перестроем миросозерцания, получившим яркое выражение и в исследовании "Толстой и Достоевский", Мережковский пишет ряд отдельных статей по религиозным вопросам. С середины 1900-х годов Мережковский написал множество публицистических фельетонов в "Речи" и др. газетах, а в последние годы состоит постоянным сотрудником "Русского Слова". Религиозные и публицистические статьи Мережковского собраны в книгах: "Грядущий Хам" (1906), "В тихом омуте" (1908), "Не мир, но меч" (1908), "Больная Россия" (1910), "Было и будет. Дневник" (1915). В Париже Мережковский, совместно с З. Гиппиус и Д. В. Философовым, напечатал книгу "Le Tsar et la Revolution" (1907). В сотрудничестве с ними же написана драма из жизни революционеров: "Маков цвет" (1908). Драма Мережковского "Павел I" (1908) вызвала судебное преследование, но суд оправдал автора, и книга была освобождена от ареста.

Первое собрание сочинений Мережковского издано товариществом М.О. Вольф(1911 - 13) в 17 т., второе - Д. И. Сытиным в 1914 г. в 24 т. (с библиографическим указателем, составленным О. Я. Лариным). Романы Мережковского и книга о Толстоми Достоевском переведены на многие языки и создали ему громкую известность в Западной Европе. - Отличительные черты разнообразной деятельности Мережковского - преобладание головной надуманности над непосредственным чувством. Обладая обширным литературным образованием и усердно следя за европейским литературным движением, Мережковский почти всегда вдохновляется настроениями книжными. Менее всего Мережковский интересен как поэт. Стих его изящен, но образности и одушевления в нем мало, и, в общем, его поэзия не согревает читателя. Он часто впадает в ходульность и напыщенность. По содержанию своей поэзии Мережковский сначала всего теснее примыкал к Надсону. Не будучи "гражданским" поэтом в тесном смысле слова, он охотно разрабатывал такие мотивы, как верховное значение любви к ближнему ("Сакья-Муни"), прославлял готовность страдать за убеждения ("Аввакум") и т. п. На одно из произведений первого периода деятельности Мережковского - поэму "Вера" - выпал самый крупный успех его как поэта; живые картины духовной жизни молодежи начала 1880-х годов заканчивается призывом к работе на благо общества. С конца 1880-х годов Мережковского захватывает волна символизма и ницшеанства. Мистицизма или хотя бы романтизма в ясном до сухости писательском темпераменте Мережковского совершенно нет, почему и "символы" его переходят в ложный пафос и мертвую аллегорию.

Широко задумана "трилогия" Мережковского, долженствующая изобразить борьбу Христа и Антихриста во всемирной истории. Крайняя искусственность замысла, мало заметная в первом романе, ярко выступила на вид, когда трилогия была закончена. Если еще можно было усмотреть борьбу Христа с Антихристом в лице Юлиана отступника, то уже чисто внешний характер носит это сопоставление в применении к эпохе Ренессанса, когда с возрождением античного искусства якобы "воскресли боги" древности. В третьей части трилогии сопоставление держится исключительно на том, что раскольники усмотрели Антихриста в Петре. Самый замысел сопоставления Христа и Антихриста не выдерживает критики; с понятием о Христе связано нечто бесконечно-великое и вечное, с понятием об Антихристе - исключительно суеверие. То же самое можно сказать и о другом лейтмотиве трилогии - заимствованной у Ницше мысли, что психология переходных эпох содействует нарождению сильных характеров, приближающихся к типу "сверх-человека": представление о "переходных" эпохах противоречит идее непрерывности всемирной истории и постепенности исторической эволюции. Особенно очевидна искусственность этой идеи в применении к Петру; в исторической науке прочно установился взгляд, что Петровская реформа была лишь эффектным завершением задолго до того начавшегося усвоения европейской культуры.

В чисто художественном отношении выше других первый роман. В нем много предвзятости, психология Юлиана-Отступника полна крупнейших противоречий, но отдельные подробности разработаны порой превосходно. Предприняв поездку в Грецию, тщательно ознакомившись с древней и новой литературой о Юлиане, автор проникся духом эллинизма и сумел передать не только внешний быт античности, но и самую ее сущность. В "Воскресших богах" Мережковский с особенным увлечением отдался той стороне ницшеанства, которая заменяет мораль преклонением перед силой и ставит искусство "по ту сторону добра и зла". Мережковский на всем протяжении романа подчеркивает полное нравственное безразличие великого художника, вносящего одно и то же воодушевление и в постройку храма, и в план особого типа домов терпимости, в придумывание разных полезных изобретений, и в устройство "уха тирана Дионисия", с помощью которого сыщики незаметно могут подслушивать. Вторая часть трилогии, как и третья - не вполне художественные произведения; не меньше половины занимают выписки из подлинных документов, дневников и т. п. Еще меньше можно причислить оба романа к подлинной истории. Благодаря, однако, хотя и тенденциозной, но яркой мысли, подкрепленной колоритными цитатами, "Воскрешение Боги" - одна из интереснейших книг по Ренессансу; это признано даже в богатой западноевропейской литературе. В третьей части трилогии Петр "Великий" в значительной степени меркнет, и на первый план выступает Петрболее "Грозный", чем "Грозный" царь Иван. Перед нами проходят картины дикого распутства, безобразнейшего пьянства, грубейшего сквернословия и во всей этой азиатчине главную роль играет великий насадитель "европеизма". Мережковский сконцентрировал в одном фокусе все зверское в Петре. Новую серию исторических тем Мережковский начал драмой "Павел I" и большим романом "Александр I". Личность Павлаи трагедия его смерти освещены автором самостоятельно, без принижения личности императора. Александровская эпоха разработана довольно поверхностно, а декабристское движение - даже легкомысленно. Стремясь отыскать в декабристах "человеческое, слишком человеческое", автор затушевал в них то несомненно-геройское, которое в них было.

В критических работах своих Мережковский отстаивает те же принципы, которых держится в творческой деятельности. В первых его статьях, например, о Короленке, еще чувствуется струя народничества начала 80-х годов, почти исчезающая в книжке "О причинах упадка современной литературы", а в позднейших статьях, уступающая место не только равнодушию к прежним идеалам, но даже какому-то вызывающему презрению к ним. В 1890-х годах мораль ницшевских "сверх-человеков" так увлекает Мережковского, что он готов отнести стремление к нравственному идеалу к числу мещанских условностей и шаблонов. В книжке "О причинах упадка современной русской литературы" не мало метких характеристик, но общая тенденция неясна; автор еще не решался вполне определенно поставить скрытый тезис своего этюда - целебную силу и утилитарной школы русской критики, но собственные его статьи очень тенденциозны. Так, поглощенный подготовительными работами для второго романа трилогии, он в блестящем, но крайне парадоксальном этюде о Пушкине находил в самом национальном русском поэте "флорентинское" настроение.

В период увлечения религиозными проблемами Мережковский подходил к разбираемым произведениям по преимуществу с богословской точки зрения. Эта специальная точка зрения не помешала, однако, исследованию Мережковского о Толстом и Достоевском стать одним из самых оригинальных явлений русской критики. Сам художник, Мережковский тонко анализирует сущность художественной манеры Толстого, которого характеризует как ясновидца плоти, в противоположность ясновидцу духа - Достоевскому. Замечательно владея искусством перемешивать собственное изложение искусно подобранными цитатами, Мережковский сделал из своего исследования одну из увлекательнейших русских книг. Как в исследовании о Толстом и Достоевском, так и в других статьях попытки Мережковского обосновать новое религиозное миросозерцание сводятся к следующему. Мережковский исходит из старой теории дуализма. Человек состоит из духа и плоти. Язычество "утверждало плоть в ущерб духу", и в этом причина того, что оно рухнуло. Христианство церковное выдвинуло аскетический идеал "духа в ущерб плоти". В действительности же Христос "утверждает равноценность, равносвятость Духа и Плоти" и "Церковь грядущая есть церковь Плоти Святой и Духа Святого". Рядом с "историческим" и уже "пришедшим" христианством должна наступить очередь и для "апокалиптического Христа". В человечестве теперь обозначилось стремление к этому "второму Христу". Официальное, "историческое" христианство Мережковского называет "позитивным", т. е. успокоившимся, остывшим. Оно воздвигло перед человечеством прочную "стену" определенных, окаменевших истин и верований; оно не дает простора фантазии и живому чувству. В частности "историческое" христианство, преклоняющееся перед аскетическим идеалом, подвергло особенному гонению плотскую любовь. Для "апокалиптических" чаяний Мережковского вопрос пола есть по преимуществу "наш новый вопрос"; он говорит не только о "Святой Плоти", но и о "святом сладострастии". Этот довольно неожиданный переход от религиозных чаяний к сладострастию смущает и самого Мережковского. В ответ на обвинения духовных критиков он готов признать, что в его отношении к "историческому христианству" есть "опасность ереси, которую можно назвать, в противоположность аскетизму, ересью астартизма, т. е. кощунственного смешения и осквернения духа плотью".

Несравненно ценнее другая сторона религиозных исканий Мережковского. Второй из его "двух главных вопросов, двух сомнений" - "более действенный, чем созерцательный вопрос о бессознательном подчинении исторического христианства языческому Imperium Romanum": об отношении церкви к государству. Став в начале 1900-х годов в главе "религиозно-философских" собраний, Мережковский подверг резкой критике всю нашу церковную систему, с ее полицейскими приемами насаждения благочестия. Эта критика, исходящая от кружка людей, заявлявших, что они не атеисты и не позитивисты, а искатели религии, в свое время произвела сильное впечатление. Как публицист, Мережковский слишком неустойчив в своих симпатиях и антипатиях, чтобы иметь серьезное влияние. Он выступал и как апологет самодержавия, и как защитник идей диаметрально-противоположных. Не всегда устойчив Мережковский и как практический деятель; в 1912 г. произвело очень неблагоприятное впечатление обнародование его странно-ласковой переписки с А.С. Сувориным.

В границах поэтического движения 1880-1890-х годов постепенно вызревали стилевые тенденции, опережавшие свое время и как бы являвшие собой первые ростки будущего культурного ренессанса начала XX в. Наглядный пример тому - поэзия К. Фофанова и К. Случевского. Одновременно шел интенсивный поиск таких эстетических идей, которые, имея самое различное философское происхождение, в сущности, преследовали одну цель: найти выход из мировоззренческого тупика «безвременья». Эти идеи, как правило, имели под собой религиозно-мистическую почву и в творчестве поэтов обретали черты религиозно-художественного мифа. Пальма первенства в этом процессе, безусловно, принадлежит трем авторам: Д.С. Мережковскому, Н.М. Минскому и Вл.С. Соловьеву.

В этой связи необходимо внести одно уточнение в общепринятую схему литературной эволюции. В работах историков литературы, едва ли не с подачи самих символистов, утвердилось мнение, что символизм оформился в жестком идейно-художественном противостоянии поэзии «безвременья». Действительно, в этом выводе есть большая доля истины. Однако нельзя забывать о том, что и Мережковский, и Минский (Соловьев в этот ряд не входит) начинали свой творческий путь как поэты «надсоновской школы», с Надсоном обоих связывала личная дружба и тесные творческие контакты. И к своему новому художественному идеалу они шли, не только преодолевая влияние «надсовщины», но во многом творчески усваивая ее уроки, точнее, изнутри реформируя художественную систему этой поэзии.

Д.С. Мережковский (1865-1941)

В стихотворениях 1880-х годов поэт создает тип лирического героя, во многом близкий к надсоновскому. Это образ «усталого», «сомневающегося» человека, «каждый чуткий нерв» которого «болезненно дрожит» «струной надорванной мучительным разладом» («Блажен, кто цель избрал, кто вышел на дорогу...», 1884). В то же время он «устал» «вечно сомневаться» ив поисках выхода жаждет, как и лирический герой Надсона,

Чему бы ни было отдаться,

Но отдаться страстно, всей душой.

(«На распутье», 1883)

Однако в процитированном стихотворении, наряду с болезненной абсолютизацией лирического порыва, свойственного Надсону, можно найти и полемику с этой установкой. Герой не желает променять «сомненье» и «тоску», как бы ни угнетали они его сознание, на бездумное «счастие цветка». Замкнуться, как Надсон, в беспорядочной сумятице своих сомнений, объявив саму стихию лирического порыва идеалом творчества, Мережковский не захотел. Он не приемлет надсоновского неверия в силу человеческого разума и поступательный ход истории. «Мне бы хотелось, умирая, сказать, - писал он Надсону в 1883 г. - Все-таки мир прекрасен, даже в этой глубочайшей бездне сомненья, позора и мук я чувствую благодатное присутствие Бога» .

Лирический герой раннего Мережковского - личность более многогранная, более уверенная в себе, чем герой Надсона. Это не только безвольный, сомневающийся во всем человек, но и правдоискатель, бесстрашно взыскующий у Творца ответа о смысле и цели человеческого бытия: «Но безжалостный рок / / Не хочу умолять, //В страхе вечном пред ним // Не могу трепетать...» («Знаю сам, что я зол...», 1882). Тайну двойственности собственного «я» Мережковский склонен понимать как часть духовной драмы всего поколения «безвременья», которое безуспешно стремится примирить в своем культурном опыте наследие двух великих эпох - эпохи бессознательной, безотчетной веры в гармонию и благость бытия (идеализм пушкинской поры) и эпохи нигилизма (научный позитивизм писаревского толка).

«Наше время, - писал Мережковский в трактате "О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы" (1892), - должно определить двумя противоположными чертами: это время самого крайнего материализма и вместе с тем страстных идеальных порывов духа. <...> Последние требования религиозного чувства сталкиваются с последними выводами опытных знаний». Поиски «нового идеализма», «сознательного» и «божественного» вместе, и станут тем требованием, которое Мережковский предъявит своему поколению в качестве первоочередной культурной задачи. В системе «нового идеализма» рассудочное отрицание Бога является иной формой духовного томления по вере в «настоящего», «подлинного» Творца:

Я Бога жаждал - и не знал;

Еще не верил, но, любя,

Пока рассудком отрицал, -

Я сердцем чувствовал Тебя

(«Бог», <1890>)

Впоследствии требование синтеза Веры и Знания организует в творчестве Мережковского содержание грандиозного культурного мифа, в свете которого поэт попытается осмыслить религиозный опыт всего человечества. В этом опыте, вечно враждуя, прочно переплетаются между собой апология мистического откровения и реального опыта, «религия духа» и «религия плоти», христианство и язычество, правда Христа и правда Антихриста. Больше всего его привлекают те исторические эпохи, где эти нравственные полюса человеческого духа тесно сосуществуют, друг сквозь друга «просвечивают», странно «двоятся».

Двоевластие «духа» и «плоти», «неба» и «земли» чудится герою лирики Мережковского везде. И в здании римского Пантеона, со стен которого друг на друга глядят мученическое лицо распятого Спасителя и - взывающие к радостям земной плоти лики олимпийских богов («Пантеон», 1891). И в почитании римлянами-католиками дня святого Констанция - праздника, больше напоминающего вакхическую оргию, чем «дух Христовой церкви» («Праздник Св. Констанция», 1891). Ив песне вакханок, в которой после клича «Эванэвое» неожиданно слышится евангельская цитата: «Унынье - величайший грех» («Песня вакханок», 1894). И даже в духовном облике современного Поэта, которому по-христиански «сладок <...> венец забвенья темный», но и языческое чувство «безумной свободы» дорого не менее («Поэт», 1894). Дух Вакха, следовательно, чудесным образом познается в духе Христа - и наоборот.

Идея универсального изоморфизма разных форм жизни лежит в основе всего творчества Мережковского, романы и публицистика которого буквально пронизаны сквозными образами, мотивами, повторяющимися деталями, типологически родственными коллизиями и героями. Творчество это могло бы показаться монотонно-однообразным, если бы под это однообразие сам Мережковский не подвел эстетику символа. «Все преходящее есть только символ», - такой цитатой из второй части «Фауста» Гете, поставленной в эпиграф, открывается сборник стихов «Символы» (1892). Символизировать жизнь - значит, по Мережковскому, искать вечное в преходящем, добираться до изначальной сути, до исходного ядра, из которого вышла вся последующая культура человечества, прозревать единство в многообразии духовных явлений разных стран и времен. Это и явилось осуществлением им же ранее сформулированной задачи «сознательного литературного воплощения свободного божественного идеализма» («О причинах упадка...»).