Человек! Не нравится то, что вокруг? Желаешь жить среди нормальных людей? Стань таким каким хочешь видеть других. Только не притворяйся на пять минут, не хитри - а действительно стань. Миру не останется ничего, кроме как последовать за тобой. Это и есть магия...
(Пелевин)



Остров Обезьян.


Никто не станет спорить с тем, что человеческие умы живут в дырявых мешках из кожи и мяса. Но наша культура имеет одну странную особенность, к которой мы настолько привыкли, что даже ее не обсуждаем. Лучше всего ее можно объяснить на примере из кинематографа.


Любой современный блокбастер (из тех, что служат одновременно каталогом нижнего белья, школой хороших манер и реестром допустимых политических взглядов) по сути внушает нам, что бегающие по экрану герои лишены всех неприятных проблем, которые влечет за собой животная материальность человеческого тела. Актеры мгновенно переходят от погонь с перестрелками к изысканным ужинам при свечах, они в любой момент готовы к любовной оргии или прыжку с парашютом. Они дерутся как гневные боги, чьи тела становятся от ударов лишь крепче.


А потом газеты сообщают, что кто-то из них трагически погиб во время съемок, поскользнувшись в уборной.


Всем известно, что сверхчеловеческий видеоряд создается из огромного числа дублей, а в промежутках между ними сверхлюди сидят на унитазах, выводят прыщи, лечат экзему и гриппуют. Но зритель, посмотрев на экранные чудеса, все равно кажется себе бесполезным мешком дерьма - и злые языки даже утверждают, что в этом одна из главных задач современного кинематографа.


Но все началось не сегодня и не вчера. Таково одно из главных свойств человеческой культуры. И проявляется оно очень многообразно.


Каждый знает, каково удерживать функционирование и внешний вид собственного тела в рамках «приличного» и «подобающего» - из-за этого возникает добрая половина всех человеческих стрессов. Тело живет своей древней жизнью, его потребности совершенно не синхронизированы с социальной надстройкой, оно потеет, пердит, храпит, кашляет, оправляется и мочится по заведенному миллиард лет назад обычаю. У него другая шкала приоритетов и ценностей, чем у нас. Прыщ на носу для него совсем не трагедия, и ему ничего не стоит из-за одной-единственной гнилой виноградины жидко обосраться на торжественном фуршете в честь датского короля. Причем это легко может произойти и с самим датским королем.


С тех пор как люди стали людьми, они живут в культуре, вытесняющей центральное и ежедневное содержание человеческого опыта в темноту клозета. Даже сегодняшний либеральный и просвещенный век поощряет нас выносить оттуда на всеобщее обозрение разве что нашу гомосексуальность - но никак не запущенный геморрой третьей стадии, которым, кстати, страдает куда большее число людей...


Эта запредельная вытесненность собственной физиологии особенно сильна в среде профессиональных красавиц (они никогда не какают и не пахнут потом, а только сверкают голубыми льдинками глаз) и среди аристократов (немыслимый позор для Набокова - испортить воздух в гостиной, а один наполеоновский генерал, говорят, вообще умер от разрыва мочевого пузыря).


Но почему мы, зловонные шелудивые обезьяны с постоянно урчащими животами, выстроили для себя настолько неудобную репрессивную культуру,


основанную на полном отрицании своей природы?
Склонные к социальному критиканству люди говорят, что целью было создать рынок депиля-торов, дезодорантов и вообще всяких косметических услуг. Это, конечно, звучит антибуржуазно и контркультурно - но думать так означает путать причину и следствие. Попытка сделать себя красивее собственной физической основы и засекретить свою животную физиологию - это именно изначальный фундамент, на котором выстроена цивилизация в знакомой нам форме.


Причина в том, что в бесконечном реестре возможного действительно есть счастливые миры (счастливые не вообще, а только по сравнению с нами), жители которых весьма похожи на нас по внешним формам, - но лишены унизительных особенностей нашего обезьяньего естества. У этих миров другая материальность.


Тело там не старится (во всяком случае так, как наше), пища усваивается иначе, болезни больше похожи на перепады настроения. Их жители даже в самом неприбранном виде красивее нас в полном сценическом гриме. Их войны похожи на схватки наших киногероев. Их любовь действительно состоит из чистого наслаждения, а не из скрытых мук по поводу метеоризмов, молочниц, складок жира и плохой эрекции. Именно эти счастливые измерения тщится изобразить азиатская иконография - и Голливуд.


Один из таких миров был в свое время низвергнут в пространство знакомых нам законов. Вернее, он был просто уничтожен - теми самыми Птицами, что преследуют наш род и сегодня. Но его обитатели, как бы зацепившись за более низкий слой бытия, нашли возможность сохраниться в животных телах и быстро привели свою культуру к близкому внешнему подобию прежней. От этой древней катастрофы зазмеи-лось множество новых маршрутов жизни - как если бы пассажиры затонувшего корабля выплыли на остров с обезьянами и, чтобы выжить, стали обезьянами сами, но сохранили свои платья, обычаи и язык, только принялись брить морды и делать косметику из глины.


И с тех пор эти обезьяны делают вид, что они по-прежнему люди - имитируя то, чем были когда-то их предки. Изменить свою животную биологию они, конечно, не могут - на такое нужны миллиарды лет. Но обезьяны научились жить в режиме постоянного маскарада, притворяясь, что имеют другую природу, чем их тела.


Даже простая попытка представить себе, чем была бы наша жизнь без постоянного вытеснения собственного естества способна давать интересные художественные эффекты - взять хотя бы «Скромное обаяние буржуазии» Бунюэля, где участники светского раута со спущенными штанами сидят вокруг стола на стильных унитазах, а кушать отходят в тайные кабинки. Абсурд, в котором мы живем, не уступает этой фантазии - он просто имеет другой знак.


Вот этот древний маскарад и есть наша культура. Занятно, что между островом обезьян и местом, откуда плыл затонувший корабль, регулярно ходят паромы. Каждая из обезьян в порядке личной инициативы может вернуться в те пространства, откуда когда-то был изгнан человеческий род: есть уйма маршрутов, и по ним умы с незапамятных времен путешествуют вверх и вниз.


Но большинству обезьян вовсе не хочется снова стать людьми. Им хочется выглядеть как люди, пока они тусуются на обезьяньем острове.


Увы, дальнейшая судьба обезьяньего острова печальна. Я вижу такие струны возможного - и их большинство, - в конце которых наш заблудившийся род вытряхивают даже из нынешних мешков с нечистотами (Мейстер Ке находится в начале пути к новому модусу бытия - он все еще настоящая обезьяна, просто мало двигается).


Затем мы падаем еще ниже, намного ниже - в пространство, трудно поддающееся описанию. Если продлить метафору, это нечто вроде мира страдающих растений, которые мимикрируют под замерших обезьян. Это все та же имитация принадлежности к более высокому классу существ: растения изо всех сил делают вид, что они обезьяны, используя порывы ветра для симуляции телесного движения. С помощью множества косметических ухищрений они искусно притворяются, что пердят, потеют и рыгают - и на построение этой дорогостоящей иллюзии уходят почти все их скудные ресурсы.


Многие окажутся там, и искусство мимикрии достигнет высот, по сравнению с которыми померкнет весь земной гламур и индустрия красоты.


В этом мире будет даже свое искусство - пронзителвное, горькое, честное, как бы набухшее вопросами «зачем?» и «за что?». И многие великие художники будут веками оттачивать там искусство ветряного жеста.

I

Наполеон начал войну с Россией потому, что он не мог не приехать в Дрезден, не мог не отуманиться почестями, не мог не надеть польского мундира, не поддаться предприимчивому впечатлению июньского утра, не мог воздержаться от вспышки гнева в присутствии Куракина и потом Балашева. Александр отказывался от всех переговоров потому, что он лично чувствовал себя оскорбленным. Барклай де Толли старался наилучшим образом управлять армией для того, чтобы исполнить свой долг и заслужить славу великого полководца. Ростов поскакал в атаку на французов потому, что он не мог удержаться от желания проскакаться по ровному полю. И так точно, вследствие своих личных свойств, привычек, условий и целей, действовали все те неперечислимые лица, участники этой войны. Они боялись, тщеславились, радовались, негодовали, рассуждали, полагая, что они знают то, что они делают, и что делают для себя, а все были непроизвольными орудиями истории и производили скрытую от них, но понятную для нас работу. Такова неизменная судьба всех практических деятелей, и тем не свободнее, чем выше они стоят в людской иерархии. Теперь деятели 1812-го года давно сошли с своих мест, их личные интересы исчезли бесследно, и одни исторические результаты того времени перед нами. Но допустим, что должны были люди Европы, под предводительством Наполеона, зайти в глубь России и там погибнуть, и вся противуречащая сама себе, бессмысленная, жестокая деятельность людей — участников этой войны, становится для нас понятною. Провидение заставляло всех этих людей, стремясь к достижению своих личных целей, содействовать исполнению одного огромного результата, о котором ни один человек (ни Наполеон, ни Александр, ни еще менее кто-либо из участников войны) не имел ни малейшего чаяния. Теперь нам ясно, что было в 1812-м году причиной погибели французской армии. Никто не станет спорить, что причиной погибели французских войск Наполеона было, с одной стороны, вступление их в позднее время без приготовления к зимнему походу в глубь России, а с другой стороны, характер, который приняла война от сожжения русских городов и возбуждения ненависти к врагу в русском народе. Но тогда не только никто не предвидел того (что теперь кажется очевидным), что только этим путем могла погибнуть восьмисоттысячная, лучшая в мире и предводимая лучшим полководцем армия в столкновении с вдвое слабейшей, неопытной и предводимой неопытными полководцами — русской армией; не только никто не предвидел этого, но все усилия со стороны русских были постоянно устремлены на то, чтобы помешать тому, что одно могло спасти Россию, и со стороны французов, несмотря на опытность и так называемый военный гений Наполеона, были устремлены все усилия к тому, чтобы растянуться в конце лета до Москвы, то есть сделать то самое, что должно было погубить их. В исторических сочинениях о 1812-м годе авторы французы очень любят говорить о том, как Наполеон чувствовал опасность растяжения своей линии, как он искал сражения, как маршалы его советовали ему остановиться в Смоленске, и приводить другие подобные доводы, доказывающие, что тогда уже будто понята была опасность кампании; а авторы русские еще более любят говорить о том, как с начала кампании существовал план скифской войны заманивания Наполеона в глубь России, и приписывают этот план кто Пфулю, кто какому-то французу, кто Толю, кто самому императору Александру, указывая на записки, проекты и письма, в которых действительно находятся намеки на этот образ действий. Но все эти намеки на предвидение того, что случилось, как со стороны французов, так и со стороны русских, выставляются теперь только потому, что событие оправдало их. Ежели бы событие не совершилось, то намеки эти были бы забыты, как забыты теперь тысячи и миллионы противоположных намеков и предположений, бывших в ходу тогда, но оказавшихся несправедливыми и потому забытых. Об исходе каждого совершающегося события всегда бывает так много предположений, что, чем бы оно ни кончилось, всегда найдутся люди, которые скажут: «Я тогда еще сказал, что это так будет», забывая совсем, что в числе бесчисленных предположений были делаемы и совершенно противоположные. Предположения о сознании Наполеоном опасности растяжения линии и со стороны русских — о завлечении неприятеля в глубь России — принадлежат, очевидно, к этому разряду, и историки только с большой натяжкой могут приписывать такие соображения Наполеону и его маршалам и такие планы русским военачальникам. Все факты совершенно противоречат таким предположениям. Не только во все время войны со стороны русских не было желания заманить французов в глубь России, но все было делаемо для того, чтобы остановить их с первого вступления их в Россию, и не только Наполеон не боялся растяжения своей линии, но он радовался, как торжеству, каждому своему шагу вперед и очень лениво, не так, как в прежние свои кампании, искал сражения. При самом начале кампании армии наши разрезаны, и единственная цель, к которой мы стремимся, состоит в том, чтобы соединить их, хотя для того, чтобы отступать и завлекать неприятеля в глубь страны, в соединении армии не представляется выгод. Император находится при армии для воодушевления ее в отстаивании каждого шага русской земли, а не для отступления. Устроивается громадный Дрисский лагерь по плану Пфуля и не предполагается отступать далее. Государь делает упреки главнокомандующим за каждый шаг отступления. Не только сожжение Москвы, но допущение неприятеля до Смоленска не может даже представиться воображению императора, и когда армии соединяются, то государь негодует за то, что Смоленск взят и сожжен и не дано пред стенами его генерального сражения. Так думает государь, но русские военачальники и все русские люди еще более негодуют при мысли о том, что наши отступают в глубь страны. Наполеон, разрезав армии, движется в глубь страны и упускает несколько случаев сражения. В августе месяце он в Смоленске и думает только о том, как бы ему идти дальше, хотя, как мы теперь видим, это движение вперед для него очевидно пагубно. Факты говорят очевидно, что ни Наполеон не предвидел опасности в движении на Москву, ни Александр и русские военачальники не думали только о заманивании Наполеона, а думали о противном. Завлечение Наполеона в глубь страны произошло не по чьему-нибудь плану (никто и не верил в возможность этого), а произошло от сложнейшей игры интриг, целей, желаний людей — участников войны, не угадывавших того, что должно быть, и того, что было единственным спасением России. Все происходит нечаянно. Армии разрезаны при начале кампании. Мы стараемся соединить их с очевидной целью дать сражение и удержать наступление неприятеля, но в этом стремлении к соединению, избегая сражений с сильнейшим неприятелем и невольно отходя под острым углом, мы заводим французов до Смоленска. Но мало того сказать, что мы отходим под острым углом потому, что французы двигаются между обеими армиями, — угол этот делается еще острее, и мы еще дальше уходим потому, что Барклай де Толли, непопулярный немец, ненавистен Багратиону (имеющему стать под его начальство), и Багратион, командуя 2-й армией, старается как можно дольше не присоединяться к Барклаю, чтобы не стать под его команду. Багратион долго не присоединяется (хотя в этом главная цель всех начальствующих лиц) потому, что ему кажется, что он на этом марше ставит в опасность свою армию и что выгоднее всего для него отступить левее и южнее, беспокоя с фланга и тыла неприятеля и комплектуя свою армию в Украине. А кажется и придумано это им потому, что ему не хочется подчиняться ненавистному и младшему чином немцу Барклаю. Император находится при армии, чтобы воодушевлять ее, а присутствие его и незнание на что решиться, и огромное количество советников и планов уничтожают энергию действий 1-ой армии, и армия отступает. В Дрисском лагере предположено остановиться; но неожиданно Паулучи, метящий в главнокомандующие, своей энергией действует на Александра, и весь план Пфуля бросается, и все дело поручается Барклаю. Но так как Барклай не внушает доверия, власть его ограничивают. Армии раздроблены, нет единства начальства, Барклай не популярен; но из этой путаницы, раздробления и непопулярности немца-главнокомандующего, с одной стороны, вытекает нерешительность и избежание сражения (от которого нельзя бы было удержаться, ежели бы армии были вместе и не Барклай был бы начальником), с другой стороны, — все большее и большее негодование против немцев и возбуждение патриотического духа. Наконец государь уезжает из армии, и как единственный и удобнейший предлог для его отъезда избирается мысль, что ему надо воодушевить народ в столицах для возбуждения народной войны. И эта поездка государя в Москву утрояет силы русского войска. Государь отъезжает из армии для того, чтобы не стеснять единство власти главнокомандующего, и надеется, что будут приняты более решительные меры; но положение начальства армий еще более путается и ослабевает. Бенигсен, великий князь и рой генерал-адъютантов остаются при армии, с тем чтобы следить за действиями главнокомандующего и возбуждать его к энергии, и Барклай, еще менее чувствуя себя свободным под глазами всех этих глаз государевых, делается еще осторожнее для решительных действий и избегает сражений. Барклай стоит за осторожность. Цесаревич намекает на измену и требует генерального сражения. Любомирский, Браницкий, Влоцкий и тому подобные так раздувают весь этот шум, что Барклай, под предлогом доставления бумаг государю, отсылает поляков генерал-адъютантов в Петербург и входит в открытую борьбу с Бенигсеном и великим князем. В Смоленске, наконец, как ни желал того Багратион, соединяются армии. Багратион в карете подъезжает к дому, занимаемому Барклаем. Барклай надевает шарф, выходит навстречу и рапортует старшему чином Багратиону. Багратион, в борьбе великодушия, несмотря на старшинство чина, подчиняется Барклаю; но, подчинившись, еще меньше соглашается с ним. Багратион лично, по приказанию государя, доносит ему. Он пишет Аракчееву: «Воля государя моего, я никак вместе с министром (Барклаем) не могу. Ради Бога, пошлите меня куда-нибудь хотя полком командовать, а здесь быть не могу; и вся главная квартира немцами наполнена, так что русскому жить невозможно, и толку никакого нет. Я думал, истинно служу государю и отечеству, а на поверку выходит, что я служу Барклаю. Признаюсь, не хочу». Рой Браницких, Винцингероде и тому подобных еще больше отравляет сношения главнокомандующих, и выходит еще меньше единства. Сбираются атаковать французов перед Смоленском. Посылается генерал для осмотра позиции. Генерал этот, ненавидя Барклая, едет к приятелю, корпусному командиру, и, просидев у него день, возвращается к Барклаю и осуждает по всем пунктам будущее поле сражения, которого он не видал. Пока происходят споры и интриги о будущем поле сражения, пока мы отыскиваем французов, ошибившись в их месте нахождения, французы натыкаются на дивизию Неверовского и подходят к самым стенам Смоленска. Надо принять неожиданное сражение в Смоленске, чтобы спасти свои сообщения. Сражение дается. Убиваются тысячи с той и с другой стороны. Смоленск оставляется вопреки воле государя и всего народа. Но Смоленск сожжен самими жителями, обманутыми своим губернатором, и разоренные жители, показывая пример другим русским, едут в Москву, думая только о своих потерях и разжигая ненависть к врагу. Наполеон идет дальше, мы отступаем, и достигается то самое, что должно было победить Наполеона.