Иван Алексеевич Бунин

«Окаянные дни»

В 1918—1920 годы Бунин записывал в форме дневниковых заметок свои непосредственные наблюдения и впечатления от событий в России того времени. Вот несколько фрагментов:

Москва, 1918 г.

1 января (старого стиля). Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто ещё более ужасное. Даже наверное так…

5 февраля. С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему уже восемнадцатое…

«Ах, если бы!». На Петровке монахи колют лёд. Прохожие торжествуют, злорадствуют: «Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят!»

Далее даты опускаем. В вагон трамвая вошёл молодой офицер и, покраснев, сказал, что он «не может, к сожалению, заплатить за билет». Приехал Дерман, критик, — бежал из Симферополя. Там, говорит, «неописуемый ужас», солдаты и рабочие «ходят прямо по колено в крови». Какого-то старика-полковника живьём зажарили в паровозной топке. «Ещё не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно…» Это слышишь теперь поминутно. Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет, А главное: наша «пристрастность» будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна «страсть» только «революционного народа»? А мы-то что ж, не люди, что ли? В трамвае ад, тучи солдат с мешками — бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защищать Петербург от немцев. Встретил на Поварской мальчишку-солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал: «Деспот, сукин сын!» На стенах домов кем-то расклеены афиши, уличающие Троцкого и Ленина в связи с немцами, в том, что они немцами подкуплены. Спрашиваю Клестова: «Ну, а сколько же именно эти мерзавцы получили?» «Не беспокойтесь, — ответил он с мутной усмешкой, — порядочно…» Разговор с полотёрами:

— Ну, что же скажете, господа, хорошенького?

— Да что скажешь. Все плохо.

— А Бог знает, — сказал курчавый. — Мы народ тёмный… Что мы знаем? То и будет: напустили из тюрем преступников, вот они нами и управляют, а их надо не выпускать, а давно надо было из поганого ружья расстрелять. Царя ссадили, а при нем подобного не было. А теперь этих большевиков не сопрёшь. Народ ослаб… Их и всего-то сто тысяч наберётся, а нас сколько миллионов, и ничего не можем. Теперь бы казёнку открыть, дали бы нам свободу, мы бы их с квартир всех по клокам растащили".

Разговор, случайно подслушанный по телефону:

— У меня пятнадцать офицеров и адъютант Каледина. Что делать?

— Немедленно расстрелять.

Опять какая-то манифестация, знамёна, плакаты, музыка — и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток: «Вставай, подымайся, рабочай народ!». Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские. Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Сауе гигет». На эти лица ничего не надо ставить, и без всякого клейма все видно. Читали статейку Ленина. Ничтожная и жульническая — то интернационал, то «русский национальный подъем». «Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное! Читал о стоящих на дне моря трупах, — убитые, утопленные офицеры. А тут «Музыкальная табакерка». Вся Лубянская площадь блестит на солнце. Жидкая грязь брызжет из-под колёс. И Азия, Азия — солдаты, мальчишки, торг пряниками, халвой, маковыми плитками, папиросами… У солдат и рабочих, то и дело грохочущих на грузовиках, морды торжествующие. В кухне у П. солдат, толстомордый… Говорит, что, конечно, социализм сейчас невозможен, но что буржуев все-таки надо перерезать.

Одесса. 1919 г.

12 апреля (старого стиля). Уже почти три недели с дня нашей погибели. Мёртвый, пустой порт, мёртвый, загаженный город-Письмо из Москвы… от 10 августа пришло только сегодня. Впрочем, почта русская кончилась уже давно, ещё летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился «министр почт и телеграфов…». Тогда же появился впервые и «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство. Все орали друг на друга за малейшее противоречие: «Я тебя арестую, сукин сын!».

Часто вспоминаю то негодование, с которым встречали мои будто бы сплошь чёрные изображения русского народа. …И кто же? Те самые, что вскормлены, вспоены той самой литературой, которая сто лет позорила буквально все классы, то есть «попа», «обывателя», мещанина, чиновника, полицейского, помещика, зажиточного крестьянина — словом, вся и всех, за исключением какого-то «народа» — безлошадного, конечно, — и босяков.

Сейчас все дома темны, в темноте весь город, кроме тех мест, где эти разбойничьи притоны, — там пылают люстры, слышны балалайки, видны стены, увешанные чёрными знамёнами, на которых белые черепа с надписями: «Смерть, смерть буржуям!»

Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно яростными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок, жилет донельзя запакощенный, на плечах кургузого пиджачка — перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены… И меня уверяют, что эта гадюка одержима будто бы «пламенной, беззаветной любовью к человеку», «жаждой красоты, добра и справедливости»!

Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом — Чудь. Но и в том и в другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, «шаткость», как говорили в старину. Народ сам cказал про себя: «из нас, как из древа, — и дубина, и икона», — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев.

«От победы к победе — новые успехи доблестной Красной Армии. Расстрел 26 черносотенцев в Одессе…»

Слыхал, что и у нас будет этот дикий грабёж, какой уже идёт в Киеве, — «сбор» одежды и обуви… Но жутко и днём. Весь огромный город не живёт, сидит по домам, выходит на улицу мало. Город чувствует себя завоёванным как будто каким-то особым народом, который кажется гораздо более страшным, чем, я думаю, казались нашим предкам печенеги. А завоеватель шатается, торгует с лотков, плюёт семечками, «кроет матом». По Дерибасовской или движется огромная толпа, сопровождающая для развлечения гроб какого-нибудь жулика, выдаваемого непременно за «павшего борца» (лежит в красном гробу…), или чернеют бушлаты играющих на гармонях, пляшущих и вскрикивающих матросов: «Эх, яблочко, куда котишься!»

Вообще, как только город становится «красным», тотчас резко меняется толпа, наполняющая улицы. Совершается некий подбор лиц… На этих лицах прежде всего нет обыденности, простоты. Все они почти сплошь резко отталкивающие, пугающие злой тупостью, каким-то угрюмо-холуйским вызовом всему и всем.

Я видел Марсово Поле, на котором только что совершили, как некое традиционное жертвоприношение революции, комедию похорон будто бы павших за свободу героев. Что нужды, что это было, собственно, издевательство над мёртвыми, что они были лишены честного христианского погребения, заколочены в гроба почему-то красные и противоестественно закопаны в самом центре города живых.

Из «Известий» (замечательный русский язык): «Крестьяне говорят, дайте нам коммуну, лишь бы избавьте нас от кадетов…»

Подпись под плакатом: «Не зарись, Деникин, на чужую землю!»

Кстати, об одесской чрезвычайке. Там теперь новая манера пристреливать — над клозетной чашкой.

«Предупреждение» в газетах: «В связи с полным истощением топлива, электричества скоро не будет». Итак, в один месяц все обработали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трамваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды — ничего!

Вчера поздно вечером, вместе с «комиссаром» нашего дома, явились измерять в длину, ширину и высоту все наши комнаты «на предмет уплотнения пролетариатом».

Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови…

В красноармейцах главное — распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает «шевелюр». Одеты в какую-то сборную рвань. Часовые сидят у входов реквизированных домов в креслах в самых изломанных позах. Иногда сидит просто босяк, на поясе браунинг, с одного боку висит немецкий тесак, с другого кинжал.

Призывы в чисто русском духе: «Вперёд, родные, не считайте трупы!»

Р. S. Тут обрываются мои одесские заметки. Листки, следующие за этими, я так хорошо закопал в одном месте в землю, что перед бегством из Одессы, в конце января 1920 года, никак не мог найти их.

Некоторые записки Бунина в виде дневниковых заметок о личных наблюдениях в период гражданской войны в России.

Москва, 1918 год.

В вагоне трамвая молодой офицер не может расплатиться за билет. Бежавший из Симферополя критик Дерман рассказывает про творящийся там ужас. Рабочие и солдаты ходят по колено в крови. Один старик-полковник был зажарен живьём в паровозной топке. Повсюду слышно, что рассматривая русскую революцию не нужно быть объективным и беспристрастным. В трамвае ад, множество солдат с мешками убегают из Москвы, страшась, что будут посланы на защиту от немцев Петербурга.

На Поварской встречается мальчишка-солдат, тощий, паскудный, оборванный, вдребезги пьяный. Он назвал меня сукиным сыном. На стенах домов расклеены афиши, которые уличают Ленина и Троцкого в подкупе, в связях с немцами. Клестов сказал, что данные мерзавцы получили довольно порядочно денег.

В разговоре с полотёрами, те сказали, что дела очень плохи. Что ими управляют тюремные преступники. Что их следовало не выпускать, а расстрелять. Что при царе такого не было. Что из-за слабости народа, большевиков теперь не сопрёшь.

Повсюду манифестации, музыка, знамёна, плакаты. Везде слышны первобытные, утробные голоса: «Вставай, рабочий народ!». У женщин лица мордовские, чувашские, у мужчин сахалинские, преступные. Римлянами на лица каторжников ставились клейма. На этих лицах все видно без всякого клейма

Одесса. 1919 год.

Уже три недели со дня нашей погибели. Город и порт весь загаженный, мёртвый, пустой. Все дома темны, весь город в темноте, кроме разбойничьих притонов. Там слышны балалайки, пылают люстры. Стены там увешаны чёрными знамёнами с белыми черепами и надписями «Смерть буржуям!»

Слыхал, что как и в Киеве, здесь будет дикий грабёж - «сбор» обуви и одежды. Жутко даже в дневное время. Весь огромный город практически не живёт. Все сидят по домам, редко выходя на улицу. Город чувствует себя полностью завоёванным неким особым народом, кажущимся страшнее печенегов. При этом завоеватель шатается, плюёт семечками, торгует с лотков, «кроет матом». Встречаются толпы, сопровождающие для развлечения красный гроб очередного жулика, выдаваемого за «павшего борца». Везде чернеют бушлаты вскрикивающих, пляшущих и играющих на гармонях матросов.

На Марсовом Поле совершают традиционное жертвоприношение революции. Это комедия похорон, будто бы погибших за свободу героев. Это явное издевательство над мёртвыми. Они были лишены христианского честного погребения, заколочены в красные гробы и закопаны в центре города живых.

Вчера поздно вечером, люди совместно с «комиссаром» дома, прибыли измерять размеры наших комнат для уплотнения пролетариатом. Главным критерием красноармейцев является распущенность. Глаза наглые, мутные, в зубах папироска, картуз на затылок, одеты во всякую сборную рвань. Поблизости входов реквизированных домов сидят часовые во всевозможных изломанных позах. Встречаются просто босяки с браунингом на поясе, по бокам с кинжалом и немецким тесаком. Повсюду призывы в истинно русском духе: «Вперёд, не считая трупы!».

В 1918-1920 годы Бунин записывал в форме дневниковых заметок свои непосредственные наблюдения и впечатления от событий в России. 1918 год он называл “проклятым”, а от будущего ожидал чего-то еще более ужасного.

Бунин очень иронично пишет о введении нового стиля. Он упоминает “о начавшемся наступлении на нас немцев”, которое все приветствуют, и описывает происшествия, которые наблюдал на улицах Москвы.

В вагон трамвая входит молодой офицер и смущенно говорит, что он “не может, к сожалению, заплатить за билет”.

В Москву возвращается критик Дерман – бежал из Симферополя. Он говорит, что там “неописуемый ужас”, солдаты и рабочие “ходят прямо по колено в крови”. Какого-то старика-полковника живьем зажарили в паровозной топке.

“Еще не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно…” Это слышится теперь поминутно. Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет, а наша “пристрастность” будет очень дорога для будущего историка. Разве важна “страсть” только “революционного народа”?

В трамвае ад, тучи солдат с мешками – бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защищать Петербург от немцев. Автор встречает мальчишку-солдата, оборванного, тощего и вдребезги пьяного. Солдат натыкается на автора, отшатнувшись назад, плюет на него и говорит: “Деспот, сукин сын!”.

На стенах домов расклеены афиши, уличающие Троцкого и Ленина в том, что они подкуплены немцами. Автор спрашивает у приятеля, сколько именно эти мерзавцы получили. Приятель с усмешкой отвечает – порядочно.

Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, пение в сотни глоток: “Вставай, подымайся, рабочай народ!”. Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские. Римляне ставили на лица своих каторжников клейма. На эти лица ничего не надо ставить, и без всякого клейма все видно.

Вся Лубянская площадь блестит на солнце. Жидкая грязь брызжет из-под колес, солдаты, мальчишки, торг пряниками, халвой, маковыми плитками, папиросами – настоящая Азия. У солдат и рабочих, проезжающих на грузовиках, морды торжествующие. В кухне у знакомого – толстомордый солдат. Говорит, что социализм сейчас невозможен, но буржуев надо перерезать.

Одесса, 12 апреля 1919 года (по старому стилю). Мертвый, пустой порт, загаженный город. Почта не работает с лета 17 года, с тех пор, как впервые, на европейский лад, появился “министр почт и телеграфов”. Тогда же появился и первый “министр труда”, и вся Россия бросила работать. Да и сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода.

Автор часто вспоминает то негодование, с которым встречали его будто бы сплошь черные изображения русского народа. Негодовали люди, вскормленные той самой литературой, которая сто лет позорила попа, обывателя, мещанина, чиновника, полицейского, помещика, зажиточного крестьянина – все классы, кроме безлошадного “народа” и босяков.

Сейчас все дома темны. Свет горит только в разбойничьих притонах, где пылают люстры, слышны балалайки, видны стены, увешанные черными знаменами с белыми черепами и надписями: “Смерть буржуям!”.

Автор описывает пламенного борца за революцию: во рту слюна, глаза яростно смотрят сквозь криво висящее пенсне, галстучек вылез на грязный бумажный воротничок, жилет запакощенный, на плечах кургузого пиджачка – перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены. И эта гадюка одержима “пламенной, беззаветной любовью к человеку”, “жаждой красоты, добра и справедливости”!

Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом – Чудь. Но и в том и в другом есть страшная переменчивость настроений и обликов. Народ сам говорит про себя: “Из нас, как из древа, – и дубина, и икона”. Все зависит от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев.

“От победы к победе – новые успехи доблестной Красной Армии. Расстрел 26 черносотенцев в Одессе…”

Автор ожидает, что в Одессе начнется дикий грабеж, который уже идет в Киеве, – “сбор” одежды и обуви. Даже днем в городе жутко. Все сидят по домам. Город чувствует себя завоеванным кем-то, кто кажется жителям страшнее печенегов. А завоеватель торгует с лотков, плюет семечками, “кроет матом”.

По Дерибасовской или движется огромная толпа, сопровождающая красный гроб какого-нибудь жулика, выдаваемого за “павшего борца”, или чернеют бушлаты играющих на гармонях, пляшущих и вскрикивающих матросов: “Эх, яблочко, куда котишься!”.

Город становится “красным”, и сразу меняется толпа, наполняющая улицы. На новых лицах нет обыденности, простоты. Все они резко отталкивающие, пугающие злой тупостью, угрюмо-холуйским вызовом всему и всем.

Автор вспоминает Марсово Поле, на котором совершали, как некое жертвоприношение революции, комедию похорон “павших за свободу героев”. Про мнению автора, это было издевательство над мертвыми, которые были лишены честного христианского погребения, заколочены в красные гробы и противоестественно закопаны в самом центре города живых.

Подпись под плакатом: “Не зарись, Деникин, на чужую землю!”.

В одесской “чрезвычайке” новая манера расстреливать – над клозетной чашкой.

“Предупреждение” в газетах: “В связи с полным истощением топлива, электричества скоро не будет”. В один месяц обработали все – фабрики, железные дороги, трамваи. Нет ни воды, ни хлеба, ни одежды – ничего!

Поздно вечером, вместе с “комиссаром” дома, к автору являются измерять в длину, ширину и высоту все комнаты “на предмет уплотнения пролетариатом”.

Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови.

Главная черта красноармейцев – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылке, на лоб падает “шевелюр”. Одеты в сборную рвань. Часовые сидят у входов реквизированных домов, развалившись в креслах. Иногда сидит просто босяк, на поясе браунинг, с одного боку висит немецкий тесак, с другого кинжал.

Призывы в чисто русском духе: “Вперед, родные, не считайте трупы!”.

В Одессе расстреливают еще пятнадцать человек и публикуют список. Из Одессы отправлено “два поезда с подарками защитникам Петербурга”, то есть с продовольствием, а сама Одесса дохнет с голоду.

(No Ratings Yet)

Краткое содержание “Окаянных дней” Бунина

Другие сочинения по теме:

  1. Бунин, как мы знаем, решительно не Февральскую, а затем и Октябрьскую революцию 1917 года. В пору братоубийственной гражданской войны он...
  2. Роман посвящен истории рабочей семьи Лашковых. Книга состоит из семи частей, каждая из которых называется по дням недели и рассказывает...
  3. Главный герой романа, Колен, очень милый молодой человек двадцати двух лет, так часто улыбающийся младенческой улыбкой, что от этого на...
  4. Рассказчик, запущенный длинноволосый толстяк не первой молодости, решает учиться живописи. Бросив свое имение в Тамбовской губернии, он проводит зиму в...
  5. Таня, семнадцатилетняя деревенская девочка с простым, миловидным личиком и серыми крестьянскими глазами, служит горничной у мелкой помещицы Казаковой. Временами к...
  6. Автор-рассказчик вспоминает недавнее прошлое. Ему вспоминается ранняя погожая осень, весь золотой, подсохший и поредевший сад, тонкий аромат опавшей листвы и...
  7. Ы Госпожа Маро, родившаяся и выросшая в Лозанне, в строгой честной семье, выходит замуж по любви. Новобрачные отправляются в Алжирию,...
  8. Рассказчица вспоминает о женихе. Он всегда считался в семье своим человеком: его покойный отец был другом и соседом отца. В...
  9. Сочинение не тему Чернобыльской катастрофы. Раскрытие проблемы правды и совести в произведениях о трагедии Чернобыля. Двадцать лет – это миг,...

В 1918–1920 годы Бунин запи-сывал в форме днев-ни-ковых заметок свои непо-сред-ственные наблю-дения и впечат-ления от событий в России того времени. Вот несколько фраг-ментов:

Москва, 1918г.

1 января (старого стиля). Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так...

5 февраля. С первого февраля прика-зали быть новому стилю. Так что по-ихнему уже восем-на-дцатое...

«Ах, если бы!». На Петровке монахи колют лед. Прохожие торже-ствуют, злорад-ствуют: «Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят!»

Далее даты опус-каем. В вагон трамвая вошел молодой офицер и, покраснев, сказал, что он «не может, к сожа-лению, запла-тить за билет». Приехал Дерман, критик, — бежал из Симфе-ро-поля. Там, говорит, «неопи-су-емый ужас», солдаты и рабочие «ходят прямо по колено в крови». Какого-то старика-полков-ника живьем зажа-рили в паро-возной топке. «Еще не настало время разби-раться в русской рево-люции беспри-страстно, объек-тивно...» Это слышишь теперь поми-нутно. Но насто-ящей беспри-страст-ности все равно никогда не будет А главное: наша «пристраст-ность» будет ведь очень и очень дорога для буду-щего исто-рика. Разве важна «страсть» только «рево-лю-ци-он-ного народа»? А мы-то что ж, не люди, что ли? В трамвае ад, тучи солдат с мешками — бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защи-щать Петер-бург от немцев. Встретил на Повар-ской маль-чишку-солдата, оборван-ного, тощего, паскуд-ного и вдре-безги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшат-нув-шись назад, плюнул на меня и сказал: «Деспот, сукин сын!» На стенах домов кем-то расклеены афиши, улича-ющие Троц-кого и Ленина в связи с немцами, в том, что они немцами подкуп-лены. Спра-шиваю Клестова: «Ну, а сколько же именно эти мерзавцы полу-чили?» «Не беспо-кой-тесь, — ответил он с мутной усмешкой, — поря-дочно...» Разговор с поло-те-рами:

— Ну, что же скажете, господа, хоро-шень-кого?

— Да что скажешь. Все плохо.

— А Бог знает, — сказал курчавый. — Мы народ темный... Что мы знаем? То и будет: напу-стили из тюрем преступ-ников, вот они нами и управ-ляют, а их надо не выпус-кать, а давно надо было из пога-ного ружья расстре-лять. Царя ссадили, а при нем подоб-ного не было. А теперь этих боль-ше-виков не сопрешь. Народ ослаб... Их и всего-то сто тысяч набе-рется, а нас сколько милли-онов, и ничего не можем. Теперь бы казенку открыть, дали бы нам свободу, мы бы их с квартир всех по клокам раста-щили«.

Разговор, случайно подслу-шанный по теле-фону:

— У меня пятна-дцать офицеров и адъютант Кале-дина. Что делать?

— Немед-ленно расстре-лять.

Опять какая-то мани-фе-стация, знамена, плакаты, музыка — и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток: «Вставай, поды-майся, рабочай народ!». Голоса утробные, перво-бытные. Лица у женщин чуваш-ские, мордов-ские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо саха-лин-ские. Римляне ставили на лица своих каторж-ников клейма: «Сауе гигет». На эти лица ничего не надо ставить, и без всякого клейма все видно. Читали статейку Ленина. Ничтожная и жуль-ни-че-ская — то интер-на-ционал, то «русский нацио-нальный подъем». «Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное! Читал о стоящих на дне моря трупах, — убитые, утоп-ленные офицеры. А тут «Музы-кальная таба-керка». Вся Лубян-ская площадь блестит на солнце. Жидкая грязь брызжет из-под колес. И Азия, Азия — солдаты, маль-чишки, торг пряни-ками, халвой, мако-выми плит-ками, папи-ро-сами... У солдат и рабочих, то и дело грохо-чущих на грузо-виках, морды торже-ству-ющие. В кухне у П. солдат, толсто-мордый... Говорит, что, конечно, соци-а-лизм сейчас невоз-можен, но что буржуев все-таки надо пере-ре-зать.

Одесса. 1919 г.

12 апреля (старого стиля). Уже почти три недели с дня нашей поги-бели. Мертвый, пустой порт, мертвый, зага-женный город-Письмо из Москвы... от 10 августа пришло только сегодня. Впрочем, почта русская кончи-лась уже давно, еще летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на евро-пей-ский лад, появился «министр почт и теле-графов...». Тогда же появился впервые и «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила рабо-тать. Да и сатана Каиновой злобы, крово-жад-ности и самого дикого само-управ-ства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провоз-гла-шены брат-ство, равен-ство и свобода. Тогда сразу насту-пило исступ-ление, острое умопо-ме-ша-тель-ство. Все орали друг на друга за малейшее проти-во-речие: «Я тебя арестую, сукин сын!».

Часто вспо-минаю то него-до-вание, с которым встре-чали мои будто бы сплошь черные изоб-ра-жения русского народа. ...И кто же? Те самые, что вскорм-лены, вспоены той самой лите-ра-турой, которая сто лет позо-рила буквально все классы, то есть «попа», «обыва-теля», меща-нина, чинов-ника, поли-цей-ского, поме-щика, зажи-точ-ного крестья-нина — словом, вся и всех, за исклю-че-нием какого-то «народа» — безло-шад-ного, конечно, — и босяков.

Сейчас все дома темны, в темноте весь город, кроме тех мест, где эти разбой-ничьи притоны, — там пылают люстры, слышны бала-лайки, видны стены, увешанные черными знаме-нами, на которых белые черепа с надпи-сями: «Смерть, смерть буржуям!»

Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно ярост-ными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный ворот-ничок, жилет донельзя запа-ко-щенный, на плечах кургу-зого пиджачка — перхоть, сальные жидкие волосы вскло-ко-чены... И меня уверяют, что эта гадюка одер-жима будто бы «пламенной, безза-ветной любовью к чело-веку», «жаждой красоты, добра и спра-вед-ли-вости»!

Есть два типа в народе. В одном преоб-ла-дает Русь, в другом — Чудь. Но и в том и в другом есть страшная пере-мен-чи-вость настро-ений, обликов, «шаткость», как гово-рили в старину. Народ сам cказал про себя: «из нас, как из древа, — и дубина, и икона», — в зави-си-мости от обсто-я-тельств, от того, кто это древо обра-ба-ты-вает: Сергий Радо-неж-ский или Емелька Пугачев.

«От победы к победе — новые успехи доблестной Красной Армии. Расстрел 26 черно-со-тенцев в Одессе...»

Слыхал, что и у нас будет этот дикий грабеж, какой уже идет в Киеве, — «сбор» одежды и обуви... Но жутко и днем. Весь огромный город не живет, сидит по домам, выходит на улицу мало. Город чувствует себя заво-е-ванным как будто каким-то особым народом, который кажется гораздо более страшным, чем, я думаю, каза-лись нашим предкам пече-неги. А заво-е-ва-тель шата-ется, торгует с лотков, плюет семеч-ками, «кроет матом». По Дери-ба-сов-ской или движется огромная толпа, сопро-вож-да-ющая для развле-чения гроб какого-нибудь жулика, выда-ва-е-мого непре-менно за «павшего борца» (лежит в красном гробу...), или чернеют бушлаты игра-ющих на гармонях, пляшущих и вскри-ки-ва-ющих матросов: «Эх, яблочко, куда котишься!»

Вообще, как только город стано-вится «красным», тотчас резко меня-ется толпа, напол-ня-ющая улицы. Совер-ша-ется некий подбор лиц... На этих лицах прежде всего нет обыден-ности, простоты. Все они почти сплошь резко оттал-ки-ва-ющие, пуга-ющие злой тупо-стью, каким-то угрюмо-холуй-ским вызовом всему и всем.

Я видел Марсово Поле, на котором только что совер-шили, как некое тради-ци-онное жерт-во-при-но-шение рево-люции, комедию похорон будто бы павших за свободу героев. Что нужды, что это было, собственно, изде-ва-тель-ство над мерт-выми, что они были лишены чест-ного христи-ан-ского погре-бения, зако-ло-чены в гроба почему-то красные и проти-во-есте-ственно зако-паны в самом центре города живых.

Из «Изве-стий» (заме-ча-тельный русский язык): «Крестьяне говорят, дайте нам коммуну, лишь бы избавьте нас от кадетов...»

Подпись под плакатом: «Не зарись, Деникин, на чужую землю!»

Кстати, об одес-ской чрез-вы-чайке. Там теперь новая манера пристре-ли-вать — над клозетной чашкой.

«Преду-пре-ждение» в газетах: «В связи с полным исто-ще-нием топлива, элек-три-че-ства скоро не будет». Итак, в один месяц все обра-бо-тали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трам-ваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды — ничего!

Вчера поздно вечером, вместе с «комис-саром» нашего дома, явились изме-рять в длину, ширину и высоту все наши комнаты «на предмет уплот-нения проле-та-ри-атом».

Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что только под защитой таких священно-рево-лю-ци-онных слов можно так смело шагать по колено в крови...

В крас-но-ар-мейцах главное — распу-щен-ность. В зубах папи-роска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает «шевелюр». Одеты в какую-то сборную рвань. Часовые сидят у входов рекви-зи-ро-ванных домов в креслах в самых изло-манных позах. Иногда сидит просто босяк, на поясе брау-нинг, с одного боку висит немецкий тесак, с другого кинжал.

Призывы в чисто русском духе: «Вперед, родные, не считайте трупы!»

В Одессе расстре-ляно еще 15 человек (опуб-ли-кован список). Из Одессы отправ-лено «два поезда с подар-ками защит-никам Петер-бурга», то есть с продо-воль-ствием (а Одесса сама дохнет с голоду).

Р. S. Тут обры-ва-ются мои одес-ские заметки. Листки, следу-ющие за этими, я так хорошо закопал в одном месте в землю, что перед бегством из Одессы, в конце января 1920 года, никак не мог найти их.

Окаянные дни
Краткое содержание произведения
В 1918-1920 годы Бунин записывал в форме дневниковых заметок свои непосредственные наблюдения и впечатления от событий в России того времени. Вот несколько фрагментов:
Москва, 1918г.
1 января (старого стиля). Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так…
5 февраля. С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему уже восемнадцатое…
6 февраля. В газетах – о начавшемся наступлении на нас немцев. Все говорят: “Ах, если бы!”. На Петровке монахи колют лед. Прохожие торжествуют, злорадствуют: “Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят!”
Далее даты опускаем. В вагон трамвая вошел молодой офицер и, покраснев, сказал, что он “не может, к сожалению, заплатить за билет”. Приехал Дерман, критик, – бежал из Симферополя. Там, говорит, “неописуемый ужас”, солдаты и рабочие “ходят прямо по колено в крови”. Какого-то старика-полковника живьем зажарили в паровозной топке. “Еще не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно… ” Это слышишь теперь поминутно. Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет А главное: наша “пристрастность” будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна “страсть” только “революционного народа”? А мы-то что ж, не люди, что ли? В трамвае ад, тучи солдат с мешками – бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защищать Петербург от немцев. Встретил на Поварской мальчишку-солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал: “Деспот, сукин сын!” На стенах домов кем-то расклеены афиши, уличающие Троцкого и Ленина в связи с немцами, в том, что они немцами подкуплены. Спрашиваю Клестова: “Ну, а сколько же именно эти мерзавцы получили?” “Не беспокойтесь, – ответил он с мутной усмешкой, – порядочно… ” Разговор с полотерами:
– Ну, что же скажете, господа, хорошенького?
– Да что скажешь. Все плохо.
– А что, по-вашему, дальше будет?
– А Бог знает, – сказал курчавый. – Мы народ темный… Что мы знаем? То и будет: напустили из тюрем преступников, вот они нами и управляют, а их надо не выпускать, а давно надо было из поганого ружья расстрелять. Царя ссадили, а при нем подобного не было. А теперь этих большевиков не сопрешь. Народ ослаб… Их и всего-то сто тысяч наберется, а нас сколько миллионов, и ничего не можем. Теперь бы казенку открыть, дали бы нам свободу, мы бы их с квартир всех по клокам растащили”.
Разговор, случайно подслушанный по телефону:
– У меня пятнадцать офицеров и адъютант Каледина. Что делать?
– Немедленно расстрелять.
Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, музыка – и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток: “Вставай, подымайся, рабочай народ!”. Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские. Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: “Сауе гигет”. На эти лица ничего не надо ставить, и без всякого клейма все видно. Читали статейку Ленина. Ничтожная и жульническая – то интернационал, то “русский национальный подъем”. “Съезд Советов”. Речь Ленина. О, какое это животное! Читал о стоящих на дне моря трупах, – убитые, утопленные офицеры. А тут “Музыкальная табакерка”. Вся Лубянская площадь блестит на солнце. Жидкая грязь брызжет из-под колес. И Азия, Азия – солдаты, мальчишки, торг пряниками, халвой, маковыми плитками, папиросами… У солдат и рабочих, то и дело грохочущих на грузовиках, морды торжествующие. В кухне у П. солдат, толстомордый… Говорит, что, конечно, социализм сейчас невозможен, но что буржуев все-таки надо перерезать.
Одесса. 1919 г.
12 апреля (старого стиля). Уже почти три недели с дня нашей погибели. Мертвый, пустой порт, мертвый, загаженный город-Письмо из Москвы… от 10 августа пришло только сегодня. Впрочем, почта русская кончилась уже давно, еще летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился “министр почт и телеграфов… “. Тогда же появился впервые и “министр труда” – и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство. Все орали друг на друга за малейшее противоречие: “Я тебя арестую, сукин сын!”.
Часто вспоминаю то негодование, с которым встречали мои будто бы сплошь черные изображения русского народа. … И кто же? Те самые, что вскормлены, вспоены той самой литературой, которая сто лет позорила буквально все классы, то есть “попа”, “обывателя”, мещанина, чиновника, полицейского, помещика, зажиточного крестьянина – словом, вся и всех, за исключением какого-то “народа” – безлошадного, конечно, – и босяков.
Сейчас все дома темны, в темноте весь город, кроме тех мест, где эти разбойничьи притоны, – там пылают люстры, слышны балалайки, видны стены, увешанные черными знаменами, на которых белые черепа с надписями: “Смерть, смерть буржуям!”
Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно яростными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок, жилет донельзя запакощенный, на плечах кургузого пиджачка – перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены… И меня уверяют, что эта гадюка одержима будто бы “пламенной, беззаветной любовью к человеку”, “жаждрй красоты, добра и справедливости”!
Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом – Чудь. Но и в том и в другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, “шаткость”, как говорили в старину. Народ сам вказал про себя: “из нас, как из древа, – и дубина, и икона”, – в зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев.
“От победы к победе – новые успехи доблестной Красной Армии. Расстрел 26 черносотенцев в Одессе… “
Слыхал, что и у нас будет этот дикий грабеж, какой уже идет в Киеве, – “сбор” одежды и обуви… Но жутко и днем. Весь огромный город не живет, сидит по домам, выходит на улицу мало. Город чувствует себя завоеванным как будто каким-то особым народом, который кажется гораздо более страшным, чем, я думаю, казались нашим предкам печенеги. А завоеватель шатается, торгует с лотков, плюет семечками, “кроет матом”. По Дерибасовской или движется огромная толпа, сопровождающая для развлечения гроб какого-нибудь жулика, выдаваемого непременно за “павшего борца” (лежит в красном гробу…), или чернеют бушлаты играющих на гармонях, пляшущих и вскрикивающих матросов: “Эх, яблочко, куда котишься!”
Вообще, как только город становится “красным”, тотчас резко меняется толпа, наполняющая улицы. Совершается некий подбор лиц… На этих лицах прежде всего нет обыденности, простоты. Все они почти сплошь резко отталкивающие, пугающие злой тупостью, каким-то угрюмо-холуйским вызовом всему и всем.
Я видел Марсово Поле, на котором только что совершили, как некое традиционное жертвоприношение революции, комедию похорон будто бы павших за свободу героев. Что нужды, что это было, собственно, издевательство над мертвыми, что они были лишены честного христианского погребения, заколочены в гроба почему-то красные и противоестественно закопаны в самом центре города живых.
Из “Известий” (замечательный русский язык): “Крестьяне говорят, дайте нам коммуну, лишь бы избавьте нас от кадетов… “
Подпись под плакатом: “Не зарись, Деникин, на чужую землю!”
Кстати, об одесской чрезвычайке. Там теперь новая манера пристреливать – над клозетной чашкой.
“Предупреждение” в газетах: “В связи с полным истощением топлива, электричества скоро не будет”. Итак, в один месяц все обработали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трамваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды – ничего!
Вчера поздно вечером, вместе с “комиссаром” нашего дома, явились измерять в длину, ширину и высоту все наши комнаты “на предмет уплотнения пролетариатом”.
Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови…
В красноармейцах главное – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает “шевелюр”. Одеты в какую-то сборную рвань. Часовые сидят у входов реквизированных домов в креслах в самых изломанных позах. Иногда сидит просто босяк, на поясе браунинг, с одного боку висит немецкий тесак, с другого кинжал.
Призывы в чисто русском духе: “Вперед, родные, не считайте трупы!*
В Одессе расстреляно еще 15 человек (опубликован список). Из Одессы отправлено “два поезда с подарками защитникам Петербурга”, то есть с продовольствием (а Одесса сама дохнет с голоду).
Р. S. Тут обрываются мои одесские заметки. Листки, следующие за этими, я так хорошо закопал в одном месте в землю, что перед бегством из Одессы, в конце января 1920 года, никак не мог найти их.



Произведение представляет собой дневниковые записи Бунина, веденные им в 1918–1920 годы. В заметках автор отражал свои впечатления и наблюдения относительно событий, происходящих в России в то время.

Москва, 1918 г.

1 января (запись ведется еще по старому стилю). Этот проклятый год закончился. Что будет дальше? Возможно, нечто более ужасное.

Поэтому сегодня уже 18-е.

6 февраля. Во всех газетах пишут о наступлении немцев. Монахи на Петровке колют лед. Глядя на них, прохожие торжествуют и высказывают свое злорадство.

Молодой офицер вошел в вагон трамвая и, покраснев, сказал, что за билет заплатить, к сожалению, не может. Критик Дерман бежал из Симферополя, где, по его словам, творится «неописуемый ужас»: рабочие и солдаты «ходят прямо по колено в крови».

В паровозной топке заживо зажарили некого старика-полковника. Поминутно слышно вокруг о том, что время беспристрастно разбираться в русской революции еще не настало.

Однако истинная беспристрастность вряд ли возможна. Главное, что наша «пристрастность» для будущего историка будет очень дорога. В это время не только «революционный народ» в центре событий, но и обычные люди. Полчища солдат с мешками устремляются прочь из Москвы, опасаясь, что их отправят защищать Петербург от немцев. Мальчишка-солдат на Поварской улице, оборванный, тощий и мертвецки пьяный, мордой ткнул мне в грудь, назвал деспотом и плюнул в меня, отшатнувшись. Стены домов оклеены афишами, которые уличают Троцкого и Ленина в том, что они связаны с немцами и подкуплены ими. Задаю вопрос Клестову: сколько получили эти мерзавцы? На что он отвечает: порядочно.

Из разговора с полотерами: у них все плохо, что будет дальше – один бог знает. Полотеры – народ темный, что они знают? Из тюрем преступников напустили, они и управляют, а их не выпускать надо было, а расстрелять из поганого ружья. Ссадили царя, а ведь при нем не было подобного. Большевиков же не сопрешь. Ослаб народ совсем… Всего-то большевиков наберется сто тысяч, а народа - сколько миллионов, а ничего он не может. Открыть бы казенку, да дать народу свободу, растащил бы он большевиков с квартир по клокам.

Из разговора, случайно подслушанного по телефону: что делать с 15-ю офицерами и адъютантом Каледина? - Расстрелять немедленно.

Снова манифестации, плакаты, знамена, музыка -в сотни глоток раздается: «Вставай, подымайся, рабочай народ!». Первобытные, утробные голоса. У женщин чувашские и мордовские лица, у мужчин, будто специально подобранные – сплошь преступные, а некоторые - прямо сахалинские. Лица каторжников римляне клеймили словами: «Сауе гигет». Эти лица не нуждаются в клеймении: на них и так все видно.

Читали статейку Ленина. Жульническая и ничтожная! Речь Ленина на Съезде Советов. Это настоящее животное! Читал о трупах, стоящих на дне моря-утопленные, убитые офицеры. И рядом - «Музыкальная табакерка». Лубянская площадь сверкает на солнце. Из-под колес брызжет жидкая грязь. Вокруг – Азия: мальчишки, солдаты, торговля пряниками, маковыми плитками, халвой, папиросами… Солдаты и рабочие, снующие на грохочущих на грузовиках, имеют торжествующие морды. Толстомордый солдат говорит о том, что, разумеется, социализм невозможен прямо сейчас, но все-таки буржуев перерезать надо.

Одесса. 1919 г.

12 апреля (старый стиль). Прошло почти три недели после нашей погибели. Пустой и мертвый порт, загаженный город. Только сегодня пришло письмо из Москвы, отправленное 10 августа. Впрочем, русская почта давно кончилась, еще летом 17 года: как только, на европейский лад, у нас появился «министр почт и телеграфов…». Впервые появился у нас и «министр труда» - с этого момента Россия перестала работать. Каинова злоба, кровожадность и дикое самоуправство стали править в России с того дня, когда были провозглашены свобода, братство и равенство. Людьми овладело исступление и острое умопомешательство. За малейшее противоречие орали друг на друга: «Я тебя арестую, сукин сын!».

Мои изображения русского народа, будто бы сплошь черные, воспринимались с негодованием. Кем? Теми, кто был вскормлен и вспоен этой самой литературой, сто лет позорившей все классы: «попа», мещанина, «обывателя», полицейского, чиновника, помещика, зажиточного крестьянина - то есть всех, кроме этого самого «народа».

Все дома сейчас темны, весь город в темноте, за исключением тех мест, где располагаются разбойничьи притоны. В них горят люстры, слышны звуки балалайки, стены увешаны черными знаменами с изображением белых черепов и словами: смерть буржуям!

Вот оратор кричит, заикаясь, брызжа слюной, его глаза кажутся особенно яростными, сквозь криво висящее пенсне. Галстучек сзади высоко вылез на грязный бумажный воротничок, на нем донельзя запакощенный жилет, кургузый пиджачок с перхотью на плечах, а жидкие сальные волосы на голове всклокочены… Неужели эта гадюка испытывает «пламенную, беззаветную любовь к человеку» и одержима «жаждой красоты, добра и справедливости»!

В народе есть два типа. Один - Русь, другой - Чудь. Однако в обоих присутствует страшная переменчивость обликов и настроений, как говорили в старину, - «шаткость». Сам народ метко сказал: «из нас, как из древа, - и дубина, и икона». Разница лишь в том, кто обрабатывает дерево - Емелька Пугачев или Сергий Радонежский.

Новые успехи мужественной Красной Армии ознаменовались расстрелом 26 черносотенцев в Одессе.

Говорят, что нас ожидает такой же дикий грабеж, как и в Киеве: «сбор» обуви и одежды. Даже днем жутко: в огромном городе нет жизни, все сидят по домам, на улицу выходят мало. Город будто завоеван каким-то особым народом, представляющим собой нечто более страшное, чем печенеги для наших предков. Завоеватель торгует с лотков, шатается по городу, плюет семечками, и разговаривает «матом». Вот по Дерибасовской за гробом какого-нибудь жулика движется огромная толпа, просто так, для развлечения, чтобы посмотреть на «павшего борца», лежащего в красном гробу. И тут же видны черные бушлаты играющих на гармонях, весело отплясывающих матросов и вскрикивающих «Яблочко».

Вообще, только город наполняется «красными», мгновенно меняется толпа на улицах. На этих лицах нет простоты и обыденности. Они резко отталкивающие, отвратительны в своей злой тупости и каком-то угрюмо-холуйском вызове всем и всему.

На Марсовом Поле я наблюдал своеобразное жертвоприношение революции – комически выглядевшие похороны героев, павших за свободу. Это было издевательство над мертвыми, заколоченными в почему-то красные гробы, лишенными христианского погребения и закопанными в центре города живых.

В «Известиях» замечательным русским языком написано: «Крестьяне говорят, дайте нам коммуну, лишь бы избавьте нас от кадетов…»

Не менее оригинальная подпись под плакатом гласит: «Не зарись, Деникин, на чужую землю!»

Одесская чрезвычайка взяла новую манеру пристреливать - прямо над клозетной чашкой.

В газетах предупреждают о том, что скоро электричества не будет вследствие полного истощения топлива. Всего в один месяц обработали все: теперь нет ни фабрик, ни трамваев, ни железных дорог, ни хлеба, ни воды, ни одежды - совсем ничего!

Вчера поздним вечером, явились с «комиссаром» нашего дома для измерения длины, ширины и высоты всех комнат с целью «уплотнения пролетариатом».