Мережковский Дмитрий Сергеевич появился на свет в 1866 году в Санкт-Петербурге. Отец его служил мелким дворцовым чиновником. Дмитрий Мережковский с 13 лет начал писать стихи. Через два года, будучи гимназистом, он посетил вместе с отцом Ф. М. Достоевского. Великий писатель нашел стихи слабыми, сказал начинающему автору, что для того, чтобы хорошо писать, нужно страдать. В это же время Мережковский Дмитрий Сергеевич познакомился с Надсоном. На первых порах он ему подражал в своих стихотворениях и именно через него впервые вошел в литературную среду.

Появление первого сборника стихов

В 1888 году выходит первый сборник Мережковского, названный просто - "Стихотворения". Поэт здесь выступает учеником Надсона. Однако, как замечает Вячеслав Брюсов, Дмитрий Мережковский сразу же смог взять самостоятельный тон, начав говорить о радости и о силе, в отличие от других поэтов, считавших себя учениками Надсона, которые "ныли" на свою слабость и безвременье.

Обучение в университетах, увлечение философией позитивизма

Дмитрий с 1884 года учился в Петербургском и Московском университетах, на историко-филологических факультетах. В это время Мережковский увлекся а также сблизился с такими сотрудниками "Северного вестника", как Г. Успенский, В. Гаршин, благодаря чему стал понимать с народнических позиций проблемы, стоявшие перед обществом. Увлечение это, однако, было непродолжительным. Знакомство с поэзией и европейскими символистами значительно изменило мировоззрение поэта. Дмитрий Сергеевич отказывается от "крайнего материализма" и переходит уже к символизму.

Женитьба на З. Гиппиус

Дмитрий Мережковский, как отмечали современники, был очень замкнутым человеком, неохотно впускавшим в свой мир других людей. Тем более знаменательным стал для него 1889 год. Именно тогда Мережковский женился. Избранница его - поэтесса Зинаида Гиппиус. Поэт прожил с ней 52 года и не расставался ни на день. Этот творческий и духовный союз супруга его описала в неоконченной книге под названием "Дмитрий Мережковский". Зинаида являлась "генератором" идей, а Дмитрий оформлял и развивал их в своем творчестве.

Путешествия, переводы и обоснование символизма

В конце 1880-х и в 1890-е гг. они много путешествовали по разным странам Европы. Дмитрий Сергеевич переводил с латыни и греческого античные трагедии, а также выступал в роли критика, публиковался в таких изданиях, как "Труд", "Русское обозрение", "Северный вестник".

Мережковский в 1892 году прочел лекцию, в которой дал первое обоснование символизма. Поэт утверждал, что импрессионизм, язык символа и "мистическое содержание" могут расширить "художественную впечатлительность" русской словесности. Сборник "Символы" появился незадолго до этого выступления. Он дал имя новому направлению в поэзии.

"Новые стихотворения"

В 1896 году вышел третий сборник - "Новые стихотворения". У Мережковского с 1899 года меняется мировоззрение. Его начинают интересовать вопросы христианства, связанные с соборной церковью. В статье "Мережковский" Г. Адамович вспоминает, что когда разговор с Дмитрием был оживлен, он рано или поздно переключался на одну тему - значение и смысл Евангелия.

Религиозно-философские собрания

Жена Дмитрия Мережковского осенью 1901 года предложила идею создания особого общества людей философии и религии для обсуждения вопросов культуры и церкви. Так появились религиозно-философские собрания, знаменитые в начале прошлого века. Главной темой их было утверждение того, что лишь на религиозной основе может совершиться возрождение России. Вплоть до 1903 года проходили эти собрания, с разрешения К.П. Победоносцева, обер-прокурора Синода. Участие в них принимали и священнослужители. Хотя не было принято христианство "Третьего завета", стремление на переломном этапе развития нашей страны создать новое религиозное общество было понятно и близко современникам.

Работа над исторической прозой

Дмитрий Мережковский, биография которого нас интересует, много работал над исторической прозой. Он создал, например, трилогию "Христос и антихрист", основная идея которой заключалась в борьбе двух принципов - христианского и языческого, а также в призыве к новому христианству, в котором "небо земное", а "земля небесная".

В 1896 году появилось произведение "Смерть богов. Юлиан Отступник" - первый роман трилогии. Вторая часть была издана в 1901 году ("Воскресшие боги. Леонардо да Винчи"). Заключительный роман под названием "Антихрист. Петр и Алексей" появился на свет в 1905 году.

"Собрание стихов"

Четвертый сборник "Собрание стихов" вышел в 1909 году. Новых стихотворений в нем было немного, поэтому книга эта являлась, скорее, антологией. Однако определенный подбор произведений, сделанный Мережковским, придал сборнику современность и новизну. В него были включены только произведения, отвечавшие изменившимся взглядам автора. Новый смысл обрели старые стихотворения.

Мережковский среди поэтов-современников был резко обособлен. Он выделялся тем, что выражал в своем творчестве общие настроения, тогда как А. Блок, Андрей Белый, К. Бальмонт, даже касаясь "злободневных" общественных тем, говорили прежде всего о себе, о собственном отношении к ним. А Дмитрий Сергеевич даже в самых интимных признаниях выражал всеобщее чувство, надежду или страдание.

Новые произведения

Мережковские в марте 1906 года перебрались в Париж и прожили здесь до середины 1908 года. В соавторстве с Д. Философовым и З. Гиппиус Мережковский в 1907 году издал книгу "Le Tsar et la Revolution". Он также приступил к созданию трилогии "Царство Зверя" по материалам истории России конца 18 - начала 19 вв. Дмитрий Сергеевич после выхода первой части этой трилогии (в 1908 году) подвергся судебному преследованию. В 1913 году появилась вторая часть ее Последний роман - "14 декабря" - в 1918 году опубликовал Дмитрий Мережковский.

"Больная Россия" - книга, которая появилась в 1910 году. В ее состав вошли историко-религиозные статьи, которые были опубликованы в 1908 и 1909 гг. в газете "Речь".

Книжное товарищество Вольфа издало в период с 1911 по 1913 гг. 17-томное собрание его сочинений, а Д. Сытин в 1914 году выпустил четырехтомное. На многие языки была переведена проза Мережковского, она была очень популярна в Европе. В России же произведения Дмитрия Сергеевича были подвергнуты жесткой цензуре - писатель высказывался против официальной церкви и самодержавия.

Взаимоотношения с большевизмом

Мережковские в 1917 году еще жили в страна виделась в канун революции в образе "грядущего хама". Немного позже, прожив в Советской России два года, он утвердился в своем мнении о том, что большевизм - нравственная болезнь, которая является следствием кризиса культуры Европы. Мережковские надеялись на то, что этот режим будет свергнут, однако, узнав о поражении Деникина на юге и Колчака в Сибири, решили уехать из Петрограда.

Дмитрий Сергеевич в конце 1919 года добился права чтения своих лекций в частях Красной Армии. В январе 1920 года он вместе со своей супругой перешел на территорию, которая была оккупирована Польшей. Поэт читал лекции в Минске для русских эмигрантов. Мережковские в феврале переезжают в Варшаву. Здесь они активно занимаются политической деятельностью. Когда Польша подписала мирный договор с Россией, а супруги убедились, что "русскому делу" в этой стране положен конец, они уехали в Париж. Мережковские поселились в квартире, принадлежавшей им еще с дореволюционных времен. Здесь они наладили старые связи и установили новые знакомства с русскими эмигрантами.

Эмиграция, основание "Зеленой лампы"

Дмитрий Мережковский был склонен рассматривать эмиграцию как некоторого рода мессианство. Он считал себя духовным "водителем" оказавшейся за границей интеллигенции. Мережковские в 1927 году организовали религиозно-философское и литературное общество "Зеленая лампа". Его президентом стал Г. Иванов. "Зеленая лампа" сыграла заметную роль в интеллектуальной жизни эмиграции первой волны, а также объединила лучших представителей зарубежной русской интеллигенции. Когда началась Вторая мировая война, общество прекратило собрания (в 1939 году).

Мережковские еще в 1927 году основали "Новый курс" - журнал, продержавшийся лишь год. Они участвовали также в первом съезде писателей-эмигрантов из России, состоявшемся в сентябре 1928 года в Белграде (его организовало югославское правительство). Мережковский в 1931 году был в числе претендентов на Нобелевскую премию, однако получил ее И. Бунин.

Поддержка Гитлера

Мережковских не любили в русской среде. Неприязнь была во многом вызвана их поддержкой Гитлера, режим которого казался им более приемлемым, чем режим Сталина. Мережковский в конце 1930 годов увлекся фашизмом, даже встречался с одним из его лидеров - Муссолини. Он видел в Гитлере избавителя России от коммунизма, который считал "нравственной болезнью". После того как Германия напала на СССР, Дмитрий Сергеевич выступил на немецком радио. Он произнес речь "Большевизм и человечество", в которой сравнил Гитлера с Жанной д’Арк. Мережковский сказал, что этот лидер может спасти от коммунистического зла человечество. После этого выступления все отвернулись от супругов.

Смерть Мережковского

За 10 дней до оккупации Парижа немцами, в июне 1940 года, Зинаида Гиппиус и Д. Мережковский переехали в Биарриц, расположенный на юге Франции. 9 декабря 1941 года Дмитрий Сергеевич умер в Париже.

Сборники стихов Мережковского

Мы вкратце рассказали о том, какие сборники стихов создал Дмитрий Мережковский. Книги эти, однако, стоят того, чтобы более подробно на них остановиться. Каждый из 4-х сборников стихотворений очень характерен.

"Стихотворения" (1888 год) - это книга, в которой еще выступает как ученик Надсона Дмитрий Мережковский. Цитаты из нее, достойные внимания, включают в себя следующую:

"Не презирай толпы! безжалостной и гневной

Насмешкой не клейми их горестей и нужд".

Это строчки из одного из самых характерных стихотворений этой книги. Тем не менее с самого начала Дмитрий Сергеевич смог взять самостоятельный тон. Как мы уже отмечали, он заговорил о силе и радости. Стихи его напыщены, риторичны, однако и это характерно, поскольку соратники Надсона боялись больше всего именно риторики, хотя и пользовались ею, в несколько ином обличии, порой неумеренно. Мережковский же обращался к риторике для того, чтобы звонкостью и яркостью ее порвать беззвучный, бесцветный туман, в который была завернута жизнь русского общества в 1880-е годы.

"Символы" - вторая книга стихов, написанная в 1892 году. Она примечательна разносторонностью тем. Здесь античная трагедия и Пушкин, Бодлер и Эдгар По, Франциск Ассизский и древний Рим, поэзия города и трагизм повседневного. Все то, что заполонит все книги, займет все умы через 10-15 лет, было намечено в этом сборнике. "Символы" - книга предчувствий. Дмитрий Сергеевич предугадывал наступление иной, более живой эпохи. Он придавал титанический облик событиям, совершавшимся вокруг него ("Грядите, новые пророки!").

"Новые стихотворения" - третий сборник стихов, написанный в 1896 году. Он значительно уже по охвату явлений жизни, чем предыдущий, однако гораздо острее. Здесь успокоенность "Символов" превратилась в постоянную тревогу, а в напряженный лиризм перешла объективность стихов. Мережковский считал себя в "Символах" служителем "покинутых богов". Но ко времени появления "Новых стихотворений" он уже сам отрекся от этих богов, говорил о своих соратниках и о самом себе: "Дерзновенны наши речи...".

"Собрание стихов" - последний, четвертый сборник (1909 год). В нем мало новых стихотворений, поэтому книга, как мы уже отмечали, представляет собой скорее антологию. Мережковский в ней обратился к христианству. Он признал слишком ломким лезвие "дерзновения" и лишенным божества алтарь "всемирной культуры". Однако в христианстве он хотел обрести не только утешение, но и оружие. Все стихотворения этой книги проникнуты желанием веры.

МЕРЕЖКОВСКИЙ

Имя Мережковского неразрывно связано с тем умственным, душевным или просто культурным движением, которое возникло полвека тому назад и которое сейчас стоит перед неизвестным будущим, по убеждению большинства - враждебным ему, по вере других немногих - внутренне ему близким. У движения этого есть несколько названий: есть кличка, ставшая презрительной - «декадентство», есть уклончивое, неясное имя - модернизм, есть определение литературное - «символизм». Критики не раз уже устанавливали разницу между этими понятиями и объясняли, в чем, например, декадентство не было символично, а символизм не был упадочен. Но разделениям этим не особенно повезло. Да и сплетение между отдельными ветвями одного и того же дерева было так густо, что трудно было в этих узорах разобраться. Одна, единая творческая энергия вызвала в девяностых годах литературное оживление… Только, конечно, были среди тогдашних литераторов люди с узкой ограниченной душой, с узким умом, и были другие, внесшие в движение духовную серьезность, напряжение и широту.

Узость олицетворял Брюсов. Может быть, именно потому он был на первых порах так удачлив. Именно потому он легко, без сопротивления с чьей бы то ни было стороны, завладел положением «мэтра»: Брюсов был понятнее, конкретнее других и, в сущности, ограничивался культуртрегерством. «Раньше писали плохие стихи, - будем, господа, учиться поэтическому мастерству у отвергнутых великих учителей и будем писать стихи хорошие!». «У нас толкуют все больше о мужиках или о земстве, а на Западе в это время творится новое искусство, - будем же и мы внимательны к этому новому искусству»… Это легко было усвоить, это сулило легкий успех. Брюсов знал, чего хотел, - и завоевание власти оказалось для него делом пустяшным. Но никогда он власти подлинной, над всем движением, не имел, и впоследствии произошел не бунт против его тирании, а просто водворение порядка в литературных делах. Выяснилось, что кроме просветительной миссии Брюсов ни на что не в праве претендовать, что сознание его бедно и порочно, несмотря на пышные слова. Произошло это не теперь, а лет двадцать пять тому назад, еще в то время, когда брюсовский стихотворный дар - большой и настоящий, что бы ни утверждал Айхенвальд со своими единомышленниками, - едва-едва начинал ссыхаться и вянуть. Если не ошибаюсь, в 1910 году, в памятном споре о поэтическом «венке» или «венце», Вячеслав Иванов и Андрей Белый вежливо, почтительно, но твердо указали Брюсову его место в русской словесности. Брюсов сделал «bonne mine au mauvais jeu», заявил, что поэтом, «только поэтом», он и хотел быть всю жизнь, и даже принял под свое тайное покровительство возникшие на его, брюсовской, суженной платформе течения, вроде акмеизма и футуризма. Но уязвлен остался он навсегда.

В сущности, культуртрегером был и Мережковский. Он тоже «открывал Европу», - причем начал это раньше Брюсова. Это он, возвращаясь как-то из-за границы в Россию, ужаснулся нашей «уродливой полуварварской цивилизации» и задумался о «причинах упадка русской литературы». «В Париж, в Париж», - вздыхали тогда символисты, декаденты и модернисты, - будто чеховские сестры о Москве. Еще и до сих пор слово «захолустье» осталось любимым словом Мережковского, постоянно срывающимся у него при любом упоминании о России, новой и старой. А тогда, начитавшись Верлена и раскрыв какой-то отечественный толстый журнал на очередной статье Скабичевского, он пришел в отчаяние… Но, конечно, этими чертами Мережковский не исчерпывается, - и даже такое привычное соединение слов, как «культурная роль», звучит в применении к нему несколько фальшиво и нелепо. Ну, разумеется, культурная роль была. Но разве в ней дело? Было нечто другое, гораздо более важное, или, точнее, существенное. Несмотря на весь свой европеизм, Мережковский писатель типично-русский, - как типично-русской была вся «его» линия модернизма, с Блоком и Андреем Белым, его прямыми учениками.

Позволю себе короткое отступление, - не личное, а имеющее отношение ко всему поколению.

Можно по-разному оценивать русскую литературу дореволюционного периода. Можно упрекать ее в отступничестве от классических русских традиций, или отмечать ее стилистическую и эмоциональную несдержанность, или осуждать за некоторую туманность замыслов… Но вот что все-таки бесспорно: она имела какое-то магическое, неотразимое воздействие на поколение, да, именно на целое поколение! Пусть это было поколение «больное», как его нередко характеризовали тогда, и как характеризуют теперь в советской России, употребляя другие термины, но оставляя тот же смысл. Пусть оно было слишком городским и несло на себе все последствия разрыва с природой, всегда тяжелые и даже в отдельных случаях губительные. Но все-таки это было очередное русское поколение, и едва ли оно было настолько хуже других, чтобы о нем и говорить не стоило. Нет, вспоминая честно, без всякой рисовки, но и без самоуничижения, то, что занимало и волновало «русских мальчиков», - по Достоевскому, - в предвоенные и предреволюционные годы, хочется сказать, что сквозь иные слова, иные образы они думали приблизительно о том же, о чем думают все люди в шестнадцать или двадцать лет. Был и жар, и порыв, и восторг. А с литературой была у них связь какая-то такая кровная, страстная, жадная, что о ней теперешним двадцатилетним мальчикам и рассказать трудно! Вероятно, происходило это потому, что юное сознание всегда ищет раскрытия жизненных тайн, ищет объяснения мира, - а наша тогдашняя литература обещала его, дразнила им и была вся проникнута каким-то трепетом, для которого сама не находила воплощения. Нет, не так мы раскрывали «Весы», как теперь раскрывают «Современные записки», или, скажем, «Новый мир», не для того только, чтобы прочесть «интересную» повесть или недурные стихи: нет, нам казалось, что вот-вот что-то важнейшее будет объяснено, что-то должно измениться, и на этих страницах мы это увидим! Даже если и знаешь теперь, что жажда утолена не была, обиды не остается. Напротив, остается только благодарность.

Мережковский был одним из создателей этого движения, вдохновителем этого оттенка предреволюционной русской литературы, - и это-то и показывает, насколько мало характерно для него поверхностнокапризное западничество с Верленами и Уайльдами. Без Мережковского русский модернизм мог бы оказаться декадентством в подлинном смысле слова, и именно он с самого начала внес в него строгость, серьезность и чистоту. Книга о Толстом и Достоевском оправдывает поход на Скабичевского: ради переложения французских сонетов на русский лад уничтожать «захолустье», пожалуй, не стоило, но ради этого стоило. Тут было возвращение к величайшим темам русской литературы, к великим темам вообще. Границы расширялись не только на словах, но и на деле, а, главное, не только географически, но и творчески. Кстати, книга эта имела огромное значение, не исчерпанное еще и до сих пор. Она кое в чем схематична, - особенно в части, касающейся Толстого, - но в ней дан новый, углубленный взгляд на «Войну и мир» и «Братьев Карамазовых», взгляд, который позднее был распространен и разработан повсюду. Многие наши критики, да и вообще писатели, не вполне отдают себе отчет, в какой мере они обязаны Мережковскому тем, что кажется им их собственностью: перечитать старые книги бывает полезно.

Достоевский ближе Мережковскому, нежели Толстой. Если я в самом начале этих заметок упомянул о том, что теперь многие, гадая о будущем, спрашивают себя, от чего оно отречется и что примет, то, конечно, потому, что за модернизмом встает имя Достоевского… Идейной близости, может быть, и нет. Но есть близость психологическая, - в той «умышленности», о которой Достоевский сам говорил, в экзальтации, тревожной одухотворенности, в глубоко-городском складе сознания. Россия сейчас как будто бы ближе к Толстому (разумеется, я говорю не о сравнительно большей родственности Толстого идеям коммунизма, а о всем его ощущении жизни, более прочно земном, чем ощущения Достоевского). Вероятно, это нам не только кажется, вероятно, это и в самом деле так, судя по тону и характеру русской духовной жизни, насколько она, эта жизнь, нам отсюда доступна. Да это и естественно, это и должно быть так, - ибо ту линию продолжать невозможно, особенно теперь, сразу после вовлечения в общую духовную жизнь нового огромного количества простых людей, связанных с землей, не зараженных никакими «болезнями века». Иначе одиночество и оторванность оказались бы еще горше, чем были прежде, а борьба с историей, с ее ходом и логикой, еще более очевидна. Но духовный опыт и весь внутренний облик Достоевского, по существу, не изменяются в своей ценности от сочувствия или несочувствия ближайшего будущего, - и он будет когда-нибудь оценен. Так и в писаниях Мережковского есть слишком много черт, связывающих его с Россией, чтобы размолвка могла оказаться чересчур длительной. Неведомо как, но все должно утрястись, найти свое настоящее место, - и свое оправдание. Нельзя допустить, чтобы вспышка творческих сил и все то вообще, что кружило головы стольким юным русским сознаниям в течение стольких лет, все эти обещания, ожидания, надежды, - прошли бесследно, были бы просто «вычеркнуты». Закон сохранения энергии действует не только в физике, но и в других областях.

Мережковский написал огромное количество книг. Но трудно определить, кто он. Исторический романист? Да, но только часть его творческого облика отвечает этому определению. Критик? Да, но разве в том значении слова, в каком критиками были Белинский и Добролюбов? Поэт, эссеист, ученый исследователь? И то, и другое, и третье, - однако, найти «жанр», для него самый важный, самый характерный, трудно. Он чрезвычайно разносторонен, но вместе с тем, с маниакальной настойчивостью, всегда повторяет одни и те же слова, разрабатывает одну и ту же тему, от «Юлиана» до «Атлантиды» и «Иисуса Неизвестного». Темы и слова - его, личные, особенные. Было бы ошибкой утверждать, что это представление о нашем мире, как об отчетливо задуманной и отчетливо разыгрываемой мистерии, нашло полное признание у современников. Современники - и ранние, и поздние, - восхищаются блеском стиля, или остроумием сопоставлений, но остаются скептичны к основе творчества Мережковского, и во всяком случае не видят того, что для него так несомненно, не заражаются его идейным пафосом. В этом смысле как будто бы нельзя говорить о влиянии Мережковского. А влияние есть. Тут потомки едва ли уловят то, что улавливаем мы, потому что вообще нельзя эпоху верно оценить, не будучи ее свидетелями, и могло бы случиться, что, прочти деятели прошлого все, написанное о них позднее, они просто не узнали бы ни себя, ни своего времени. Мережковский не весь в своих книгах, и будущему историку придется иметь это в виду.

Блок, Андрей Белый, Сологуб, Андреев, даже такие писатели, как Алексей Толстой, и многие другие помельче, - все обязаны ему, как бы они от него, по тем или иным мотивам, не отрекались. Это не культурная роль, это действие личности, неизменно обращенной в своих интересах и стремлениях к чему-то возвышающемуся над житейской повседневностью. «Пока не требует поэта…», - сказал Пушкин. Но Мережковского, по-видимому, Аполлон всегда «требует», не отпускает его, и самое ощутимое, самое реальное его действие на нашу литературу - в смертельной вражде к духовной обывательщине во всех ее проявлениях. О Станкевиче кто-то, помнится, говорил, что при нем каждый подтягивался, что при нем нельзя было «болтать о пустяках». Приблизительно то же сделал Мережковский с нашей литературой, как пытается сделать это всегда и везде. Я не рисую сейчас его портрета и, признаюсь, для меня он остается писателем глубоко-загадочным. Но чувствуя хотя бы самую скромную причастность к нашей словесности, нельзя не чувствовать и своего ученичества по отношению к Мережковскому, и добавлю мимоходом, у Андрея Белого отречение от человека, у которого он столько заимствовал, который стольким его обогатил, оттого так и отталкивает, что выдает общую способность отречься от чего бы то ни было. По счастью, у Белого нашлось мало подражателей, - и, будем надеяться, найдется их и впредь не много. Надо, чтобы Мережковский это знал.

Мережковский Дмитрий Сергеевич - известный поэт, романист, критик и публицист. Родился в 1866 г. Отец его занимал видное место в дворцовом ведомстве. Окончил курс на историко-филологическом факультете Петербургского университета. Женат на известной поэтессе-модернистке З.Н. Гиппиус(XIII, 577).

С 15 лет помещал стихи в разных изданиях. Первый сборник его стихотворений появился в 1888 г. Очень много Мережковский, вначале своей деятельности, переводил с греческого и латинского; в "Вестнике Европы" (1890) напечатан ряд его переводов трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида. Отдельно вышел прозаический перевод "Дафниса и Хлои", Лонга (1896). Переводы трагиков изящны, но, очень рано Мережковский выступает и в качестве критика: в "Северном Вестнике" конца 1880-х годов, "Русском Обозрении", "Труде" и других изданиях были напечатаны его этюды о Пушкине, Достоевском, Гончарове, Майкове, Короленко, Плинии, Кальдероне, Сервантесе, Ибсене, французских неоромантиков и пр. Часть их вошла в сборник: "Вечные Спутники" (с 1897 г. 4 изд.). В 1893 г. издана им книга "О причинах упадка современной русской литературы".

Крупнейшая из критических работ Мережковского (первоначально напечатана в органе новых литературно-художественных течений "Мир Искусства") - исследование "Толстой и Достоевский" (2 т., с 1901 г. 3 изд.). Из других критико-публицистических работ вышли отдельно: "Гоголь и Черт" (с 1906 г. 2 изд.), "М.Ю. Лермонтов, поэт сверхчеловечества" (1909 и 1911), книжка "Две тайны русской поэзии. Тютчев и Некрасов" (1915) и брошюра "Завет Белинского" (1915). В "Северном Вестнике" 1895 г. Мережковский дебютировал на поприще исторического романа "Отверженным", составляющим первую часть трилогии "Христос и Антихрист". Вторая часть - "Воскресшие боги. Леонардо да Винчи" - появилась в 1902 г., третья - "Антихрист. Петр и Алексей" - в 1905 г. В 1913 г. издан отдельно (печатался в "Русской Мысли") 2-томный роман "Александр I".

В начале 1900-х годов Мережковский, изжив полосу ницшеанства, становится одним из главарей, так называемого "богоискательства" и "неохристианства", и вместе с З. Гиппиус,Розановым, Минским, Философовыми др. основывает "религиозно-философские собрания" и орган их - "Новый Путь". В связи с этим перестроем миросозерцания, получившим яркое выражение и в исследовании "Толстой и Достоевский", Мережковский пишет ряд отдельных статей по религиозным вопросам. С середины 1900-х годов Мережковский написал множество публицистических фельетонов в "Речи" и др. газетах, а в последние годы состоит постоянным сотрудником "Русского Слова". Религиозные и публицистические статьи Мережковского собраны в книгах: "Грядущий Хам" (1906), "В тихом омуте" (1908), "Не мир, но меч" (1908), "Больная Россия" (1910), "Было и будет. Дневник" (1915). В Париже Мережковский, совместно с З. Гиппиус и Д. В. Философовым, напечатал книгу "Le Tsar et la Revolution" (1907). В сотрудничестве с ними же написана драма из жизни революционеров: "Маков цвет" (1908). Драма Мережковского "Павел I" (1908) вызвала судебное преследование, но суд оправдал автора, и книга была освобождена от ареста.

Первое собрание сочинений Мережковского издано товариществом М.О. Вольф(1911 - 13) в 17 т., второе - Д. И. Сытиным в 1914 г. в 24 т. (с библиографическим указателем, составленным О. Я. Лариным). Романы Мережковского и книга о Толстоми Достоевском переведены на многие языки и создали ему громкую известность в Западной Европе. - Отличительные черты разнообразной деятельности Мережковского - преобладание головной надуманности над непосредственным чувством. Обладая обширным литературным образованием и усердно следя за европейским литературным движением, Мережковский почти всегда вдохновляется настроениями книжными. Менее всего Мережковский интересен как поэт. Стих его изящен, но образности и одушевления в нем мало, и, в общем, его поэзия не согревает читателя. Он часто впадает в ходульность и напыщенность. По содержанию своей поэзии Мережковский сначала всего теснее примыкал к Надсону. Не будучи "гражданским" поэтом в тесном смысле слова, он охотно разрабатывал такие мотивы, как верховное значение любви к ближнему ("Сакья-Муни"), прославлял готовность страдать за убеждения ("Аввакум") и т. п. На одно из произведений первого периода деятельности Мережковского - поэму "Вера" - выпал самый крупный успех его как поэта; живые картины духовной жизни молодежи начала 1880-х годов заканчивается призывом к работе на благо общества. С конца 1880-х годов Мережковского захватывает волна символизма и ницшеанства. Мистицизма или хотя бы романтизма в ясном до сухости писательском темпераменте Мережковского совершенно нет, почему и "символы" его переходят в ложный пафос и мертвую аллегорию.

Широко задумана "трилогия" Мережковского, долженствующая изобразить борьбу Христа и Антихриста во всемирной истории. Крайняя искусственность замысла, мало заметная в первом романе, ярко выступила на вид, когда трилогия была закончена. Если еще можно было усмотреть борьбу Христа с Антихристом в лице Юлиана отступника, то уже чисто внешний характер носит это сопоставление в применении к эпохе Ренессанса, когда с возрождением античного искусства якобы "воскресли боги" древности. В третьей части трилогии сопоставление держится исключительно на том, что раскольники усмотрели Антихриста в Петре. Самый замысел сопоставления Христа и Антихриста не выдерживает критики; с понятием о Христе связано нечто бесконечно-великое и вечное, с понятием об Антихристе - исключительно суеверие. То же самое можно сказать и о другом лейтмотиве трилогии - заимствованной у Ницше мысли, что психология переходных эпох содействует нарождению сильных характеров, приближающихся к типу "сверх-человека": представление о "переходных" эпохах противоречит идее непрерывности всемирной истории и постепенности исторической эволюции. Особенно очевидна искусственность этой идеи в применении к Петру; в исторической науке прочно установился взгляд, что Петровская реформа была лишь эффектным завершением задолго до того начавшегося усвоения европейской культуры.

В чисто художественном отношении выше других первый роман. В нем много предвзятости, психология Юлиана-Отступника полна крупнейших противоречий, но отдельные подробности разработаны порой превосходно. Предприняв поездку в Грецию, тщательно ознакомившись с древней и новой литературой о Юлиане, автор проникся духом эллинизма и сумел передать не только внешний быт античности, но и самую ее сущность. В "Воскресших богах" Мережковский с особенным увлечением отдался той стороне ницшеанства, которая заменяет мораль преклонением перед силой и ставит искусство "по ту сторону добра и зла". Мережковский на всем протяжении романа подчеркивает полное нравственное безразличие великого художника, вносящего одно и то же воодушевление и в постройку храма, и в план особого типа домов терпимости, в придумывание разных полезных изобретений, и в устройство "уха тирана Дионисия", с помощью которого сыщики незаметно могут подслушивать. Вторая часть трилогии, как и третья - не вполне художественные произведения; не меньше половины занимают выписки из подлинных документов, дневников и т. п. Еще меньше можно причислить оба романа к подлинной истории. Благодаря, однако, хотя и тенденциозной, но яркой мысли, подкрепленной колоритными цитатами, "Воскрешение Боги" - одна из интереснейших книг по Ренессансу; это признано даже в богатой западноевропейской литературе. В третьей части трилогии Петр "Великий" в значительной степени меркнет, и на первый план выступает Петрболее "Грозный", чем "Грозный" царь Иван. Перед нами проходят картины дикого распутства, безобразнейшего пьянства, грубейшего сквернословия и во всей этой азиатчине главную роль играет великий насадитель "европеизма". Мережковский сконцентрировал в одном фокусе все зверское в Петре. Новую серию исторических тем Мережковский начал драмой "Павел I" и большим романом "Александр I". Личность Павлаи трагедия его смерти освещены автором самостоятельно, без принижения личности императора. Александровская эпоха разработана довольно поверхностно, а декабристское движение - даже легкомысленно. Стремясь отыскать в декабристах "человеческое, слишком человеческое", автор затушевал в них то несомненно-геройское, которое в них было.

В критических работах своих Мережковский отстаивает те же принципы, которых держится в творческой деятельности. В первых его статьях, например, о Короленке, еще чувствуется струя народничества начала 80-х годов, почти исчезающая в книжке "О причинах упадка современной литературы", а в позднейших статьях, уступающая место не только равнодушию к прежним идеалам, но даже какому-то вызывающему презрению к ним. В 1890-х годах мораль ницшевских "сверх-человеков" так увлекает Мережковского, что он готов отнести стремление к нравственному идеалу к числу мещанских условностей и шаблонов. В книжке "О причинах упадка современной русской литературы" не мало метких характеристик, но общая тенденция неясна; автор еще не решался вполне определенно поставить скрытый тезис своего этюда - целебную силу и утилитарной школы русской критики, но собственные его статьи очень тенденциозны. Так, поглощенный подготовительными работами для второго романа трилогии, он в блестящем, но крайне парадоксальном этюде о Пушкине находил в самом национальном русском поэте "флорентинское" настроение.

В период увлечения религиозными проблемами Мережковский подходил к разбираемым произведениям по преимуществу с богословской точки зрения. Эта специальная точка зрения не помешала, однако, исследованию Мережковского о Толстом и Достоевском стать одним из самых оригинальных явлений русской критики. Сам художник, Мережковский тонко анализирует сущность художественной манеры Толстого, которого характеризует как ясновидца плоти, в противоположность ясновидцу духа - Достоевскому. Замечательно владея искусством перемешивать собственное изложение искусно подобранными цитатами, Мережковский сделал из своего исследования одну из увлекательнейших русских книг. Как в исследовании о Толстом и Достоевском, так и в других статьях попытки Мережковского обосновать новое религиозное миросозерцание сводятся к следующему. Мережковский исходит из старой теории дуализма. Человек состоит из духа и плоти. Язычество "утверждало плоть в ущерб духу", и в этом причина того, что оно рухнуло. Христианство церковное выдвинуло аскетический идеал "духа в ущерб плоти". В действительности же Христос "утверждает равноценность, равносвятость Духа и Плоти" и "Церковь грядущая есть церковь Плоти Святой и Духа Святого". Рядом с "историческим" и уже "пришедшим" христианством должна наступить очередь и для "апокалиптического Христа". В человечестве теперь обозначилось стремление к этому "второму Христу". Официальное, "историческое" христианство Мережковского называет "позитивным", т. е. успокоившимся, остывшим. Оно воздвигло перед человечеством прочную "стену" определенных, окаменевших истин и верований; оно не дает простора фантазии и живому чувству. В частности "историческое" христианство, преклоняющееся перед аскетическим идеалом, подвергло особенному гонению плотскую любовь. Для "апокалиптических" чаяний Мережковского вопрос пола есть по преимуществу "наш новый вопрос"; он говорит не только о "Святой Плоти", но и о "святом сладострастии". Этот довольно неожиданный переход от религиозных чаяний к сладострастию смущает и самого Мережковского. В ответ на обвинения духовных критиков он готов признать, что в его отношении к "историческому христианству" есть "опасность ереси, которую можно назвать, в противоположность аскетизму, ересью астартизма, т. е. кощунственного смешения и осквернения духа плотью".

Несравненно ценнее другая сторона религиозных исканий Мережковского. Второй из его "двух главных вопросов, двух сомнений" - "более действенный, чем созерцательный вопрос о бессознательном подчинении исторического христианства языческому Imperium Romanum": об отношении церкви к государству. Став в начале 1900-х годов в главе "религиозно-философских" собраний, Мережковский подверг резкой критике всю нашу церковную систему, с ее полицейскими приемами насаждения благочестия. Эта критика, исходящая от кружка людей, заявлявших, что они не атеисты и не позитивисты, а искатели религии, в свое время произвела сильное впечатление. Как публицист, Мережковский слишком неустойчив в своих симпатиях и антипатиях, чтобы иметь серьезное влияние. Он выступал и как апологет самодержавия, и как защитник идей диаметрально-противоположных. Не всегда устойчив Мережковский и как практический деятель; в 1912 г. произвело очень неблагоприятное впечатление обнародование его странно-ласковой переписки с А.С. Сувориным.

В границах поэтического движения 1880-1890-х годов постепенно вызревали стилевые тенденции, опережавшие свое время и как бы являвшие собой первые ростки будущего культурного ренессанса начала XX в. Наглядный пример тому - поэзия К. Фофанова и К. Случевского. Одновременно шел интенсивный поиск таких эстетических идей, которые, имея самое различное философское происхождение, в сущности, преследовали одну цель: найти выход из мировоззренческого тупика «безвременья». Эти идеи, как правило, имели под собой религиозно-мистическую почву и в творчестве поэтов обретали черты религиозно-художественного мифа. Пальма первенства в этом процессе, безусловно, принадлежит трем авторам: Д.С. Мережковскому, Н.М. Минскому и Вл.С. Соловьеву.

В этой связи необходимо внести одно уточнение в общепринятую схему литературной эволюции. В работах историков литературы, едва ли не с подачи самих символистов, утвердилось мнение, что символизм оформился в жестком идейно-художественном противостоянии поэзии «безвременья». Действительно, в этом выводе есть большая доля истины. Однако нельзя забывать о том, что и Мережковский, и Минский (Соловьев в этот ряд не входит) начинали свой творческий путь как поэты «надсоновской школы», с Надсоном обоих связывала личная дружба и тесные творческие контакты. И к своему новому художественному идеалу они шли, не только преодолевая влияние «надсовщины», но во многом творчески усваивая ее уроки, точнее, изнутри реформируя художественную систему этой поэзии.

Д.С. Мережковский (1865-1941)

В стихотворениях 1880-х годов поэт создает тип лирического героя, во многом близкий к надсоновскому. Это образ «усталого», «сомневающегося» человека, «каждый чуткий нерв» которого «болезненно дрожит» «струной надорванной мучительным разладом» («Блажен, кто цель избрал, кто вышел на дорогу...», 1884). В то же время он «устал» «вечно сомневаться» ив поисках выхода жаждет, как и лирический герой Надсона,

Чему бы ни было отдаться,

Но отдаться страстно, всей душой.

(«На распутье», 1883)

Однако в процитированном стихотворении, наряду с болезненной абсолютизацией лирического порыва, свойственного Надсону, можно найти и полемику с этой установкой. Герой не желает променять «сомненье» и «тоску», как бы ни угнетали они его сознание, на бездумное «счастие цветка». Замкнуться, как Надсон, в беспорядочной сумятице своих сомнений, объявив саму стихию лирического порыва идеалом творчества, Мережковский не захотел. Он не приемлет надсоновского неверия в силу человеческого разума и поступательный ход истории. «Мне бы хотелось, умирая, сказать, - писал он Надсону в 1883 г. - Все-таки мир прекрасен, даже в этой глубочайшей бездне сомненья, позора и мук я чувствую благодатное присутствие Бога» .

Лирический герой раннего Мережковского - личность более многогранная, более уверенная в себе, чем герой Надсона. Это не только безвольный, сомневающийся во всем человек, но и правдоискатель, бесстрашно взыскующий у Творца ответа о смысле и цели человеческого бытия: «Но безжалостный рок / / Не хочу умолять, //В страхе вечном пред ним // Не могу трепетать...» («Знаю сам, что я зол...», 1882). Тайну двойственности собственного «я» Мережковский склонен понимать как часть духовной драмы всего поколения «безвременья», которое безуспешно стремится примирить в своем культурном опыте наследие двух великих эпох - эпохи бессознательной, безотчетной веры в гармонию и благость бытия (идеализм пушкинской поры) и эпохи нигилизма (научный позитивизм писаревского толка).

«Наше время, - писал Мережковский в трактате "О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы" (1892), - должно определить двумя противоположными чертами: это время самого крайнего материализма и вместе с тем страстных идеальных порывов духа. <...> Последние требования религиозного чувства сталкиваются с последними выводами опытных знаний». Поиски «нового идеализма», «сознательного» и «божественного» вместе, и станут тем требованием, которое Мережковский предъявит своему поколению в качестве первоочередной культурной задачи. В системе «нового идеализма» рассудочное отрицание Бога является иной формой духовного томления по вере в «настоящего», «подлинного» Творца:

Я Бога жаждал - и не знал;

Еще не верил, но, любя,

Пока рассудком отрицал, -

Я сердцем чувствовал Тебя

(«Бог», <1890>)

Впоследствии требование синтеза Веры и Знания организует в творчестве Мережковского содержание грандиозного культурного мифа, в свете которого поэт попытается осмыслить религиозный опыт всего человечества. В этом опыте, вечно враждуя, прочно переплетаются между собой апология мистического откровения и реального опыта, «религия духа» и «религия плоти», христианство и язычество, правда Христа и правда Антихриста. Больше всего его привлекают те исторические эпохи, где эти нравственные полюса человеческого духа тесно сосуществуют, друг сквозь друга «просвечивают», странно «двоятся».

Двоевластие «духа» и «плоти», «неба» и «земли» чудится герою лирики Мережковского везде. И в здании римского Пантеона, со стен которого друг на друга глядят мученическое лицо распятого Спасителя и - взывающие к радостям земной плоти лики олимпийских богов («Пантеон», 1891). И в почитании римлянами-католиками дня святого Констанция - праздника, больше напоминающего вакхическую оргию, чем «дух Христовой церкви» («Праздник Св. Констанция», 1891). Ив песне вакханок, в которой после клича «Эванэвое» неожиданно слышится евангельская цитата: «Унынье - величайший грех» («Песня вакханок», 1894). И даже в духовном облике современного Поэта, которому по-христиански «сладок <...> венец забвенья темный», но и языческое чувство «безумной свободы» дорого не менее («Поэт», 1894). Дух Вакха, следовательно, чудесным образом познается в духе Христа - и наоборот.

Идея универсального изоморфизма разных форм жизни лежит в основе всего творчества Мережковского, романы и публицистика которого буквально пронизаны сквозными образами, мотивами, повторяющимися деталями, типологически родственными коллизиями и героями. Творчество это могло бы показаться монотонно-однообразным, если бы под это однообразие сам Мережковский не подвел эстетику символа. «Все преходящее есть только символ», - такой цитатой из второй части «Фауста» Гете, поставленной в эпиграф, открывается сборник стихов «Символы» (1892). Символизировать жизнь - значит, по Мережковскому, искать вечное в преходящем, добираться до изначальной сути, до исходного ядра, из которого вышла вся последующая культура человечества, прозревать единство в многообразии духовных явлений разных стран и времен. Это и явилось осуществлением им же ранее сформулированной задачи «сознательного литературного воплощения свободного божественного идеализма» («О причинах упадка...»).

ДМИТРИЙ МЕРЕЖКОВСКИЙ МЕЖДУ ШАРИКОВЫМ И АНТИХРИСТОМ Евгений ЕВТУШЕНКО

Кофе «Мокко»
Зинаида Николавна и Дмитрий Сергеич
тревожно вглядывались в месиво пург,
когда, золотеющ церквами, и набережными сереющ,
и непоправимо сыреющ, и неумолимо стареющ,
от взрывов народовольцев откашливался Петербург.
З.Н. и Д.С. тогда были еще молодыми,
они еще полагались на добрую волю небес,
но что-то уже различали в ползущем по улицам дыме –
призрак, дома перешагивающий, с винтовкой наперевес,
нацеленной и на Плеханова, и на З.Н. и Д.С.
Он шел про проспекту Невскому, по Библии и Достоевскому,
по людям и по иконам, по нотам, картинам, стихам.
«Митя, ты знаешь, боюсь я громилы этого дикого». –
«Ты что, не узнала, Зина? Всеобщее русское дитятко.
Наше произведенье. Товарищ Грядущий Хам».
И если б они представили слова «продразверстка», «лишенцы»,
ЧК, РКП, «раскулачиванье», а после КПСС…
«Боже, неужто всё это будут учить даже ненцы?» -
З.Н. бы вздрогнула зябко, и горько вздохнул бы Д.С.
И от морковного чая так далеко до «Мокко»,
а там, где есть «Мокко», к несчастью, одни иностранцы кругом,
и жить бы в свободной России, хоть под мечом Дамокла,
но не под смазным, занесенным над головой сапогом.

В эмиграции, постепенно выпав из центра споров, он стал трагически маргинален. «Нет сейчас русского писателя более одинокого, чем Мережковский… - заметил Георгий Адамович. - Мережковского почти «замолчали», потому что о нем нельзя говорить, не касаясь самых основных, самых жгучих и «проклятых» вопросов земного бытия». Но одиночество Мережковского было воздухом и его детства, и его молодости, так что в этом для него не оказалось ничего нового.
С Зинаидой Гиппиус у них поначалу было инстинктивное взаимоотталкивание: ей не нравились его стихи, а ему - ее лицо, увиденное где-то на портрете. И полного «слияния душ» не получилось, ибо души были уж слишком разные, и союз их походил на постоянное противостояние двух сросшихся полярных независимостей.
В начале семейной жизни они заключили нечто вроде контракта: она будет писать только прозу, а он - только стихи. Но вскоре он начал писать роман о Юлиане Отступнике (первую часть дерзновенной трилогии о Христе и Антихристе). Она же стала азартно рифмовать. И когда, забавляясь, подкидывала в сборники Мережковского свои стихи, они выделялись живой энергетикой среди его стихов, до удивления бестемпераментных по сравнению с его же прозаическим трепетным проповедничеством. (Впрочем, и его стихотворение «1917» было напечатано под ее фамилией.) В романах, эссе и устных философических импровизациях он с ошеломляющим размахом знания и фантазии охватывал историю человечества с дохристианских до лжехристианских времен. Именно так Мережковский заклеймил не принимаемую им современность - и самодержавную, и клерикальную, и так называемую революционную.
В прозе - письменной и устной - Мережковский оказался гораздо большим поэтом и более яростным гражданином, чем в стихах. Но если его прославленный предок, мятежный князь Андрей Курбский, был в опале у Ивана Грозного, Лев Толстой - у Святейшего Синода, Александр Солженицын - у синода коммунистического, то Мережковский оказался в опале у всех, кто считал себя блюстителем морали и порядка. Он был диссидентом нового типа - всенаправленным. Царское правительство считало Мережковского подрывателем государственных основ, столпы официального православия - еретиком, литературные академики - декадентом, футуристы - ретроградом, а будущий пламенный идеолог мировой революции Лев Троцкий - реакционером. Участливое мнение Чехова о Мережковском осталось не-услышанным: «…верует определенно, верует учительски…».
Словом, Мережковский не устраивал никого, и его мало кто защищал, кроме Зинаиды Николаевны. Но в ней главным был дух нападательства. А в нем главенствовал дух защищательства, главный когда-то для совести русской интеллигенции. Мережковский защищал гражданственность Некрасова, временами поднимающуюся до высочайшей поэзии. Защитил Чаадаева даже от Пушкина, так отозвавшегося о «Философическом письме»: «Клянусь вам честью, я не хотел бы иметь ни другое отечество, ни другую историю, чем те, которые дал нам Бог». Мережковский твердо ответил своему курчавому кумиру: «Как будто Чаадаев хотел иметь другое отечество!». А вот что Мережковский воскликнул об отлучении Толстого от церкви: «Но поймите же, что отлучить его от Христа - значит отлучить всё человечество; проклясть его - значит проклясть весь мир».
К огда революция таки «завалила самодержавие», а потом сама превратилась в реакцию, соратница Мережковского, несгибаемая З.Н., заявила: «Я утверждаю, что ничего из того, о чем говорят большевики в Европе, - нет. Революции - нет. Диктатуры пролетариата - нет. Социализма - нет. Советов - и тех нет». Пожалуй, только в одном - в отношении к большевизму - супруги были сиамскими близнецами. Характерен их диалог, записанный Ниной Берберовой: «Зина, что тебе дороже: Россия без свободы или свобода без России?» - «Свобода без России, - отвечала она, - и потому я здесь, а не там». - «Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна. Но… на что мне, собственно, нужна свобода, если нет России? Что мне без России делать с этой свободой?»
Отзыв Томаса Манна, назвавшего Мережковского «гениальнейшим критиком и мировым психологом после Ницше», не поколебал ни эмигрантских, ни совдеповских весов. «В России меня не любили и бранили; за границей меня любили и хвалили; но и здесь, и там одинаково не понимали моего» - это из письма Мережковского Бердяеву.
Ничто не изменяется так медленно, как национальный характер. Но вместе с драгоценными чертами любой нации неразлепимо сосуществуют иногда смешные, иногда вызывающие жалость, а то и отвращение загогулины национального характера. У Мережковского была врожденная смелость свободно об этом говорить. Он писал о нашем шапкозакидательстве (какое гениальное слово: попробуйте-ка перевести его на любой иностранный язык). Довольно остроумно высмеял нашу самоиконизацию: «Гречневая каша сама себя хвалит; Русь сама себя называет «святою» - так искони повелось. Но в том положении, в каком мы сейчас находимся, прежняя уверенность в собственной святости едва ли кому-нибудь может показаться основательной». Он, бесспорно, определил необходимость «петровского чуда»: «Петр застал Россию в таком положении, что еще один шаг - и она оторвалась бы окончательно от европейского человечества, отпала бы от него, как высохшая ветвь от лозы. Петр понял, что это вопрос жизни и смерти для России. И судорожным усилием, с вывихом суставов и треском костей повернул ее лицо к Западу. Кровавым кесаревым сечением, убивая мать, спас ребенка - новую Россию… За два века петербургского периода преемники Петра сделали всё, что могли, чтобы опустошить, выхолостить реформу, вынуть из нее живую душу и оставить лишь мертвое тело - восточное самовластье с европейской техникой, «Тамерлана с телеграфами».
М ережковский по случавшейся с ним «глупости сердца» порой принимал за возможных спасителей России чуть ли не всех, кто противостоял большевизму, но затем часто жестоко раскаивался: «Думал, что Муссолини способен стать воплощением Духа Земли, а он - обыкновенный политик, пошляк». Неотделимый от мучительных метаний русской интеллигенции, Мережковский способен и на пронзительные прозрения. Это он предсказал Грядущего Хама: «У этого Хама в России - три лица. Первое, настоящее, - над нами, лицо самодержавия, мертвый позитивизм казенщины… Второе лицо, прошлое, - рядом с нами, лицо православия, воздающего Кесарю Божье, той церкви, о которой Достоевский сказал, что она в параличе… Третье лицо, будущее, - под нами, лицо хамства, идущего снизу - хулиганства, босячества, черной сотни - самое страшное из всех трех лиц».
Один из безусловных учеников Мережковского - Михаил Булгаков, связавший тему Христа с темой самого страшного Антихриста, именно Грядущего Хама, чей образ стремительно размножается сейчас на благодатных дрожжах озверелого капиталистическо-криминального мещанства и чиновной шариковщины.
Но даже после таких «сердца горестных замет» Мережковский понимал всю преступность безнадежных пророчеств и оставлял «форточку надежды» для будущих поколений: «Русская интеллигенция - сознание России. Сейчас менее, чем когда-либо, должно ей отрекаться от себя самой».
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
1865, (Петербург) - 1941 (Париж)

* * *
Дома и призраки людей –
Всё в дымку ровную сливалось,
И даже пламя фонарей
В тумане мертвом задыхалось.
И мимо каменных громад
Куда-то люди торопливо
Как тени бледные, скользят,
И сам иду я молчаливо
Куда - не знаю, как во сне,
Иду, иду, и мнится мне,
Что вот сейчас я, утомленный,
Умру, как пламя фонарей,
Как бледный призрак, порожденный
Туманом северных ночей.

Зима-весна 1889

Любовь-вражда
Мы любим и любви не ценим,
И жаждем оба новизны,
Но мы друг другу не изменим,
Мгновенной прихотью полны.
Порой, стремясь к свободе прежней,
Мы думаем, что цепь порвем,
Но каждый раз всё безнадежней
Мы наше рабство сознаем.
И не хотим конца предвидеть,
И не умеем вместе жить, –
Ни всей душой возненавидеть,
Ни беспредельно полюбить.
О, эти вечные упреки!
О, эта хитрая вражда!
Тоскуя - оба одиноки,
Враждуя - близки навсегда.
В борьбе с тобой изнемогая
И всё ж мучительно любя,
Я только чувствую, родная,
Что жизни нет, где нет тебя.
С каким коварством и обманом
Всю жизнь друг с другом спор ведем,
И каждый хочет быть тираном,
Никто не хочет быть рабом.
Меж тем, забыться не давая,
Она растет всегда, везде,
Как смерть, могучая, слепая
Любовь, подобная вражде.
Когда другой сойдет в могилу,
Тогда поймет один из нас
Любви божественную силу –
В тот страшный час, последний час!

<1892>

Главное
Доброе, злое, ничтожное, славное, –
Может быть, это всё пустяки,
А самое главное, самое главное,
То, что страшней даже смертной тоски, –

Грубость духа, грубость материи,
Грубость жизни, любви - всего;
Грубость зверихи родной, Эсэсэрии, –
Грубость, дикость - и в них торжество.

Может быть, всё разрешится, развяжется?
Господи, воли не знаю Твоей,
Где же судить мне? А все-таки кажется,
Можно бы мир создать понежней!

<1930>

"Новая газета" № 31

28.04.2005